Интервью

Автор публикации
Александр Радашкевич ( Франция )
№ 3 (7)/ 2014

"В предлагаемых жизнью обстоятельствах"

Интервью с Юрием Кобриным

 

Юрий Леонидович Кобрин (родился 21 мая 1943 года в Черногорске, Хакасия), русский поэт, живущий в Литве, переводчик литовской поэзии, автор 13 стихотворных сборников и 14 книг переводов литовских поэтов, выходивших в вильнюсских и московских издательствах; вице-президент Международной федерации русскоязычных писателей (Лондон – Будапешт), академик Европейской академии естественных наук (Ганновер); заслуженный деятель искусств России (2005), кавалер ордена Дружбы (2008), ордена Великого князя Литовского Гедиминаса (2003), «Поэт Русского Зарубежья» (Международное сообщество пушкинистов, Нью-Йорк), лауреат медали И.В. Гёте (Германия, 2010). Стихи переведены на английский, немецкий, испанский, польский и другие языки.

Юрий Кобрин
Юрий Кобрин. Фото Эдуарда Стрункиса.

Александр Радашкевич: Дорогой Юра, начнём, пожалуй, с конца. Ты только что вернулся из Грузии, с очередного Международного русско-грузинского поэтического фестиваля (а мы с тобой познакомились именно на нём, в 2009 году). Какой теме он был посвящён на этот раз, где проходил, и что тебе запомнилось из увиденного, услышанного и пережитого?

Юрий Кобрин: На этот раз фестиваль был совершенно необычным. Назывался «Цисарткела. Юность поэзии». Организован он был Международным культурно-просветительским союзом «Русский клуб» при поддержке Благотворительного фонда «Карту». На благословенную грузинскую землю приехали юные стихотворцы из восьми суверенных государств, бывших ещё четверть века назад в едином пространстве и разошедшихся ныне по национальным квартирам и видящих порой в соседях недоброжелателей, а порой и врагов. Никогда ещё на территории постсоветского влияния не проводились такие масштабные встречи нового поколения, на которых бы русская речь стала объединяющей, а русское слово не отталкивало азербайджанца от армянина, девчонку из Львова от парнишки из Москвы, паненку из Польши от литовского подростка. Границы между странами ощетиниваются, а искусство слова, культура их преодолевают. Каждая независимая страна прислала в Грузию свою надежду – молодых людей от четырнадцати до семнадцати лет, вступивших на тропу любви, а не войны. «Чувства добрые» проявляются на ней. Именно об этом на своих мастер-классах говорили известные русские поэты Елена Исаева, Валентина Поликанина, Елена Иванова-Верховская, Михаил Яснов, Елена Скульская, Алина Талыбова, доктор филологических наук Заза Абзианидзе, председатель Союза писателей Грузии Маквала Гонашвили, главный редактор журнала «Русский клуб» Александр Сватиков, возглавляющая детский журнал «Згваури» Белла Кебурия.

Дети, воспитанные на нынешних учебниках, пропитанных духом собственной национальной исключительности, увидели и открыли для себя новый мир. Оказывается, в Грузии, – а её с Россией напрягают сегодня, ой, какие непростые отношения! – не сносили и не переносили памятники Пушкину. И в Тбилиси, и в Батуми к постаменту можно положить цветы. А в некоторых странах, из которых приехали дети, имя солнца русской поэзии олицетворили с именем империалиста-шовиниста. И поручик Михаил Лермонтов стоит неосквернённый на Военно-Грузинской дороге, и никто не требует закрыть в Багдади дом-музей Владимира Маяковского, а его памятник в Кутаиси снести или перенести в какой-нибудь парк с наследием сталинизма. Для многих было удивительным, что христианство в Грузию принесла равноапостольная Нина ещё в III веке, в то время, когда их предки, нынешние европейцы, были язычниками и не знали бани. И пока на излёте ХХ века «новые европейцы» горделиво-суетливо устанавливали в своих странах знаки «центров Европы» (а я их насчитал не меньше шести!) мудрые грузины посмеивались: они-то знали, что в Гелати, монастырском комплексе, основанном царём Давидом IV Строителем в 1106 году, родилась Академия, научно-культурный центр, который по праву называли «вторыми Афинами».

