Малая проза

Автор публикации
Инна Иохвидович ( Германия )
№ 2 (2)/ 2013

Тамада

Рассказ

 

– Что же это? Господи, как же это получилось со мной? – плакала она, слёзы не скатывались вниз по щекам, а образовали два озерца во впадинах под глазами, как плотиной, перекрытых оправой очков.

Природа не любила Тату – не только близорукость, а отсюда и неуклюжесть, а ещё и какой-то недокомплект внутренних качеств, помогающих приладиться к ситуации, приспособиться к окружающим, чтоб можно было вытерпеть жизнь.

С первых помнимых дней мир существовал лишь около неё, рядом, близко-близко, чуть дальше уже нечёткими становились очертанья, а вдали одна размытость, каждый шаг грозил бедой, возможностью оступиться, провалиться, наткнуться, пораниться... Девочка научилась быть начеку. И эта осторожная боязливость осталась с ней навсегда.

В пять лет надели очки. За ушами натирали дужки, болела переносица, зимой запотевали стёкла, снаружи налепливались снежинки. Девочке всё было нипочём, очки были её драгоценностью, и хрупкой к тому же драгоценностью, самым-самым главным предметом в жизни, продолжением её самой. Она только растерянно улыбалась, когда детишки во дворе дразнили её очкастой Таткой.

Однажды случилось несчастье – Тату толкнули, и она, неловкая, упала, и разбились вдребезги очки. Когда она поднялась, то была точно слепая, ничего не видела, только пальцы щупали пустые кругляшки оправы. И этот ужас запомнился ей. Много потом в Татиной жизни разбивалось очков, повреждалось оправ, трескалось стёкол, но никогда страх перед невидением не был таким диким, почти смертельным, как в семь лет.

Утешителем Таты был дед, уже из дому не выходивший. Когда ревущая Тата прибегала со двора, то бросалась к нему. Именно к нему бывал обращён вопрос обиженной девочки: «Дедушка, я плохая, да?» Она знала ответ, но необходимо было словесное подтверждение его.

– Что ты, что ты, сердечко моё, кошечка моя...

И это было как будто решение всех вопросов, как разрешение б ы т ь…

Выросла Тата в невзрачную, застенчивую девушку, которую никак не украшали очки с толстыми стёклами. Когда была она на втором курсе филфака, на ней женился аспирант её отца, профессора математики. Тоже в очках был он и тоже стеснительный. Тата охотно пошла за него, во-первых, до этого за ней не ухаживал ни один мужчина, а во-вторых, он тоже был близоруким. Она считала всех людей в очках изначально обделёнными, потому несчастными и потому же неспособными на плохое.

Как раз к тому времени, как Тате окончить университет, у отца начались какие-то неприятности. Поначалу Тата не особенно вникала, какие именно. И только когда муж потребовал развода, а мама беспрерывно стала пить сердечное, она с изумлением узнала, что неприятности эти связаны с Комитетом государственной безопасности. Оказалось, что уже на протяжении нескольких месяцев отца вызывают т у д а ежедневно, от преподавательской работы, да и от научной, он был отстранён. Обвинения, предъявленные ему, были абсурдны – в антисоветчине. Аспирантов и ассистентов заставляли оговаривать его. На это, правда, не пошёл никто, кроме Татиного мужа, но и этого, говорили, было достаточно.

Квартиру после развода пришлось разменивать, бывший муж претендовал на жилплощадь, но и дело отца, к счастью, закрыли.

После университета Тата устроилась на почасовку в школе взамен ушедшей в декрет коллеги, а позже – и на ставку.

Бесхитростная Тата собиралась сеять разумное, доброе, вечное. Может, и не много знала сама она, но и это малое, накопленное годами одиночества, размышлений, чтения – словом, в с ё, что знала, она должна была о т д а т ь!!!

Это была одна из школ предместья. Из школьных окон было видно окружную дорогу, поле за ней и угадываемый в дымке лес. Хорошо было глядеть. И на детей она не могла злиться, несмотря на их мычанье с закрытыми ртами, брошенную под ноги кошку, стул в мелу, обидные выкрики... Она всё говорила, всё твердила, всё пыталась докричаться, достучаться, ведь маленькие ещё, и не должны быть у них залеплены уши и закрыты глаза! Верила, что если упорно и долго стучать в начинавшие деревенеть створки их душ, то ещё что-то можно... И потому ежедневно: «Свободы сеятель пустынный, я вышел рано, до звезды...» До звезды, до звезды, до звезды... И, хотя неверие изредка её подтачивало, она старалась. По собственному почину начала вести факультатив, за который ей не платили. На него приходили школьники, и она читала: «Сегодня ангел, завтра червь могильный, а послезавтра только очертанье...» А они ей: «Тамара Львовна! Вы нам Высоцкого продиктуйте, пожалуйста!» Она им диктовала.

