Малая проза

Автор публикации
Александр Мелихов ( Россия )
№ 2 (42)/ 2023

Проба пера

«Он зачем-то припал к освещённой щели. Перед ним кружились голые ноги в туфельках – полные, худые. Ему было на них наплевать. Он перевёл глаза вверх, на лица и столкнулся с сияющим девичьим взглядом, которым она смотрела на своего партнера. В нём что-то оборвалось. Насколько он мог ещё соображать, он понял, что ему нужен именно взгляд, а не ноги, что он предчувствует в женщине какое-то умиротворение, – а с лозунгом «не зевай!» ни на взгляды, ни на умиротворение рассчитывать не приходится».

Это ещё одна история от Александра Мелихова, в которой есть момент чистого дзена. Как автор подводит к нему читателя, и на каких именно строках он должен наступить – вычислить сложно, и здесь дело не в приёме, а в алхимии.

Лихие чуваки, которые в качалке «жмут» двухпудовые гири и глушат водяру в зарослях акации, а чтобы покорить девушку, «хватают её за левую сиську» (по сегодняшним меркам – настоящие харрастеры со стажем), по мере нашего продвижения вглубь текста (и вглубь персонажа) предстают перед читателем внезапно и как-то по-детски наивными, беззащитными и искренними.

Я сказала Александру Мотелевичу, что прочла этот рассказ как историю о монстре, который в любой момент готов вылезти из человека наружу и покалечить всех и вся. А он ответил мне, что это, конечно, так, но этот монстр способен спрятаться и, может быть, даже исчезнуть навсегда при первом признаке страдания. Не своего собственного, а чужого страдания.

Ольга Аникина

 

Вместе с жарой и пылью началась всеобщая расслабуха, а на этот раз не явился и тренер. Поэтому Олег с Сергеем Качурой, по прозвищу Кача, разминались вдвоём в целом зале. Кача, ставши на мост, качал шею и без того игравшую, казалось, какими-то даже неизвестными мышцами. Впрочем, среди пацанов было доподлинно известно, что у чемпиона мира Альберта Азаряна от усиленных занятий на кольцах развились новые мышцы, которые бывают только у обезьян.

Олег жал двухпудовую гирю, стараясь дойти до пятнадцати раз. Классе, наверно, в третьем Васька Душенин похвастался, что его брат пятнадцать раз жмёт двухпудовку, и вот эти пятнадцать раз, оказывается, стали для Олега эталоном силы. Он сколько угодно мог бы над этим насмешничать, сравнивая, например, Васькиного брата с Юрием Власовым или хоть с тем же Качей, но все равно – четырнадцать раз не принесли бы ему и сотой доли удовлетворения по сравнению с пятнадцатью: собственное мнение никогда не может быть таким авторитетным, как чужое.

Олег бы лопнул, но дошёл до пятнадцати, но где-то к десятому разу начала исчезать рука. А никакая сила воли не может заставить трудиться то, чего нет. Олег мял бицепс, убеждаясь, что он все-таки есть, а Кача отжимался на руках. Спина у него походила на туго обитую дерматином государственную дверь – везде вздувается, где не прихвачено гвоздями.

В груди Олега, когда он смотрит на Качу, начинает наливаться теплом какая-то электрическая лампочка – благодарность Каче за то, что он такой, какой он есть. По общественному положению он что-нибудь на уровне замминистра – все блатные здороваются с ним чрезвычайно почтительно, – здесь же, в зале, он и вообще король, а держится почти застенчиво, смущённо улыбается, как будто не он тебе делает честь своим разговором, а ты ему. Когда он на тебе отрабатывает броски, чувствуешь себя как у Христа за пазухой, – обязательно подстрахует. А многие ведь наоборот радуются, что во время отработки не имеешь права сопротивляться, и норовят так припечатать тебя к ковру, что хочется не вставать часика полтора, – а они стоят над тобой, отставив ногу и горделиво глядя вдаль.