Я думаю, что все эти сведения потрясли многих из ребят, которым с дошкольных времён вбивают в голову, что их страна – самая древняя и самая культурная. Кстати, некоторые «младоевропейцы» по-русски, в отличие от их родителей, уже не понимают. И переводить им объяснения гидов на английский язык (понятный!) пришлось русским сверстникам. Это ли не тема для размышлений? Это ли не свидетельство того, что такой фестиваль был необходим и что он возымел в определённой мере воспитательное значение. Ко мне подходили мальчишки и девчонки и искренне сожалели, что не говорят на объединяющем языке. Ну, да что я буду рассказывать о том, что видели и слышали?

Пусть читатели сами зайдут на сайт грузинского «Русского клуба» и прочитают впечатления участников сего уникального форума и слова благодарности его президенту, заслуженному деятелю искусств РФ Николаю Свентицкому, его команде, создавшим титаническим организаторским трудом этот феерический фестиваль. А лично меня потрясли слёзы, объятия и долгие прощания детей при расставании. Хотя привожу слова из другой песни, но это был «праздник со слезами на глазах». Юные любители родной словесности разъехались без национальной предубеждённости друг к другу, с чувством любви к соседу за кордоном и будущей неомрачённой дружбы. Вот таким газетным языком могу ответить на этот вопрос.

А. Р.: Теперь, если позволишь, вернёмся к началу. Сегодня ты признанный и известный поэт, носитель высоких орденов, почётных званий и учёных степеней, твои стихи переведены на многие европейские языки, но там, в начале творческого пути, рисуется яркая хрестоматийная фигура твоего учителя и мэтра Арсения Тарковского, первую встречу с которым ты описал в эссе «Ализариновые чернила». Как он видится тебе сегодня, сквозь дымящие руины эпох и прозрачные вереницы отошедших поколений?

Ю. К.: Я вижу его одиноким. Он сидит под сиреневым осыпающимся кустом. Капли росы, сбрасываемые ветром, холодят кисть руки, опирающейся на трость. И культя левой ноги, которую ампутировали после ранения разрывной пулей шесть раз, снова ноет, как и душа, что подвергалась немилосердной вивисекции многажды. И с сухих губ шелестяще слетает: «Соберите мой воск поутру, // И подскажет вам эта страница, // Как вам плакать и чем вам гордиться». Он ушёл от нас на излёте майского месяца в 1989 году, не зная о кровопролитии в Чечне и Таджикистане, Молдове и Нагорном Карабахе, о грузино-абхазо-осетино-русском конфликте, пепел Одессы ещё не стучал в его сердце, а отчий Елизаветград не привечал вдов с сиротами, погибших под Луганском. Он бы принял в изнывающую душу всех, как в сад Господень, потому что он был «…призван к жизни кровью всех рождений». Да, «не светятся больше ночами два крыла у меня за плечами», – что ж, это так, но всё-таки «Обитает горящее слово пророка, // И Адамову тайну я чудом открыл». И в этом печаль. И одиночество.

Вот, пожалуй, этим можно закончить, если бы не уточнение. С чьей-то лёгкой руки меня стали величать «учеником», а Арсения Александровича – моим «учителем». Но это не так. Просто он хорошо ко мне относился, как и Татьяна Алексеевна Озерская, его жена и ангел-хранитель. А. А. дал мне рекомендацию в Союз писателей в 1966 году, подтвердив её через семь лет, о чём я и рассказывал в «Ализариновых чернилах». Был он для меня старшим глубокоуважаемым другом, которого я представлял себе человеком чести, образцом личностного поведения в предлагаемых жизнью обстоятельствах. По мере сил стараюсь такому поведению следовать. Не всегда получается. Но это уже изъян моей биографии…

А. Р.: Назови, пожалуйста, другие главные встречи в жизни, тех, кто сыграл ощутимую роль в твоих духовных и творческих исканиях.

Ю. К.: Ну, уж духовных, ну, уж творческих… Я как слышу, когда говорят: «моё творчество, мои искания…», так и хочется таким «волнительным культуроносцам» шмазь сотворить. Не веришь ни одному слову. Ощутимую роль сыграли книги. И перечислять авторов не стану. У каждого своя полка и в разные годы разная. А встречи с людьми были, конечно. Одни производили впечатление и запомнились, другие прошли «стороной, как проходит косой дождь».

