Поэзия метрополии

Автор публикации
Иван Коновалов ( Россия )
№ 2 (18)/ 2017

Стихи

ДЕБЮТ

 

Стихи молодого ярославского поэта Ивана Коновалова поначалу заставили обратить на себя внимание интересом автора к почти забытой в нынешнем поэтическом мейнстриме крупной форме. Да ещё вкупе с наполнением её стихами о наиболее драматических и переломных событиях русской истории. Согласитесь, редчайшее явление во времена постконцептуализма, метареализма и прочих инновационных творческих трендов. Ну, а по мере прочтения, погружения в тексты Ивана Коновалова сознаёшь, что они притягивают и своими сугубо поэтическими достоинствами – динамичностью и напряженностью высказывания, глубиной и сложностью тех сущностных материй, которые осмысливаются автором, незаурядной образностью, метафоричностью поэтического языка.

О. Г.

 

ПЕСНИ ПЕРЕМЕН

 

Царь усат, и царю верны

старая нянька да толстый кучер,

но и кучер думает – а не лучше ль

сматывать из страны?

Ну а нянька шепчет и теплит свечи,

и цыганские карты устало мечет,

и не сводит с расклада незрячих глаз:

то заменит карту, то переложит,

то нахмурится, скажет: опять негоже, —

и мешает колоду в который раз.

 

На складах жиреют до лоска крысы,

сторожам потребны новые пояса,

а министр финансов пускает в лысый

умный череп пулю, но по каса-

тельной пуля скользит и ранит,

он лежит в лихорадке четвёртый день.

Царь с семьёй уезжает кататься. Сани

по скрипучему снегу скользят как тень.

Кучер гонит тройку, разбойно свищет,

так что тетерева тяжело взлетают,

так что псы по окрестным усадьбам лают,

а хозяева взглядом иконы ищут.

Кони вскачь летят соколами,

зимний вечер не за горами.

 

Кони вскачь летят, поднимают вьюгу,

а в пустом дворце генералы в глаза друг другу

не смотрят.

 

В снежной шапке стоял великаном кряжистым –

повалился ясень под белой ношей,

поперёк дороги упал, подкошен,

поперёк дороги, а сани мчатся,

Цесаревна думает: гибель, кажется!

Ей смешно, ей воздух вином морозным

наполняет лёгкие. Кучер, пока не поздно –

вожжи, дурень! Ништо – натянул, опомнился.

Царь тепло укрыт меховою полостью.

Паровоз вздыхающий под парами — так усталые кони встали.

Царь задумчив, и кажется, что едва ли

он заметил скачку.

Уснул калачиком

на коленях Августа

серый кот.

 

Так вот: по столице слух — перебои с хлебом

(как огонь подпущенный в сухостой!),

и народ, сойдясь, не царя, так небо

костерит и требует новый строй.

Околоточным велено расходиться,

чёрти-что в столице, угар и чад,

и толпу стегает по спинам, лицам

пулемётной очередью солдат.

И другой. И третий. Давно готовы!

Пулемёты втащены на чердаки.

Нянька старая карты мешает снова

и сдаёт колоду не с той руки.

 

А в заснеженной столице,

где на флюгере тощий рыцарь

то сюда повернёт копьё, то в сторону,

из карет вылезают вороны.

В лакированных туфлях и чёрных крылатках;

отдают на входе слуге перчатки

и по-птичьи ступают в дверной проём –

у посла приём, у посла приём!

 

У посла приём: зеркала, конфеты,

томный вечер, женщины полураздеты.

У посла приём: и начальник стражи

беспокойно ломает в руках фуражку,

и украдкой думает про лебяжий

поворот головки.

Посол неловко

разбивает бокал, но, другой наполнив,

поднимает тост: За свободу, братцы!

Принуждённо пьют и скалятся, будто больно

улыбаться.

Пьют игристое, но давно

передержанное вино.

 

А в ночную метель, в рыбьем свете мутного фонаря

мужики угрюмо, ничего уже не говоря,

на телеги кидают трупы.

Двух лошадок вздрагивают крупы,

и если бы клячи не фыркали, боже мой, как бы тихо было!

А так хоть какой-то звук, но темно, – так метёт, что темно, – и стыло.

 

Ну а что ждёт царя, что ждёт усача этим вечером?

Жирный тетерев с чесноком, в растолченных орехах, наперченный.

К дичи терпкое вино цвета бычьей крови.

Вот умеют же повара готовить!

От Москвы купеческой самовар, кренделя

и стерляжья икра на блюдечке.

Апельсины! В самый разгар февраля

будничны.

Цесаревна сядет читать стихи

и укроет плечи расшитой шалью

будто с неба хлопьями – так легки –

вечера кружащиеся опали.

 

Не такая ночь государя ждёт, не такая!

Мятежу в столице давно уже потакают.

Эшелоны встали, штыки солдат

треплют город,

перебои с хлебом, и, говорят, – голод.