Кача, чтобы вспотеть, начинает лупить тяжеленный боксёрский мешок. Мешок тяжко содрогается, и на нем медленно затягиваются страшные вмятины. Олег невольно представляет себя на месте мешка – брр...

После тренировки Кача окидывает взглядом спортзал и видит непорядок: гиря не на месте. Он несёт её без усилия, словно котёнка за шиворот. А Олегу и в голову не пришло побеспокоиться...

Интересно: при других Олегу хочется показаться более бывалым, чем он есть, даже приблатнённым, – а при Каче, наоборот, становится всего этого неловко. Он даже с удовольствием называл бы Качу не Качей, а Сергеем, только это тоже было бы ломаньем.

А потом, вдыхая волшебный запах борцовского пота, Олег любовался, как Кача бренчит многососковым жестяным корытом рукомойника, – ни у одного греческого бога не было этого сочетания стройности и мощи.

За Качей зашёл незнакомый парень с подбритыми в пилку от лобзика чернявыми усиками над румяными губками, сложенными, как у кота на коврике, с личиком не то красивым, не то ничтожным.

– Андрюха, – залихватски представился он и, словно на ярмарке, огрел Олега по ладони. С гордостью показал на Качу: – В одной шараге слесарим.

– Выпьешь с нами? – спросил Кача, будто и не подозревая, о какой чести идет речь. А может, и правда, не подозревая: для него ведь все люди равны.

– Само собой, – пожал плечами Олег. Пить ему приходилось в основном на семейных праздниках по полрюмки сладкого вина, которую мать пыталась перехватить у отца на пути к Олегу, а Олег сверкал на неё глазами и не кричал «что я, маленький?!» лишь потому, что так кричат только маленькие.

На улице Олег вдруг увидел мир с новой для себя жадностью и внутренне ахнул: «Неужели я это все забуду?..». Взгляд его упал на влажный отпечаток велосипедного колеса: через равные промежутки длинные рубчатые дыньки отпечатывались всё слабее и слабее. И через годы и годы этот отпечаток въяве вставал перед его глазами, стоило ему захотеть.

Андрюха так затараторил с продавщицей винного отдела, что она забыла выпустить бутылку «Московской»; они держались за «Московскую» через прилавок, будто за руки, и она глядела на него особенным, ласково-вкрадчивым взглядом. И у Олега сжалось сердце – на него-то никто так не станет смотреть…

Он покосился на Качу. Кача снисходительно усмехнулся, как если бы Андрюха посреди магазина ни с того ни с сего пустился в пляс. У Олега отлегло от души: оказывается, можно считать, что Андрюха вовсе и не ухарствует, а наоборот – смешит людей. Как это Кача всегда находит правильный взгляд на вещи!

Зато продавщица карамелек не поддалась Андрюхиным чарам, за что и пострадала. Андрюха поинтересовался, как бы между прочим:

– Да, девушка, конфеты «Ласточка» у вас есть?

– Вы что, сами не видите?

– А трусов нет?

– Откуда? – воззрилась она.

– Из универмага. Возьмите хоть дешёвенькие.

– Не будет рожу воротить, – на улице прокомментировал Андрюха. – Знаете, есть еще такая покупка: девушка, у вас какие волосы? А на голове?

Олег криво усмехнулся, не зная, как в таких случаях положено реагировать.

– Не цепляйся – не будет воротить, – резонно заметил Кача.

Что бы Олегу самому догадаться!

Они протиснулись в городской парк между толстенными прутьями ограды, ржаво-полированными поколениями пролезавших, разогнутыми в незапамятные времена неведомыми богатырями прошлого, каких в наше хилое время уже не сыщешь. По истоптанной пыльной тропке забрались в дохлые кустики акации, где и уселись среди серебристой полыни, в которой ещё вовсю стрекотали кузнечики, словно целая часовая мастерская. Об эти акации те же поколения открывали бутылки, и многие раны ещё не затянулись. А затянувшиеся обвели себя по краям выпуклым колечком, середина же волокнисто серела, будто голая кость. Сквозь кусты просвечивала нагая гипсовая женщина, прижимающая к животу пойманную рыбу, которую Олег долгое время принимал за мочалку. За женщиной вялым рыбьим зевком зияла эстрада для художественной самодеятельности. На правой её стороне низко и как-то траурно свисал длинный флаг. Слева молодой человек, стройный, как раскрытые ножницы, возвещал с плаката, сияя треугольной улыбкой: «Самодеятельность – лучший отдых!»