Я дружил с Василём Быковым, с которым познакомился лет пятьдесят назад в Гродно. Оказался я в этом городе после «рейда» писательского десанта по погранзаставам, где мы – «литовский Есенин», удивительный поэт-фронтовик Паулюс Ширвис и Герой Советского Союза, заведующий отделом редких книг Республиканской библиотеки Вацловас Бернотенас и твой покорный слуга – разговаривали с «зелёнофуражечниками» о литературе, читали стихи. Такая вот шефская работа у писателей была. После того, как намотали сотни километров на «газиках» и сорвали глотки на выступлениях, начальство погранотряда и областное партруководство в нашу честь закатили банкет. После двух-трёх тостов, бессмысленно-торжественных, за партию и т. д., возгласов: «До дна!», мы с Василём отставили семидесятипятиграммовые хрустальные стопки, переглянулись, выскользнули из-за стола и ушли в ночной город, где и пробродили часа три, беседуя на бередящие нервы темы. Василь сразу предложил перейти на «ты», несмотря на его двадцатилетнее по возрасту старшинство и на четырёхлетнюю Отечественную войну.

Впрочем, ему тогда и сорока лет не было. В 1964 году, когда местная русскоязычная писательская «общественность» намертво вцепилась мне в горло и лишила работы, позвонил я Быкову, и он коротко сказал: «Приезжай». И вот мы сидим в его скромной квартирке под номером 30 на улице Свердлова, 18, и я повествую о своих злоключениях в республиканской газете, где стукачество, завистничество и подсиживание были нормой среди сотрудников и демонстрацией преданности редакционному руководству. «Плюнь и разотри. Меня, знаешь, как стараются правильно писать научить? И что? Честного писателя всегда при всех режимах травили и травить будут. Вспомни историю от Пушкина-Лермонтова до наших дней. Найди хоть одного неоплёванного литератора бездарью чиновной, или, так называемой, творческой, возмущённой «общественностью»! Давай перебирайся к нам. Работу в «районке» замом гарантирую».

Мы посидели, почитали другу стихи, я свои, он мне – отрывки из поэмы Андрея Вознесенского «Оза», что меня, признаться, удивило. Я тогда воспринимал Василя как автора только «Третьей ракеты» и «Альпийской баллады» и никак не мог думать, что ему могут, в отличие от меня, молодого, нравиться такие «модерновые» стихи. Ан, нет, он был и тоньше, и образованней, и интеллигентней, чем казался на первый взгляд, – этот внешне простой, вчерашний офицер-работяга, изведавший ратный труд от Западного фронта до самых Курильских островов. Поэзию суровый прозаик знал отменно и вкусом обладал самым изысканным. А впереди у него были знаменитые повести, принесшие ему мировую славу, и гонения в печати на родине. В Белоруссию я так и не уехал, обстановка дома кое-как «устаканилась», но признательность Василю за дружеский порыв в тягостные для меня дни сохранил по сей день.

Встречались мы затем и в Минске, и в Москве, и в Вильнюсе, переписывались, обменивались мнениями: я – о его прозе, он – о стихах. В моём архиве сохранились письма от Василя, помеченные аж 1964 годом! В 1984 году, в день его 60-летия, послал ему, временно обласканному властями, уже Герою Социалистического Труда, телеграмму: «Василь, мужество твоих книг делает нас лучше. Юрий». Очень жалею, что не удалось его познакомить с Константином Воробьёвым. Они были одной группы крови, схожей воинской и литературной судьбы. Через меня передавали друг другу приветы, а вот не встретились. Вильнюсец ушёл из жизни в 1975 году, прах вдова и дочь, после распада прежнего государства, увезли на родину в Курск, и о его жизни в Литве напоминает мемориальная доска, которую, после моих четырёхлетних натисков на горисполком, удалось установить на доме, где жил этот выдающийся русский писатель, в 1979 году. Если бы тогда на доске написали, что писатель был командиром партизанской группы во время Великой Отечественной войны, то сегодня доску, в порыве национального самосознания, сбили бы. А так висит пока, потемневшая, иссечённая временем. Обновить бы…

