Поэзия диаспоры

Автор публикации
Галина Ицкович ( США )
№ 4 (28)/ 2019

В позабытом году потерянная серьга

 

Нервный стих Галины Ицкович состоит из перепадов ритма, меняющейся системы рифмовки, экспрессии мысли и чувства. Короткий вздох перемежается долгими периодами свободного дыхания, всякий раз удерживая читательское внимание. Инерционный бег читательского взгляда по строчкам здесь невозможен. И это обостряет восприятие поэтической речи автора.

 

Д. Ч.

 

 

В позабытом году потерянная серьга

 

Черепахи

 

На псевдояпонском искусственном пруду,

На бетоне, покрытом синтетическим мхом,

Совещаются с виду старухи,

Вполне могущие оказаться юными дамами.

Черепахи скрывают возраст

В глубинах жёсткого диска,

Покрытого темно-зелёными иероглифами.

Это местные красноухие простухи,

Озабоченные поздней весной

И объявленным месячником стран Востока,

Но непроницаемостью и дизайном

Они вполне вписываются в стереотип,

И у каждой на скрытой надёжно нежной спине –

То, что ей кажется целым миром.

 

 

Нинагава

 

                        Юкио Нинагаве и его японскому Шекспиру

 

Лес подходит к авансцене близко.

В чистой чаще (театр – не кино!) –

Леди Макбет, виолончелистка

В розовом рассветном кимоно,

В сумочку кладёт покой и волю,

Достает кастет, кинжал, обрез.

Леди Макбет машет канифолью,

И туман спускается на лес –

Наконец-то! Ниоткуда как бы

Звук (ты помнишь классика?) возник.

Выйду замуж, стану леди Макбет,

Буду к ведьмам ездить на пикник,

Заварив питьё в сервизной чашке,

Наливать гостям, судьбу смирять...

Можно неудавшейся скрипачке

На себя проклятье примерять,

Истлевать огарком? Я – смогла бы?

Лес настойчив, тянет дверь с петель.

Бдит луна, японская забава.

Что там вышивает Нинагава

По твоей предутренней канве?

 

У судьбы – ни рифмы, ни причины.

Соло доиграв, лови момент,

Отдыхай: невинные мужчины,

Тонкие балетные мужчины

Уж скроили твой дивертисмент.

Ветки гнёт наивная стихия,

Утомлён суфлер – вздремни пока,

Леди Макбет, струны наливные,

Вишней обагрённая рука.

 

Инструмент к лицу четвёртой ведьме.

Догорел спектакль, пускает дым.

Макбет пусть попробует без леди.

Ты не виновата перед ним,

Я перед тобой не виновата...

Разве что (дрожи, Гламисскийтан!)

Умолчу, что вестником утраты

Под виолончельное вибрато

Лес сорвётся в бег через туман.

 

 

* * *

 

Прошлое, мой суровый родитель,

оттягивая плечи и воротник, сулит потери.

Будущее из вазона выглядывает зелёным хвостом – я живу, глядите!

Я подкармливаю его, не веря

в успех, поливаю, не зная,

кому оно достанется, что мне с него, но когда-

-нибудь оно вырастет в человеческий рост

и начнёт поливать меня.

 

 

* * *

 

В самолёте Люфтганзы весело и цивильно:

повсюду царит

апельсиновое с синим,

миловидные стюардессы овевают ароматами

дешёвой помады и подпорченного желудка,

протягивают бутерброды,

температурой и влажностью

напоминающие перевязочный материал.

 

Но когда, с двусмысленностью старой шутки, раздается «nachkiew»

и начинается свист посадки,

мне внезапно кажется, что все мы – авиабомбы,

двести синих от ветра бомб в апельсиновой ржавчине,

готовых по команде просыпаться на город.

Когда же забудется папи-мамино детство?

Старые триггеры должны высвобождать место

новым триггерам.   

 

 

Лодочная станция зимой

 

Ежегодный прилив приморской тоски.

Если бы где прочла, ни за что б не поверила:

ненасытная жажда другого берега

раскачивает плохо сбитые, сбившиеся в стаю лежаки.

Нарисуй мне карту, нашепчи о карме.

Ручка чернилами метит колени.

Континент не умещается на правом,

дорисовываю на левом Дикий Запад с Кармелем

(глаза у тюленей, должно быть, карие).

У нас – ни тюленей, ни ламантинов,

ни нарядной набережной, обходимся как-нибудь.

Море устало, старик засыпает, лента прибоя перевивает грудь.

Лодка качается – колыбель из резины.

Сонная пена жеманится, мнётся, как пожелтевшее кружево, на песке.

Кисточка ночи чернит волну.

Старик просыпается, удаляется в глубину.

Рыбацкий нож вписывается в щель за голенищем, верёвка на пояске.