Перед бутылкой Олег собрался, как перед штангой, но выпилось неожиданно легко, будто вода, – и с какой-то подозрительной слащавостью. Удалось даже не поморщиться.

– Как вы только её пьёте, – сокрушённо сказал Кача и после своей дозы выдохнул с силой паровоза, а потом сморщился, будто от изжоги. И опять это вышло у него как-то достойнее, чем у Олега. Ведь сколько уже раз убеждался, что лучше не ломаться...

Андрюха выпил как-то наспех и поскорее перешел к главному – мужской беседе. Олег не верил своему счастью: да он ли это сидит в этих исторических кустиках с настоящими взрослыми парнями!

– Ты сколько баб попробовал? — потребовал Андрюха у Качи.

– Кончай, – отмахнулся Кача: как, мол, только самому не надоело.

– А я штук тридцать перепробовал за свою жизнь короткую, – довольно закончил Андрюха. Он вопросительно посмотрел на Олега, пытаясь найти в нём более благодарного слушателя, – и нашёл.

Это дело в последнее время стало для Олега чрезвычайно актуальным, – брало не столько, может быть, остротой, сколько неотступностью: стоило хоть минуту посидеть спокойно – и привязывалось. Вот и сейчас ему было трудно отвести взгляд даже от этой дурацкой бабенции с рыбой-мочалкой.

Но ни к одной реальной женщине он ничего подобного не испытывал. Образ, донимавший его по ночам, как будто не имел лица – зато остального было через край. Но в присутствии любой реальной женщины всё это улетучивалось без следа, пряталось за какие-то барьеры – y живых женщин он видел именно лицо, глаза, слышал их слова – а остального просто не существовало. Да он бы со стыда сгорел, если бы в присутствии настоящей женщины подумал о чём-нибудь в этом роде.

– Что естественно, то не безобразно, – приговаривал Андрюха, и видно было, что это для него не противовес каким-то другим мнениям, а единственная известная ему истина. И от первозданной свободы, с которой Андрюха говорил об этих делах, в самом Олеге тоже начинали таять какие-то ледяные барьеры. А ведь это очень приятно – узнавать, что чего-то в себе, оказывается, можно вовсе не стыдиться.

Женщин Андрюха называл просто они.

– Ты запомни, – настаивал Андрюха, – они сами хотят.

Вместе с тем надо было всё-таки не зевать – как на охоте: вовремя подставить ножку, перехватить руку (прямо спортивная борьба!), выключить свет, нажать на нужную кнопку незамысловатого пускового механизма: если баба не даёт, поверни её за левую сиську. Однако в этих отношениях охотника и дичи для женщин не было ничего оскорбительного, а только приятное – они сами с чрезвычайной простотой занимались этим в самых, казалось бы, неподходящих местах: и здесь, под кустиками, и под танцплощадкой, и вон там, возле сортира.

– Дружинники ему тычут в спину, – хохотал Андрюха, – а она отмахивается: не мешайте, пускай кончит!

Такого чувства освобождённости Олег, кажется, не испытывал ни разу в жизни. А ещё болтают, что эти отношения могут быть чистыми, а могут – грязными! Ну люди! – делают одно и то же, а всё равно своё норовят обозвать получше, а чужое похуже. Нет на свете никакой грязи, просто когда делаю я – это чистота, делает другой – грязь. Вот и весь секрет.

Олег с гордостью чувствовал, что нисколько не опьянел, – наоборот, никогда он не ощущал такой лёгкости, ясности, уверенности.