Вот такие люди и подавали пример держать спину прямо. Не стихи учили писать, а сохранять порядочность, не елозить словом, которое потом и топором не вырубишь. Помню встречу с Борисом Слуцким, написавшем внутреннюю рецензию на мой первый сборник стихов «Очереди за небом», изданный в Вильнюсе в 1966 году, «сидение» за общим столом в Дубовом зале ЦДЛа. Сегодня могут и не поверить, что мирно чокались за ним такие на сегодняшний день антиподы как Давид Самойлов, Станислав Куняев, Борис Слуцкий, Игорь Шкляревский и я, внимающий с должным пиететом поэтической элите, не совсем скромный провинциал из Литвы. Либералы и традиционалисты ещё не вгрызались с остервенением друг в друга, а пережёвывали, язвя над визави, бифштексы с кровью по-английски под «Столичную». Ну, и, конечно, тут же шли беседы о литературной кухне. Запомнилось, что я поперхнулся, когда услышал, что Шкляревский до 600–800 строк в день переводит. Я-то, бедолага, максимум строк сорок осилить мог. И то после этого, как после разгрузки вагона себя чувствовал. А тут шестьсот-восемьсот! Сейчас, правда, думаю, привирал неугомонный. Но тогда поверил. Устыдился. И лет пять переводами не грешил. Кстати, подошёл он к нашему столику и поздоровался весьма своеобразно:

– Здравствуйте, Борис Абрамович! (Это Слуцкому).

– Добрый вечер, Давид… (Это Самойлову).

– Привет, Стасик! (Это Куняеву).

– Здрассьте, юноша из Вильнюса. (Это – пренебрежительно! – мне, и протянул снисходительно два пальца. Я, не вставая, выдвинул навстречу оба своих. Игорь был старше менее чем на пять лет).

Воздух сгустился. Самойлов, спасая положение, съёрничал:

– Игорь, ты что, так здороваешься, подразделяя нас по литературным рангам, так сказать, по звёздам на эполетах?

Шкляревский, жеванув мундштучину папиросы, загнал её в уголок рта, и припечатал задом свободный стул, подёрнутый от ближней компании. Закаменел.

Улучив момент, Самойлов предупреждающе шепнул: «Истеричен. Мстителен. Злопамятен».

Были запоминающиеся встречи-стыки и с тем же Самойловым, Александром Межировым, Андреем Вознесенским, Робертом Рождественским, Львом Озеровым, Петром Вегиным, Юнной Мориц, Кушнером Александром, Бродским Иосифом, Моревым Александром, Горбовским Глебом, другими неординарными личностями, но об этом я более подробно рассказывал в еженедельнике «Литературная Россия» пару лет назад в интервью, озаглавленном «Внутри схватки». Но дружить у меня как-то получилось больше с прозаиками и людьми постарше меня. Они мудрее и спокойней. С ними помолчать можно хорошо. Ты же знаешь: «У поэтов есть такой обычай, // В круг сойдясь, оплёвывать друг друга». Обязательно своё мнение навязывать будут, ревность небелую таить, надменность проявлять, своё понимание поэтики, исключающее иное, долдонить. Вы, Александр Павлович, извините за близость двух однокоренных слов, исключение… Это, Саша, я специально для тебя такую фигуру речи ввернул, дабы литкорректность проявить, без приставки по… Вот бы в этом слове после т и р поставить, совсем славненько стало.

А. Р.: Однако-с изволите хулиганить, Юрий Леонидович!

Юра, ты издал почти 900-страничную антологию литовской поэзии, просто и трогательно названную «Я вас переводил…» Как бы ты определил в нескольких словах её национальный колорит, то послевкусие, которое, как от хорошего вина, остаётся на кончике языка?

Ю. К.: Когда-то её рецензировал в журнале «Дружба народов» московский критик Валерий Липневич. Он сумел и прочитать и осмыслить этот фолиант, не отделаться пересказом впечатления и дежурной комплиментарностью. И выкристаллизовал ответ на твой вопрос, найдя его в стихотворении тогда живого классика литовской литературы Юстинаса Марцинкявичуса «Единство травы и камня». Так он рецензию и озаглавил. «Будучи в основных своих устремлениях поэзией земли, языческой по духу и крестьянской по мироощущению, тем не менее по форме она была достаточно усложнённой, с более высоким уровнем осмысления этой земной реальности, чем русская такого же направления… явила «не блуд труда, который у нас в крови» (Мандельштам), но благоговейное понимание роли труженика на земле… утвердила силу условности поэзии, поднимающейся над уровнем иллюстраторской описательности и натурализма». В основном я с критиком согласен. Сейчас, когда я смотрю на этот том, то послевкусие у меня не как от хорошего вина, а как от дешёвой водки: горькое… Из шестерых поэтов, которых я переложил на русский язык и которым поверял каждую перетолмаченную строчку, четверо предстали перед Всевышним. Какое уж тут послевкусие…