Под откос пустились – какие там тормоза!

Животы подводит уже неделю.

У штабных посверкивают глаза

золотыми пуговицами шинелей.

 

Шелестят плащи будто крылья в пещере карстовой,

щёлкают, щёлкают нетопырьи пасти:

Ваше Величество, полно царствовать!

Отрекайтесь.

 

Генералы супятся и молчат,

телеграфист выстукивает морзянку,

новость кричит и летит в печать,

страна взбудоражена спозаранку –

зевает спросонок, лохматит волос проседь,

читает, трясёт головою, очки просит,

гадает – удача или потеря,

читает, веря но и не веря.

 

Что за чудо? В зимний месяц

по-весеннему вскрылись льды.

Что за чудо? Мы все вместе

освобождены!

Ни ярма теперь, ни ремня в портах;

открывайте клетки, выпускайте птах!

Не держи, старик, в услуженьи душу –

отпускай-ка её наружу!

Молоку, хозяйка, позволь сбежать;

не в размер, поэт, сочиняй балладу.

Столько сеяли – вышло время жать!

Радоваться надо!

 

Целый город выстужен: дров нет –

споры, споры.

Заседает временный кабинет –

тот, который

обжигается чаем, глотает дым,

чей френч изношен,

кто в учебниках хочет быть молодым

и хорошим.

Об него газетчики точат перья,

как кухарки об оселки – тесаки

Если кто поначалу в него и верил,

их теперь по пальцам одной руки.

 

Ну как бросились писать кому не лень –

то памфлеты, то заметки, каждый день

трескотню продают за копейки

разворотами стены оклеивать.

 

Чахоточный город харкает кровью,

на полотнищах мокнет багряный цвет,

потаённые деятели подполья

с непривычки щурят глаза на свет.

Вон агитатор треплется на ветру,

рубит рукою воздух, блестит пенсне,

голосом сбитым до волдырей про труд

и про войну, законченную к весне,

с жаром хрипит в шумящий камыш штыков:

«Что нам терять помимо своих оков?»

 

Город – в кумач, лозунги, околесица;

с боем разогнан временный кабинет.

Время не вскачь, а кубарем с лестницы,

директива выходит: времени больше нет.

Спросишь прохожего – который час?

Винтовку скидывает с плеча.

И вот тут-то у старой няньки пасьянс сошёлся –

побледнела старуха, перекрестилась.

 

 

Помехи

 

Так исчезает в радиоэфире

ответ на позывной, когда гроза

в закатной рыже-огненной порфире

ползёт по небу. Силится сказать

 

приёмник что-то, но шипит со свистом,

а передатчик долбит всё равно...

Трещат разряды молний, и радисту

услышать бы, что в хрипы вплетено

 

простое «Здравствуй!» или «Как там небо?»,

но шум скребёт и режет по ушам.

Вот-вот пробьётся голос… или недо-

берётся до приёмника; и сам,

 

уже не зная толком, что он ищет,

меняя частоту за частотой,

радист подолгу слушает – и писчей

бумаги рядом лист лежит пустой.

 

 

* * *

 

Собор виднелся через вьюгу

с шинелью белой на плечах;

и Ленин бронзовый, крича,

с угрозой вскинутую руку

 

уткнул в него. Какой-то лозунг

растяжкой бился на ветру

(мелькнуло: с ерами, про труд

и революцию). Сам воздух

 

дышал гражданской. Башлыки,

шевроны, звёздочки, штыки...

А снег, кружась, так густо сыпал,

 

что стая вспугнутых ворон

металась: с четырёх сторон

белым-бело – кричи до хрипа.

 

 

* * *

 

Самовар теперь скопидомов друг,

барахолок царь; переспело медь

зеленит бока. То ли чай согреть,

то ли кликнуть в сад нерадивых слуг,

 

где стрекочут стрёкотом стрекочи,

где и осы с росами заодно,

из гостиной в сад распахнув окно,

полной грудью, вдумчиво помолчи.

 

А судьба как старый щелястый пол,

с головой тяжёлой усталый вол:

покачнувшись, тянет, скрипит, идёт.

 

Комары в тени, на веранде чай.

Самовар согрелся и заворчал,

над вареньем осы кружат полёт.

 

 

О колдовстве

 

О, если бы птица в окно влетела,

то я бы сказал тебе, дорогая –

наверное, в доме беда. И ты бы

затеплила свечи, плеснула воду

в глубокую чашу и до рассвета

всю ночь бы шептала воде такое,

что если бы сорок я слов расслышал,

то полголовы б моей стала белой.

 

О, если бы рухнул церковный купол,

то я бы сказал тебе: дорогая,

недоброе что-то за нами ходит.

И ты посолила бы тень от дуба,

и тени велела следить за нами,

а если недоброе что увидит –

душить, не пускать, оплетать корнями.