Небо начало по-вечернему темнеть, проклюнулись первые звёздочки, будто наколотые шильцем в какой-то мир безбрежного света. Засветился фонарь, как светятся сигнальные лампочки на приборах – пока ещё ничего не освещая, а будто стараясь привлечь к себе внимание, показать, как он умеет.

В атмосфере беседы почувствовалась некая исчерпанность. Надо было либо расходиться, либо добавлять. За добавкой пошли мимо танцплощадки, вокруг которой уже толпились завсегдатаи, скрывающие радостное возбуждение, оттого что запросто явились в столь небезопасное место, готовые уважать и в окружающих героев, и потому называющие друг друга очень ласково – Толик, Шурик… Однако каждый всё-таки понимал, что повысить свое достоинство здесь можно только за чей-то счёт, – поэтому все были настороже. Амбиции тут были натянуты очень туго. Что ж, для многих здесь их положение на танцах было единственным, за что они могли себя уважать.

Впервые в жизни, проходя здесь, Олег не испытывал ни малейшего напряжения: если Кача с тобой поддал – ты в безопасности за его каменной спиной. Кача потрясающе верный товарищ.

За высоченной противозайцевой оградой танцплощадки ударил духовой оркестр, из-за кое-каких новинок переименованный в эстрадный, но всё же сохранивший некое расстроенное величие – глухое уханье барабана, грозный дребезг медных тарелок, надтреснуто-траурное пение труб. Впрочем, это понимали все, и эстрадные оркестранты приглашались на похороны ничуть не реже, чем раньше, и, бывало, отдудев, как они выражались, жмура, прямо от гробового входа отправлялись на танцы, где играла младая жизнь.

Оркестр набрал разгон, и мужской голос закричал в микрофон: «Джямяаайкяа!» – из Робертино Лоретти. Голос через репродукторы, с многоразовым эхом, звучал, как в вокзальных объявлениях. Певец отличался от любого непевца лишь тем, что считал возможным при таких вокальных данных брать с публики деньги.

Танцы начались. Но этого, казалось, никто не заметил. По площадке закружились одни девицы, разноцветным мельканием сквозь щели напоминая карусель. Мужчине разрешалось завернуть туда как бы невзначай и лишь тогда, когда толкотня там будет уже в разгаре. Началось взаимное пересиживание. Оживлённые стали ещё оживлённее, безразличные – ещё безразличнее.

Компании не замечали друг друга с удвоенным упорством.

Сообразившие на троих друзья гордо прошли сквозь мельтешение белых и красных рубашек, среди которых далеко не все были так сообразительны.

Когда они шли обратно с литой бутылкой «Вермута», которую Андрюха назвал «огнетушителем вермути», чем окончательно обворожил продавщицу, Олег ощутил внезапный холод под ложечкой: он встретился глазами с Идолом. Собственно, Идолом его называла мать, когда орала на него на весь квартал, а вообще не стоило так называть его в глаза. Кача-то, конечно, мог себе это позволить, но он никого не звал по кликухе, если это тому не нравилось.

В сущности, в глазах Идола не светилось ничего страшного, – наоборот, он тщательно следил, чтобы во взгляде его не было ничего живого, – но, вероятно, всегда страшен взгляд человека, для которого не существует никаких барьеров, кроме тех, о которые взаправду можно расшибить нос.

Идол с Качей жили по соседству друг с другом (и с Олегом), оба с незапамятных времен без отцов, у обоих матери уборщицы в одной и той же школе, только Качина мать всех называет сыночками, а Идолова всё время на каком-то надрыве, норовит замахнуться тряпкой. Один глаз у неё вставной, и когда она орёт и замахивается, он безнадёжно смотрит в небо, как бы выдавая истинное состояние её души. Может быть, поэтому она дома ходила с пустой глазницей.