А. Р.: «Тут нельзя не отметить, что Юрий Леонидович Кобрин уже давно ведёт у себя в Литве подвижническую деятельность во имя и во славу русской поэзии и русской культуры, нарываясь порою на рифы русофобии, непонимания и даже ненависти и оставляя на их остриях клочья духа и плоти, плоти, претерпевшей уже смертельные угрозы…» Это из моей статьи «Юрий Кобрин: послесловие к себе».

«Русский сын земли литовской», в твоём творчестве заметную роль играет гражданская лирика, отмеченная искренним пафосом правдолюбия и непримиримости, высоким патриотизмом и разоблачением межнациональной и межкультурной лжи во всех её тёмных и изобретательных проявлениях. Это стоило тебе гонений, враждебных выпадов и даже травли со стороны бесстрашно означенных врагов. Вспомним хотя бы эпопею с установкой памятника Ганнибалу и Пушкину в Вильнюсе, стоившую тебе столько крови и душевных ран…

Юрий Кобрин
Юрий Кобрин на открытии памятника Пушкину и Ганнибалу в Вильнюсе. 5.05.2011

Ю. К.: Более чем двадцать лет назад памятник А. С. Пушкину, стоявший в сквере за Кафедральной площадью, под покровом июньской ночи демонтировали и перенесли в Маркучай, где в музее-имении невестки поэта Варвары и его сына Григория уже находились два бюста поверженного. Русофобы ликовали. А нормальные виленчане чувствовали себя оскорблёнными. Плевок надо было брезгливо стереть. Убедившись, что демагогические возгласы русских «партийцев» и псевдопатриотов результатов не принесут и о возвращении бюста на прежнее место в условиях политистерии речи быть не может, я решил вернуть Пушкина, «сосланного в Маркучай», как написал 14 июня 1992 года в стихотворении «Бедность богатых», в центр города, но в новом облике. Разработал проект с тем, чтобы установить новую скульптурную композицию у стен Пятницкой церкви, где в 1705 году Пётр I крестил Ганнибала, прадеда великого Александра. И с этой идеей пошёл к тогдашнему митрополиту Виленскому и Литовскому Хризостому. Владыка написал поддерживающее письмо мэру города.

Не буду сейчас рассказывать о всей пятилетней борьбе за воплощение этой идеи в жизнь, о политических инсинуациях и доносах, как литовских, так русских этнофетишистов. За это время три мэра сменилось! Сейчас только скажу: отказывали мне в разных инстанциях более двадцати раз. В том, что памятник будет открыт, ещё за сутки до установления уверен я не был. Ожидал очередной каверзы. Собираюсь написать об этом подробно и назвать поимённо всех, кто, скажем так, гадил. И с литовской, и с русской стороны. Вот так они точно останутся в истории Вильнюса.

Но 5 мая 2011 года всё-таки открытие состоялось в присутствии сотен ликующих горожан. Профили знаменитого прадеда и гениального правнука смотрят друг на друга из сомкнутых материнских ладоней России. Высота монумента (от основания до кончиков пальцев ладоней, исходящих с пьедестала) – 2,5 м, с православным крестом – 3,48 м). На изготовление бронзовых ладоней ушло около 200 кг металла. Масса гранитного основания – 1650 кг. На него нанесена надпись на литовском и русском языках: «По благословению митрополита Виленского и Литовского Хризостома в дар Вильнюсу – Фонд писателя Константина Воробьёва». Это первый в мире памятник, где увековечен арап Петра Великого, а Пушкин в этот день вернулся из ссылки. А я, воротясь домой, выдохнул стихи, перехватившие горло:

ПАМЯТНИК

Скалозубый, нагловзорый
Пушкин – в роли командора?