У старика, в отличие от меня, есть хотя бы надежда на море.

Замёрзло бы оно на зиму, что ли...

 

 

Избирательный слух

 

Постепенно перестаю различать

аккорды,

смысл и стопу стиха,

но всё громче звуки далёкой пасеки,

трепет вянущего тростника,

робкий голос утерянных в детстве вещей,

гордый –

               потерянных, прежде знакомых личностей;

нашёптанная шиза выкипающих щей,

бред никому не нужных,

всем надоевших особей и предметов.

 

                                                          Разве это

месиво звуков, проскальзывающее мимо,

ничем не мило? Разве ближние звуки значимей тех,

что бормочут из прошлого, издалека?

 

Слышу, как сжалилась в дальней комнате

и зовёт меня тихо, но различимо

в позабытом году потерянная серьга...

 

 

Ташлих[1]

 

Раз в году

грехов истекает срок.

Из карманов крошки вытряхивая в поток,

не припомним даже,

как бездарен был год. Здесь чиста вода.

Бесконечно хочется наблюдать

за ажиотажем:

как глотает твой сором

какой-нибудь чёрный птиц,

как незваная очередь голубиц

напирает за булочкой лжи вчерашней.

 

На пруду кормят уток и лебедей,

и дети играют в какую-то дребедень,

и почти не страшно.

 

 

Письма, оставленные на Оэле[2]

 

I

Камбрия-Хайтс. Монтефиоре, Мекка евреев.

Полнолуние, кладбищенское время.

Добро пожаловать в загробный офис реб Шнеерсона.

Я думала, здесь будут только одетые по одному фасону

хасиды в нелепом своем наряде,

но вижу женщин в обычных платьях,

девчонок, непримечательных с виду.

Был такой детский шампунь «Без слёз»,

задуманный, видно, хасидом.

Постараюсь без слёз.

Ухо улавливает вавилонский разброс

(но шёпотом, шёпотом, если можно).

Комната напоминает зал ожидания перед дверью таможенника,

раздевалку в школе или спортивном зале:

пластиковая поверхность, сменная обувь, вешалка для шалей.

Разнокалиберный люд пишет список желаний.

 

II

Я заглядываю в себя и в псалмы.

Я ищу подобающие слова, но молитвенник говорит совсем о другом.

Зато внизу, в бетонной квадратной ванне,

в купальне просьб и слёз,

среди разорванных белых записок

(иногда выныривают суетные цветные –

накладные, настенные календари,

билеты в кино, чьи-то фото),

чернильные строчки – как стрелы устремлены

 в небо; строчки протягивают руки,

как запоздалые ночные пловцы.

Сделaй так, чтобы... had to ask Thee...

...хорошо?...

Please Hashem... Hash...

На всех доступных языках

захлёбываются в разноголосицe,

выкликают

имя Б-га, шипящее, как пенный напиток,

имя Б-га,

бутылочный осколок в песке,

просящий тишины.

Нам ли не знать, как Oн нетерпелив

и не всегда логичен.

Но, пока я колеблюсь, просить ли,

из молитвенника выпадает

кем-то оставленная записка «Выше нос, всё уладится», –

и я понимаю, что выслушана сегодня.

 

 

Гавайское

           

Подлетая к суше со стороны моря,

невольно собираешь

густой урожай облаков.

Смотришь, как невыспавшийся вулкан

готовит горячий завтрак,

впитываешь невозможную яркость дня.

Снизу, с той стороны облаков,

день, должно быть, видится сумрачным.

Пассажиры булавочного судна,

пытайтесь взлететь!

 

 

Метрополитен

 

В неурочное время, среди давки и одурения

и борьбы пассажиров за место на лавке,

человек зависал над сиденьями –

предлагал блестяшки?

уговаривал дать на травку?

 

Наклонялся, дышал в макушки,

очевидно, просил чего-то.

Все, в наушниках для заглушки,

отводили глаза от прохода.

 

Для попрошайки был он, пожалуй, робкий.

Человек раздавал слова из картонной коробки.

 

Что это, нищенский эпатаж? Да нет,

кажется, книга довиртуальной эпохи.

– Приютите слова, сограждане!

Вот, возьмите пяток на дорогу.

Забирайте, пожалуйста,

их у меня ещё много.

Отдавал просто так, проявляя смешную отвагу.

И зачем он, чудак, нарезал на полоски бумагу?

 

Он в вагоне потел,

по ногам, никого не слушал,

раздавал, что имел,

на полоски нарезав душу.

 

А вчера, говорят, мужичонка в пиджачной паре

всучивал всем по ноте.

И брали, представляете, брали!

 

 

 

[1] Ташлих - ритуал отпущения грехов

[2]О’эль – место упокоения  Седьмого любавического Ребе, Менахема-Мендела Шнеерсона.