И дуб бы окреп, выпивая соки

из твари, которую тень поймала.

 

О, если бы денег мне было нужно,

то я подошёл бы к тебе, родная,

и просто сказал, что не в деньгах счастье,

но счастье без денег – уха без рыбы,

и ты бы в серебряный колокольчик

с усмешкой недоброю позвонила,

и белка вбежала бы, колокольчик

забрав у тебя, и в передних лапах

к мохнатой груди прижимая будто

бельчонка, баюкала бы подарок

и стрёкотом беличьим отвечала

на просьбу добыть нам немного денег.

 

Но это беда – не беды предвестник,

не поступь тяжёлая неудачи,

не бедности призрак, скребущий в окна,

и не тебе её отвести.

Нет, не тебе, о моя родная,

развеять тяжёлую непогоду –

я знаю, что всё колдовство бессильно,

когда из зловонной пучины моря

выходит на берег, подобна туче,

война – и сначала кричит в столицах,

затем, чтобы громче прогрохотать.

 

Родная моя, не пытайся даже,

теперь не твоя, но моя забота,

и незачем знать тебе, что за средство

я буду пытаться употребить.

Единственно – помни, что если в жизни

и есть мне за что расставаться с нею,

то лишь за твою, о моя родная,

любовь, что подобна осенней песне,

которой ветра отпевают листья,

которые кружатся в первый раз.

 

 

Причал

 

Нет воды – ободранное дно!

Солнце жжёт сухой остаток моря.

Кораблям, стоящим на приколе,

на приколе сгинуть суждено.

 

Выше нос, мой обречённый друг!

Как и я, теперь ты бесполезен,

но мотор в проржавленном железе

бьётся с шумом как сердечный стук.

Ты теперь величественней, чем

в рыболовном, каждодневном раже –

Море в минувшем – держи туда же,

морепашец, пасынок трирем.

 

Разбивают время в пену дней –

от причальной судроги прибоя

как привыкли, промысловым строем

держат курс туда, где плыть вольней,

 

и уходят в прошлое суда,

красных звёзд облупленную краску

подставляя под сухую ласку

рук песка. И думают – вода.

 

 

О котах и крысах

 

Чума сбегала крысами по сходням

нагруженных богато кораблей,

где камфора, корица и елей,

где кипарис, ценимый и сегодня.

 

Худые и блохастые коты

сражались как умели, но вторженье

сдержать не в силах были: так костыль

безногого вояки снаряженью,

 

вельможной сытости лощёных слуг

не может дать отпор, и крысы лезли

по щелям и норам. Съестное если

оказывалось там случайно, вдруг,

 

то войско крыс плодилось и крепчало –

так вместе с роскошью пришла чума

с любимого торговцами причала.

Беги в деревню, оставляй дома

 

Надежда вымокшая страхом: смесь,

как смесь духов, удушливого пота,

как в диссонансе крепнущая нота

органного аккорда присно есть.

 

Ну так лети карета по ухабам!

кобыла в мыле, пыле и в узде...

Ты поцелую губ сухих и слабых

уста подставил, и теперь везде:

 

и в поседевших ив лохматых космах,

и в узловатой старости маслин,

недоброй мачехи сбежавший сын,

читаешь вынесенный суд, но просто

 

не в состоянии признать суда.

Твоя душа сопрела и обвисла,

и яд не сделал бы тебе вреда,

но в вере есть запрет самоубийства.

 

О чём же я? О доблести котов.

Об исцарапанных, худых и рваноухих.

Они сражались с крысами и тухли,

бой проиграв, в канавах. Без цветов

 

лежали мёртвыми, но солнце, лопнув

в их честь пролилось кровью в моря муть,

и лап не замочив, и не промокнув,

коты ушли как посуху, к нему.

 

 

* * *

 

Душе от напряженья нет износа –

в рассвете дня и на исходе дня

взыскуй, Господь, и требуй от меня

ответа на предельные вопросы.

 

Огонь зажжён дымиться и мерцать:

не дай мне скрыть за жалобами лени,

не дай словами ложных откровений

мне искушать нетвёрдые сердца.

 

Есть путь оскудевания и праха

(Пустыня не всегда была суха!)

в ничтожестве – спасенье от греха,

как в смерти – избавление от страха.

 

Не дай мне, Боже, выбрать этот путь –

не ловят в мелких водах крупной рыбы!

Как много тех, кто многое могли бы,

себе позволили забыться и уснуть.

 

Игра в слова слова лишает связи,

насмешка выхолащивает ум.

Прости мне то, что часто я угрюм,

но не прощай мне ни вранья, ни грязи.

 

Дано огню гореть и не ожечь,

цена горения не знает торга;

наполненная грустью и восторгом

пусть будет строгой и спокойной речь.

 

Будь мерой, будь судьёй и сохрани

меня от гнили скользкого унынья.

Я возжигаю, Господи, отныне

в твою лишь честь заветные огни.