С годами постепенно уходила из неё уверенность, что можно что-то сделать, пробить брешь в стене между ними и ею. Стена была сродни Великой Китайской, и стоять ей было на века. Пришло время, когда и ей стало безразлично всё-всё: и то, что считали её с «приветом»; и что зубоскалили о ней не только старшеклассники, но и коллеги, дескать, будь у неё семья или какой-нибудь мужчина, то и не занималась бы она всей этой чепухой. И её тоже незаметно втягивало в какую-то вязкую жизненную тину, где вяло барахтались все – цинично, безразлично, безнадёжно...

Венец её школьного периода был прямо-таки мученический. Поддавшись всеобщей спячке, и она на одном из уроков что-то сонно бормотала о гоголевской «Шинели», о Башмачкине. Только что она отчитала то же самое в параллельном классе и теперь уныло пересказывала. Но тут ей вспомнился Достоевский с его замечанием обо всей русской литературе после Гоголя. И она неожиданно произнесла вслух: «Как заметил Достоевский, все мы вышли из гоголевской «Шинели». И сама, будто глотнув живой воды, восстала из царства мёртвых.

– Ты, так уж это точно, – услыхала она ехидный шепоток.

– Оставьте меня, зачем вы меня обижаете? – невольно вослед за Акакием Акакиевичем пробормотала она, закрывая лицо, отворачивая его от них.

Вскоре по чьему-то доносу факультатив закрыли, как идейно несостоятельный. А Тате пришлось уйти – по «собственному желанию».

Много мест в разных учреждениях к своим сорока годам переменила Тата. Кем только не пришлось ей побывать – и корректором, и экскурсоводом, и библиотекарем, и смотрителем залов в музее!..

Уж несколько лет после внезапной кончины отца (дед умер давным-давно, казалось, что в незапамятные времена) они с матерью бедствовали. Были они нерасчётливыми, не умеющими вести хозяйство на мизерные пенсию и зарплату.

Тата, чтоб хоть как-то поправить положение, шла на всяческие подработки, – в Горсправке, в школе на проверке тетрадей – сочинений, изложений, диктантов, на репетиторство, на ночное редактирование в газетах, на... Но понапрасну. Нужно было решиться на н е ч т о, пусть даже и авантюрное.

И это н е ч т о явилось Тате в виде её знакомого ещё с университетских времён – Бориса Никитинского. Оказалось, что бывший однокурсник работает в тресте столовых и подрабатывает на банкетах и свадьбах... тамадой! И Тате он тоже, по-свойски, предложил стать тамадой, конечно, отчисляя ему с каждой проведенной свадьбы, на которую он будет её устраивать.

Сначала Тата бурно отказалась, предложение шокировало её. Но позже, изумляясь самой себе, согласилась. Борис даже не удивился.

Для работы пошила себе Тата несколько вечерних туалетов. Ещё некоторое время назад она бы и подумать не могла, что сможет надеть на себя что-то эдакое, блестящее, облегающее, чересчур открытое... И, глядя в зеркала дома или в банкетных залах, она подчас и не узнавала себя. Но тут же себя и одёргивала: опять эти интеллигентские сопли-вопли, всякая работа есть работа, и ничего зазорного в ней нет! Она научилась макияжу. И от Бори, и от поклонников, а таких находилось много на каждой свадьбе, выслушивала комплименты. Очки заменились контактными линзами. Единственное, сохранившееся в её облике от неё, от прежней, было то, что на высоких каблуках ходила она боязливо-настороженно.

Она начала понемногу выпивать, самую малость, для настроения. Борис же, придя как-то за деньгами, сделал её своей любовницей. Перед каждым актом обладания он долго и нежно целовал её в покрытые веками глаза и полупьяно шептал что-то вроде: «Моя волоокая Гера». Тата была ему признательна.

Она штудировала труды по свадебным ритуалам, просматривала книги и справочники. Каждая её свадьба была непохожей на другую, и вот она уже нарасхват, и денег достаточно, и, как ни странно, Борис, которому она теперь ничего не отдавала (клиенты обращались напрямую к ней), оставался с нею. Что это было?

Она не задавалась вопросами, да и времени не хватало в этом бесконечном веселье и сплошных удовольствиях. И, конечно же, когда началось это, она и не приметила. Впрочем, о самой себе она и думать не привыкла, настолько ей в самой себе всё казалось ясно, п р о с м а т р и в а е м о, просто, как дважды два. Это все остальные – другие – были загадочными, непостижимыми существами...

Может быть, это началось на какой-то из особенно шумных свадеб, когда она бессознательно повысила голос, и все почему-то затихли, слушаясь. А может и в другой раз, когда она вошла в образ богини-покровительницы семейного очага и шутливо предложила молодожёнам преклонить колени, и они, обалделые, и впрямь грохнулись перед ней. А может... Мало ли что может.