И то сказать, что и жизни у неё с Качиной матерью очень разные, – Кача вон и зарабатывает, и за водой бегает вместо вёдер с флягами литров по тридцать, а Идол только «пьет из неё кровь». Кача с матерью хотя живут тоже не бог знает в каком домишке, но где надо побелено, где надо покрашено – даже уютно. А Идолова халупа блиндажом выдавливается из земли, вся обтекаемая, как батискаф, из-за многочисленных обмазок глиной, а на плоской крыше разбросаны куски шифера и толя, придавленного обломками кирпичей. Кача всё это перекрыл бы в два счёта.

А Идол с утра отправляется на школьный двор и тщательно выбирает обломок штакетины – без сучков, а потом целый день складным ножом с рукояткой в форме бегущей лисички тщательно выстругивает грузинский кинжал. Он ювелирно отделывает грани и поднимает голову только когда кто-нибудь проходит мимо. И все, встречаясь с его удивительно спокойным взглядом, отводят глаза. Олег, когда надо бывало бежать за водой, всегда с неудовольствием вспоминал, что придётся пройти мимо Идола. С виду Идол его не замечал, но у Олега росло неприятное предчувствие, что Идол уже давно его приметил.

– Хоть бы за водой сходил... идол! – с безнадежной остервенелостью кричит из-за ограды мать.

– Иди в ж..., косая падла, – всё-таки вполголоса отвечает Идол и внимательно смотрит вдоль лезвия кинжала.

Однако у Олега всегда такое чувство, что мать тоже не совсем права, что сразу обзывает его идолом, не дожидаясь, noкуда он откажется. Даже Идолу нужно оставить возможность выбора, быть Идолом или человеком.

Когда же из парка доносится лязг и буханье оркестра с «Джямяйкой», Идол старательно расщепляет доведённый до совершенства кинжал на лучинки спичечной толщины и скрывается в блиндаже, откуда появляется в ослепительном вечернем костюме: узконосые мокасы, лазурные брючата, облипающие на икрах и обвисающие на ляжках и заду, моднейшая красно-оранжевая рубашка, спереди обтянутая, а сзади вздутая пузырем. Чтобы пузырь не опадал, складки вдоль спины располагались специальным образом в виде шпангоутов.

Невероятно спокойный, лишь слегка поигрывая желваками, он шагал к автобусной остановке и торчал там хоть два часа, – пройти восемьсот метров на своих двоих было ниже его достоинства.

Сейчас Идол стоял перед ними, абсолютно невозмутимый, одни только скулы слегка поигрывали.

– Выпьешь с нами? – пригласил его Кача.

– Этот с тобой, что ли? – Идол ткнул пальцем в Олега, одними бровями изобразив изумление и следя, чтобы голос был не более выразительным, чем скрип несмазанной двери. И Олег со стыдом ощутил, какое чистое у него лицо, какой живой и внимательный взгляд. Ещё и не забалдел, как назло... Может, хоть выхлоп есть? Он стал усиленно дышать в сторону Идола.

– Кончай, – Кача почти ласково дотронулся до Идолова локтя. Может быть, это не так уж и хорошо, что для Качи все люди равны?

Прежде чем забраться под кустики, Идол комком земли пресерьёзно затёр глаза молодому человеку на плакате, а затем тщательно выбрал в чешуйчатой обшивке эстрады подходящую дощечку – без сучков, в три рывка отодрал и своей «лисичкой» принялся невозмутимо выстругивать грузинский кинжал – цель его жизни на каждый день. И такова была сила этой невозмутимости, что даже Андрюха примолк. Олег, стараясь не привлекать внимание Идола, высчитывал в уме, рассказать ли пацанам, что они с Качей и Идолом раздавили две бутылки на троих (Андрюха не в счёт, потому что «огнетушитель» больше обычной бутылки), или перевести водяру в винище, и тогда получится уже три бутылки?

 

Кристоф Жан Мишель «Фофа» Рабеаривелу. «Ифати».

 

Кристоф Жан Мишель «Фофа» Рабеаривелу. «Ифати».

Холст, масло, 70Х200 мм. 2017 г.