         М. Цветаева

Я вернулся из ссылки в город,
из Маркучай, где три меня,
из тех дней, где глумливым хором
нас гнобила, за всё виня,
власть невеликодушной черни.
Не один раз пустел пьедестал…
Вам – мой автопортрет вечерний,
хохоча, его начеркал!
Мздовоздатель, в ночи спесивой
неконфетный, дуэльно-злой,
нагловзорый и некрасивый
перед выстрелом – я такой!
Что же ржёт, словно мерин сивый,
дурачок с проливной слюной?

И когда вы едите картофель, –
нищих хлеб в юдоли земной, –
поглядите на прадеда профиль:
он сажал клубни чёрной рукой!

То, что грезилось пьедесталом,
на который взойдёт народ,
присностыдной памятью стало,
вырисовываясь в эшафот…
Скалозубый, победновзорый,
несть в языце лести моём,
я прощаю – скрытых позором –
русской рифмы резким крестом.

Памятник и стихотворение вызвали бешенство и истерию. Взвизгивал телефон, из интернета подозрительно пахло…

А. Р.: Что бы ты пожелал сегодня, с высоты прожитого и пережитого, своим лучшим врагам и верным недоброжелателям?

Ю. К.: Как любил говорить лидер одной могущественной и исчезнувшей страны, который не обладал и одной тысячной долей личного капитала нынешних власть имущих, «с чувством хлубокого внутреннего удовлетворения» я желаю им крепкого здоровья, успехов в труде и долгого пребывания в негодяйстве. Благодаря им, написал лучшие свои стихи. Льщу себя надеждой, что их дети и внуки это оценят: имею в виду заслуги родственников…

ВРАГАМ

Желаю здравствовать с иудиною метой,
вершите суд, в нём строчек не сотру.
Ведь так необходимы вы поэту!
Пока враги живут, я не умру.
Искренне надеюсь на их долгую жизнь.

А. Р.:

На хутор, в зелёные ветки,
чтоб дома с тоски не завыть,
деление раковой клетки
на воздухе остановить...
На хутор, на хутор, на хутор!
В молочном тумане земля,
где кофе несут нам, как будто
в кафе «Клозери де лиля».
Как шприц, человек одноразов.
Зачем ты над чашкой молчишь?
Тебе ж обещал я в алмазах
сиреневый город Париж...

Наверно, это моё любимое стихотворение у тебя, «Сиреневый хутор», из книги «Постскриптум», которую ты подарил мне когда-то в благословенной Грузии и которая определила название моей статьи о тебе.

«Я, старый атеист, у Бога на пороге... // Молю Тебя, продли, продли мои дороги!» Является ли лирика для тебя и сегодня неким душеспасительным земным якорем?

Ю. К.: Душеспасительным якорем может быть только молитва. А лирика – путь к ней в поисках обретения веры. Я в пути… И Бог знает, кто или что будут с него сбивать.

А. Р.: Если бы ты не родился поэтом, то кем и почему?

Ю. К.: Им и не родился. До сих пор пытаюсь стать. Иногда кажется, что получается, порой, – что нет. Я – человек, изредка пишущий стихи, когда становится невмоготу. Поэты, это – Пушкин, Лермонтов, Блок. Они – связь между прошлым, настоящим и будущим. Ряд может быть продлён читателем, если читатель талантлив. Остальные пусть не беспокоятся. Неинтересно.

Если бы было возможным, стал только созерцателем, но, увы…

А. Р.: «Мной взращённое безмолвное искусство» – обронил ты однажды. Как бы ты определил со стороны свой стиль, творческую манеру Юрия Кобрина?

Ю. К.: Как жёсткий лиризм при скупости словаря, что не означает языкового нищенства. Жёсткий лиризм, в котором раздражённый звук даёт незаимствованную интонацию.

А. Р.: Кого из классиков ты чаще всего перечитываешь и есть ли кумиры, которые разочаровали тебя с годами?

Ю. К.: Ответил уже раньше. Следую заповеди: «Не сотвори себе кумира». Потому и не разочаровываюсь.

А. Р.: «И с отвращением читая жизнь мою, // Я трепещу и проклинаю, // И горько жалуюсь, и горько слезы лью, // Но строк печальных не смываю». Развивая этот пушкинский «длинный свиток» воспоминаний, о чём, мой друг, ты жалеешь в жизни?