Тату поразила сама возможность послушания, желания людей подчиняться. Но она и себе поражалась, её-то никогда не привлекала жёлтая майка лидера, да и противен, должно быть, идущий за тобою вослед с рабским придыханием в затылок! Она постаралась не задумываться над этим, но и отвлечься полностью, как ни хотела, не смогла.

– Да во мне-то, во мне откуда взялось всё это?! – восклицала она в своей комнате ночью, рыдая тихо, чтобы не разбудить мать, вспоминая все события сегодняшнего свадебного вечера. Свадьба как свадьба, разве что играли её в одной из приспособленных для этого столовых, в том же предместье, где когда-то мучилась она учительницей.

Поначалу жених с невестой выглядели несколько смущёнными торжественной обстановкой, и родня их – тоже. Но с каждым тостом приходили они в себя, отпускали себя на волю. И что-то во всех них, в хозяевах и в их гостях, было неприятно узнаваемым Тате. Не то чтобы она кого-нибудь из них знала, просто лица казались знакомыми, да мало ли кого она перевидала за годы хождения на школьную каторгу, половина слободки здоровалась с ней тогда. И из-за того, что она их узнавала, саднило внутри. Боязни быть узнанной она не испытывала, слишком изменилась, им и не признать. К тому же – она содрогнулась – они, они в её ВЛАСТИ!!! Вовсе даже и неправда, что тот, кто заказывает музыку, тот и хозяин! Это только видимость Хозяина, аберрация!

Это она обладала сейчас реальной властью над ними, она ими повелевала, могла заставить делать, что сама захочет...

Она увидала обращённые к ней лица, покорно ждущие её приказаний, готовые за ней на в с ё. Жёсткой сеткой, как панцирем, было покрыто в это мгновение её сердце, холодным становился безжалостный, сейчас умеющий лишь высчитывать мозг, соколино-зорким – близорукий прищур глаз. Ох, не укрыться им от неё, сейчас набалуется, отведёт душеньку! Подала команду: «Танцевать!» Под повелительный её возглас как бы сам собою врубился магнитофон, и все, как будто заведённые, пустились в пляс.

Она бродила между танцующими, подбадривая их. Запыхавшаяся невеста остановилась и тяжело дышала. И Тата вдруг увидала её живот. Нелепый, словно той удалось проглотить мяч, оттопыривавший немыслимую белизну кружевного платья.

– Ах, вон оно что, – рассмеялась Тата, останавливаясь, – вот почему не получается у нас настоящего веселья, тут прячется от нас кто-то.

Она провела рукой по этой невероятной округлости и замерла, потрясённая з а п о л н е н н о с т ь ю, о которой и ведать не ведала. За упругим брюшным прессом Таты затрепыхалась, занудила, затосковала её матка.

– Всем за стол! – отчаянно, чтобы осадить себя, закричала она. И все они с гамом, по-пионерски, отталкивая друг друга, в шуме и неразберихе стали занимать места.

Тата чувствовала, что нужно срочно переломить себя, отойти от потрясения, стряхнуть с себя это колдовское очарование, иначе воспоминание об этой невесте со спокойно-коровьими очами навсегда останется с ней, в ней... И в скачке мыслей она всё-таки зацепилась, догнала, вытащила на поверхность ускользавшую, спасительную цитату.

Тата подняла пузатый бокал с плещущимся на дне коньяком, и все притихли. Незаметно сойдя с разговора о любви к деторождению, она закончила: «...жажда личного соединения ведёт, в конечном счёте, (она исказила, а может, и извратила мысль Бердяева, ей было наплевать на это сейчас), к деторождению, к распадению личности в деторождении, не к хорошей вечности, а к плохой бесконечности...» А теперь – горько! Всех прошу встать!»

Действительно напотешилась она, отвела душу, насладилась!

Потом она первой заметила на сказочной кружевной белизне невестиного платья расползающееся красное пятно.

Вызвали «скорую». Молодые уехали на ней, как в старину в свадебной карете. Гости продолжали есть, пить, нестройно запевать. Снова решили танцевать. И тогда в ужасающей близи увидела Тата склонившееся над ней покорно-ждущее лицо невесть откуда взявшегося жениха. Неуклюже, как некогда, поднялась она и, поскальзываясь на линолеуме, опрокидывая по пути стулья, бросилась вон.

И вот уже в ночи плакала она, без вина хмельная, печально поскрипывали створки души, протягиваемые сквозняком, было зябко и знобко.

И неслышимо возопила она, обращаясь не зная к кому, к покойному ли утешителю-деду, к Богу ли: «Я плохая, да?!»

Ответа не было...