 

* * *

 

Идол не стал сентиментальничать и удалился, как только опустела бутылка, даже кинжала расщеплять не стал – он любил разрушать именно совершённое. На танцплощадке он постоял у ограды сколько полагалось, мёртвыми глазами глядя сквозь танцевальную толкотню и поигрывая желваками. Иногда его задевали, но сразу же терялись в толпе, и ему оставалось только мертветь и играть желваками, повторяя про себя: «Ну, суки, ну, суки...».

У выхода, на границе между светом и тьмой каменела контролёрша – гранитная бабка, непреклонно облачавшаяся от ночной сырости в ватник и кирзовые сапоги, не соблазняясь разливающимся вокруг великолепием. Она сунула ему контрамарку, по которой можно было вернуться обратно без билета.

– Надрыгался ногам? – полуутвердительно спросила билетёрша. – Как всё равно козлы...

Снаружи, колеблясь, словно водоросли, тянулись вперёд и вверх, будто в необыкновенно активно работающем классе, десятка полтора рук с мольбой: «Контрамарочку, контрамарочку!..». Шедший впереди парень, не глядя, королевским жестом сунул этому осьминогу скомканную бумажку, после короткой, но бурной схватки растворившуюся в воздухе. Идол очень спокойно и тщательно, как расщеплял кинжалы, изорвал контрамарку и новогодним конфетти пустил по ветерку над головами просителей. «Ну, суки, ну, суки...» – повторял он про себя.

На улице ему попалась навстречу парочка – голубочки, защебетались, выпялились один на другого. Поравнявшись с ними, Идол изо всей силы ударил парня плечом в грудь, прибавив очень спокойно: «Смотри куда идёшь». Остановился и подождал. Но девчонка утащила парня прочь.

На автобусной остановке он минут сорок мёртвыми глазами смотрел на ожидавших и повторял про себя, поигрывая желваками: «Ну, суки, ну, суки...». В автобусе, стиснув челюсти и упёршись локтями в стенку, он создал для себя тридцать сантиметров свободы, и его сосед, благообразный мужчина с портфелем, размышлял, глядя на его волевое лицо: «Порождение определённой микросреды».

Идол слышал за спиной трудную возню: «Вы не выходите? Давайте мы с вами поменяемся» – и ждал остановки. «...Ну, суки, ну, суки...». Когда автобус притормозил, он внезапно присел и, упершись ногами в стенку, с силой выпрямился вкось, к выходу, угодив изумлённому мужчине головой в подбородок, и, остервенело работая локтями, продрался на улицу, выдавив двух тёток.

– Хулиган! – донеслось до него, но он не оглянулся. «Ну, суки, ну, суки...» – повторял он про себя.

 

* * *

 

После ухода Идола Андрюха с удвоенной силой вернулся к прежней теме. Они сами хотят, тут главное – не зевай! Многие из них даже лозунга «не зевай!» не могли целиком предоставить мужчинам, а начинали не зевать сами. Пройдись вот тут, по кустикам – обязательно какая-нибудь прицепится, начнет предлагать себя. Плохо только, что в темноте не видно, ещё напорешься на какого-нибудь крокодила...

Странный человек... не всё ли равно: крокодил – не крокодил...

А с Олегом что-то произошло, как-то плохо он стал понимать, что ему говорит Андрюха, старался вслушиваться – и не мог. Даже всмотреться в женщину с рыбой толком не удавалось – всё она куда-то уплывала. И не потому, что было уже темно, – фонарь светил вполне исправно. На эстраде какая-то женщина, сладострастно изгибаясь на месте, исполняла медленный индийский танец, приманивая самцов, и он долго не мог понять, что это флаг колышется под ветерком.

Никак было не сосредоточить зрачки. Он попытался закрыть глаза, чтобы они успокоились, но сразу же ноги начали подниматься кверху, и он еле успел открыть глаза, пока ещё не очутился вверх ногами. Ломило голову и было жарко в самом себе. Струйками набегала слюна, и слишком противно было её сглатывать, и он не знал, куда деваться от собственного дыхания – таким мерзким вдруг стал приятный аромат «Вермута». Олег встал.