Ю. К.: Что многого не знаю и многое не умею. Сие иллюстрирует написанное вчера четверостишие:

НЕВЕДЕНИЕ

Не ново под луною всё и ново,
но тьма собой всевластно застит свет…
Лучину жгу, в неведенье суровом
изобретаю вновь велосипед…

Интонационно эти строки подвёрстываются к стихотворению «На тропе», помеченному 1999 годом. Прямая линия не прерывается:

Где иду, там разреженный воздух,
тени душ, бывших стран, мёртвых тел.
Ежедневье с прозрением грозным,
что уже всё я в жизни успел.

А. Р.: Как бы ты определил своё самое большое разочарование в прожитом, в людях и в чём твои главные радости в сей Божий день?

Ю. К.: Тем, что нет тех границ той страны, которую можно было перестроить. И преобразить совокупность всех её «измов» в человеческое лицо, но митингующее стадо извергло на трибуны лжепастырей и провозгласило им Осанну с тем же восторгом, с каким затем стало возглашать: «Распни!» А радости? Внучке Екатерине исполняется двадцать лет, внуку Артёму нет ещё и года. Хотелось бы поздравить его с такой же датой, как у сестры, в здравом уме и без физической немощи.

А. Р.: Грузинский фестиваль, о котором ты рассказал, назывался «Цисарткела. Юность поэзии». Что бы ты пожелал тем, кто вынашивает в душе свои первые стихи и только приоткрывает для себя тяжеленные врата в великую и безжалостную страну Поэзии?

Ю. К.: Терпения, терпения, терпения. И не спешить с публикациями, чтобы потом «…не было мучительно больно». И стыдно. Но это пожелание для стихотворцев, а не для писоманов. Бойтесь излишнего ячества и потерянности в граде и мире, но, если сгибают, распрямляйтесь!

А. Р.: Юра, возможно, есть вопрос, который ты ожидал и который я не задал тебе?

Ю. К.: Не ожидал. Вообще не люблю давать интервью. Особенно, когда оно приобретает печатный или радиотелевизионный формат. Зачастую в этом есть что-то от «Посмотрите, какой я умный!». Эксгибиционизмом не страдаю.

А. Р.: Поэтому я очень благодарен тебе, что ты дружески согласился ответить на мои угловатые вопросы, не обронив ни единого петушино-павлиньева пера, коими усыпаны окололитературные орбиты и интернет-пустоты, и грациозно пройдя по насущной и незримой нити вкуса, такта и благодарной памяти. Что-то об этом я попытался высказать в моём посвящении тебе:

ЮРИЮ КОБРИНУ, ПОЭТУ И ПОРТРЕТУ

Когда отливает несущая на фиг и сущая
волна, риторика, о да, трезва и норовиста,
но ждёшь доверчиво, что из-за стёртого,
обмызганного бесами угла, из-за себя, из-за
меня, объявится повеса и поэт, остатнее же
облетит, как ветошь вчерашних раздумий.
С шейным платком, в мокасинах гусиных,
бритый опасною бритвой Тарковского –
он, элегантно-безысходный, шагнёт со своего
портрета, прикуривая эфемерно на заднике
поздней сирени, которая пахнет разлукой.

Лифляндия, Курляндия, Руссляндия –
обид не счесть, подмен не перемерить,
и плещут волны умной нелюбви, и что-то
из штанин упорно достаёт наш непростой
советский человек в пятнистой кепке
демократа из очень дорогого second-hand.

А с Юрою, кто с ним не любит беззвучно
отхлебнуть позднебарочного кофе, скажем,
на Замковой улочке? Но какое же было б
блаженство скушать с ним в непроглядном
когда-то, крякнув, живительной водочки,
видя в опрокинутом окне перламутровый
дождик времени, отзанавесивший небо и
душу. Самый литовский из русских или же
самый наоборот, нас подружила нечаянно
Грузия – бредом поэтов, ветром Гомера
в чающем взоре колхидских коров.

И последний вопрос, который я «немилосердно» задаю всем, кто предшествовал тебе на страницах «Эмигрантской лиры». Представь, что мы, благодушно собеседуя, подошли к некой гипотетической могиле, на которой означены долгие-долгие годы жизни поэта Юрия Кобрина, которые я ему от всей души желаю. Какую бы эпитафию ты мог на ней представить?

Ю. К.: Один из многих.