– Домой? – спросил Кача, но было слишком противно отвечать ему, будоражить рот, отвратительный, как помойка.

Завидев танцплощадку – рассохшуюся кадушку света, он с безразличием вспомнил, что тоже, случалось, изнывая от скуки и унижения, тянул руку за контрамаркой, надеясь, что она ему не достанется. Но это было почётное унижение, им можно было хвастаться, как, наверно, в старину не считалось унизительным напроситься в гости к королю.

Он зачем-то припал к освещённой щели. Перед ним кружились голые ноги в туфельках – полные, худые. Ему было на них наплевать. Он перевёл глаза вверх, на лица и столкнулся с сияющим девичьим взглядом, которым она смотрела на своего партнера. В нём что-то оборвалось. Насколько он мог ещё соображать, он понял, что ему нужен именно взгляд, а не ноги, что он предчувствует в женщине какое-то умиротворение, – а с лозунгом «не зевай!» ни на взгляды, ни на умиротворение рассчитывать не приходится.

По пути в уборную он сбился с дороги и ориентировался исключительно по пронзительному запаху хлорки. Совершенно неожиданным было количество ям и бугров, деревья выскакивали как из-под земли. Они толкались совсем не больно, но буквально сшибали с ног.

Он вспомнил, что где-то неподалёку, если верить Андрюхе, дружинники кого-то тыкали в спину. Добравшись до места, он с усилием всмотрелся в огромное «ню» над желобком, в котором взбитыми сливками стояла хлорная пена – молочная река. Лицо у «ню» было нацарапано кое-как – «точка, точка, запятая», а всю свою страсть художник вложил в грандиозные бедра, напоминавшие исполинский червонный туз. Может быть, всё-таки это и есть нормальный взгляд на женщину, а он, по обыкновению, путает и усложняет?..

Он, спотыкаясь, брёл в темноте, в которой, тоже спотыкаясь, разыскивали его несчастные женщины, не знавшие, кому предложить себя. Некоторые, может быть, не решатся так прямо обратиться к нему за помощью, но тут уж не зевай. Наконец неподалёку от танцплощадки одной из них повезло – она столкнулась с Олегом нос к носу.

– Не меня ищешь, девушка? – развязно спросил Олег, хватая её за руку. Слова, интонация, жест сработали, как у автомата – тоже, оказывается, сидели в нем.

Она рванулась, но это было не так просто. Автомат, пробудившийся в нём, хотел предложить ей не ломаться, но тут он случайно взглянул ей в лицо, иссечённое тенями ветвей, и увидел в нём испуг, гнев... И немедленно сработала другая автоматика – рука разжалась сама собой. «Извините», – пробормотал он, и она со всех ног кинулась к свету.

Он ещё долго блуждал в темноте, падал, продирался сквозь кусты, уткнувшись в собственный локоть. Неполноценный он какой-то, что ли?.. У Андрюхи же вот полная гармония... Думалось механически, краешком сознания. Было так худо, что не хватало сил не только на тоску, а даже закрыть рот – да пусть его, хоть проветрится…

Что-то забелело впереди, и он очутился перед женщиной с рыбой. Могучие бёдра её плыли перед глазами и всё не могли уплыть до конца. В последнем не потушенном мукой пятачке сознания вспыхивали какие-то обрывки: «Андрюха трепался... я смотрел на её бёдра... а когда я посмотрел той девчонке в лицо, я уже не мог её держать... Лицо – зеркало души... Я думал, грязи нет... это и есть грязь, когда не смотришь человеку в лицо... когда тебе нужны его ноги... или руки... а на зеркало души тебе плевать... грязь – это та баба в уборной, с бёдрами и без лица... Всё, что без лица, – это и есть грязь... На том парне с плаката тоже лица нет – одна улыбка... теперь и глаз нет...».

Со слюной было истинное мучение – её ведь не сплюнешь, не закрыв рта, а сил на это не было. Если бы хоть не дышать «Вермутом»... За оградой миллионами окон переливался пятиэтажный дом, – столько окон Олег в жизни не видал, хотя некоторые и не горели – чернели, будто выбитые зубы. Стен было не различить, и окна пылали, словно дыры в небе, прорубленные в край безбрежного света.

– Так ты сюда вернулся? А я тебя ищу по всему парку... ещё, думаю, загребут с непривычки.

Кача бережно держал его за плечо, но и это было ему всёе равно. Он и так еле успел нагнуться.

Уже нечем было, а его все корчило. Лицо и мышцы живота готовы были лопнуть. Кача заботливо поддерживал его поперек живота.

– Потрави, потрави, – одобрительно приговаривал он, и не мог не отметить профессионально: – Пресс ты хорошо поднакачал.

Наконец и Олег отплевался от клейкой слюны и принялся утирать залитое слезами лицо.

– Ну, что, можешь идти? – заботливо спрашивал Кача. – А то там метут всех подряд – в кустах какую-то бабу зарезали.

– Как?!.

Олега сквозь всю его очумелость словно хватили пустым цинковым ведром по голове.

– За что?..

– А хер знает… Может, изнасиловать хотели, а она не давалась… А может, изнасиловали и пришили, чтоб не опознала… Тут же перо у каждого второго…Хотя в темноте… Как бы она их запомнила?.. Давай, давай, пошли.

– А… А какая она?..

Перед его глазами снова предстало иссечённое ветвями, искажённое гневом и страхом пухленькое личико.

– Не знаешь?.. Пухленькая?..

– Откуда я знаю, пошли!

Но Олег вдруг опустился в невидимую чёрную пыль и зарыдал так, как не рыдал, кажется, еще никогда в жизни.

– Ты чего?.. Ты чего?.. – ошалело встряхивал его Кача, и Олег кусал себя за руки, колотил по щекам, но рыдания рвались из груди неудержимо, как рвота.

Наконец он сумел кое-как остановиться и, запрокинув голову, начал выкрикивать черному могучему силуэту:

— Это я её убил!.. Я!.. Слышишь, я!..

— Хватит мо́зги е…ть… – Кача даже перешел на непривычный для него язык и встревоженно отыскав в темноте руки Олега, начал вертеть их перед глазами, стараясь в отблесках дальнего света отыскать на них следы крови.

Не нашёл. Рывком поставил Олега на ноги и, подталкивая в поясницу, повел к дырке в заборе, бормоча:

– Не, тебе точно пить нельзя…

А Олег все пытался объясниться через плечо:

– Я не в этом смысле… Но я тоже её схватил, понимаешь, она на меня смотрела как на убийцу, понимаешь?.. Может быть, я был последний, кого она видела в своей жизни, понимаешь?..

Но Кача уже не отвечал. Он явно желал побыстрее закончить этот весёлый вечер.

 

* * *

 

Олег был уверен, что это испуганное пухлое личико будет стоять у него перед глазами до конца его дней, но осенние дожди смыли это лицо вместе с летней пылью.

 

* * *

 

А под Новый год Кача с Идолом встретили подгулявшую компанию. Идол кого-то зацепил, Кача вступился – вышла драка. Как рассказывали, Кача укладывал противников штабелями, а Идол обрабатывал павших своей «лисичкой», в результате чего оказалось шестеро пострадавших. К счастью, благодаря зимней одежде, слишком серьезных увечий не было, но все-таки Идол получил шесть лет, а Кача – три. Потом Олег уехал поступать в университет и больше Качу не встречал. Но он часто вспоминал его – и его мать, всех называвшую сыночками. И всегда думал, что, может быть, не так уж это и хорошо, что для Качи все люди были равны? Может быть, лучше бы ему быть не таким верным товарищем для каждого, с кем ему случалось поддать?

А потом и его смыли дожди и метели…