В Петербурге

ЭМИГРАНТСКАЯ ЛИРА-2014. Конкурс поэтов-эмигрантов 

Номинация «ТАМ»
 
В Петербурге   
 
Я тебя потеряла,
может быть, ты пропал в Петербурге,
в безалаберных белых ночах тебя крутит, как сорванный лист.
По каким из моих переулков - бессмысленно гулко
ты бредешь, долговязый турист,
 лишь вчера приземлившийся в Пулково,
свои волосы русые в новых ветрах разметав широко
и дождями прошив.
 
У изысканной тени в плену, у кружков, завитков меловых,
в этом камне творожном –
меж Растрелли и Росси  забывшись, бездумно застыв,
своим рысьим раскосом впитав эту влажную россыпь,
в бирюзовых очах отразив без конца, безнадежно 
чешую и броню тех торцовых дворцов голубых.
 
И в петлях заплутав у васильевских суетных стрелок,
на тебя чем-то очень похожих своей непростой прямотой,
знаешь ли, чужеземный стрелок, что за беды, и что там за сделки
здесь вершатся в веках, а не в годах, любым из прохожих –
с этим градом прозрачным над тусклою, злою рекой.
 
С этим древним туманом, что был моей первою юностью,
моей детской ветрянкой, сознания раннего рябью у сизой дремучей волны,
как качаются площади в мороси, с голода пахнет французскою булкой,
и валятся в обморок улицы в утренней каменной сутолоке,
и как стынет гранит у воды, да на дыбу возносит мостами и мучат ожившие сны.
 
Там увидишь, в виньетках соборов, в искусстве и в воздухе уксусном,
совершенно иной, петербуржскою, юной - меня,
образ девочки странной, как знать, вдруг предстанет, - отмечен еврейскою грустью
неизбежных прощений, но все же, еще не уставшей прощать.
 
У решёток сквозных...
у лебяжьего Летнего Сада.
Я жила там.
А ты...
мимоходом в глаза загляни,
и ступай себе с Богом: 
"Ей больше мгновенья - не надо
 
 
Феодосия
 
Феодосийская жара,
в ней мама с папой молодые.
И Кара-Даг - звезды гора,
и детское ведерко в глыбе
песочных замков. Кровь - Луна. 
О я ее не понимала.
О  шестилетняя игра
в ночные страхи. Покрывало
прозрачно было и легко.
Шумел, как Айвазовский в бурю,
ночной народ, мы шли в кино,
на пляж, по золоту, по пулям
на мхом заросший водопад.
Я ничего не понимала.
И в семь серебряных плеяд 
над городом - судьба стояла.
 
Феодосийская родня.
Один кораблик в сорок первом
спас здесь прабабку, вся семья
во рву лежит, на небе - первом.
 
 
Номинация «ЗДЕСЬ»
 
Соседский дождик. Из Нью-Йоркских зарисовок
 
Вчера в потолке дождик выдолбил дырку.
Он рвался к соседке. Глазами ботинок -
тягучий, коричневый - в клейких  размылках, -  
он плакал. И топал. И лапал. И тыкал.
 
Сидела в постели, жевала овсянку,
совсем неглиже, в нетопырку - девчонка,
одна-одинешенька. Израильтянка.
Сефардка. Какого-то Черта В Нью-Йорке. 
 
А дождь размывал ее желтые звезды.
Их дева развесила на потолочке.
О искус пластмассы, светящейся ночью,
в картонной коробочке! Дальние тезки -
тех звезд. Как и дождь ей - в глазницы, как в почву.  
 
Совсем нелегалка, совсем неприлично
спускать по веревке дожди - да в ведерко.
Сефардка, номадка - в Нью-Йорке - на днище.
- Не тонет, не стонет подводная лодка...
 
Кто вступится? Веку бродячих сих станет.
Дрожит воробей в ней, стенает ворона.
А дождик умолк. Он ведь птичек боится.
И город  - как дождик... Из клея-картона.
 
 
Бруклинский мост. Следуя темe
 
Он миф металла, света - кости,
скелет изящества, и стройность
его гола и холодна.
Но космос рвется на подмостки
Великого сего Моста.
И изгибает свой хребет
Мост - Эфемерность, 
Мост - Атлет.
 
Не  Поцелуев  он ,o нет -
не тот, что "Белыми Ночами",
архитектоника очами
глазеет здесь в провал, в рассвет 
миров, где звездам низ и верх
един, - в безликом отраженьи;
как плоть - обрезано мгновенье
и Эвридикин стынет нерв.
 
Жгутом Орфееву измену
Мост крепко держит, как пробел.
И небо поглощает пену
культур, эпох. Всему предел 
есть Мост:
и боле - ни души. 
Кочевье праны.
Шорох шин.
 
 
Номинация «ЭМИГРАНТСКИЙ ВЕКТОР»
 
Стрекозиная прорезь
 
Там, где небо встречалось с землею, в коробочке аэропорта,
где над аркою входа "Тбилиси, тот город, что любит" - реклама,
где чистилище стекол застыло огнем, и как римлян когорта,
в отраженьях дремучих камней, вязнут здания в тени  арканной
лоз для дикого солнца, разложены в ладанки царского сана,
в винограды - все розы, и сужен в иероглиф Египет,
в каждой трещине он семенами Изиды морочит и гибнет,
там где встреча земного сознания с небом еврейским:
стрекозиная прорезь на небе, козлиные ножки,
самокрутка - все прочее: свернуто в свиток, как пост-Соломонова Песня,
с древних пор не растило вино, не любило египетских кошек,
как шмелиные соты - весь мир ему, небу - был липок. Попробуй - разденься!
 
А Иосиф в Египте потел, соблазнившись земли цвето-точьем,
многоцветным плащом, чтобы снова и снова свои свето-чтенья 
в знак  о хлебе насущном осмыслить, всем снам своего  фараонья
открывать, о невидимом мире, без идолов, вязью иного свеченья 
 
Cлова. Скоро и мы улетаем, на днях, на цветных, на осенних,
с нашей кошкой египетской, в маленький мир, весь из сотовых вотчин,
по дорогам небесным, как злаки, что падают  в патину, в щели,  
в стрекозиную прорезь крыла, и медовая патока  детства,
нас проводит: где небо встречалось с землею, ее возневестив.
 
Щелкунчик 
 
За Гофмана бокал кривых зеркал,
сквозь грани искра бродит золотая,
я пью, и монстры многих трудных лет
по ободку кривейшего Грааля
танцуют, думая, что здесь - приют и свет.
Ты видишь рожи их, крючки, носы, галоши,
дожди, и зонтики, дырявые носки:
окончен юбилей всех королей, в прихожей
мышиные шаги, мышиныe шаги...
Шелкунчик мой, что скуксился? В бокале
не попадает зуб на золотой зубок?
Постой еще, постой, как холодно в астрале
Германий и Россий, придуманных тобой.
На море всех смертей, в кораблике Венеций,
и там, и там - лишь ветер-пономарь,
а ей все кажется, катехизис да Грааль
чужого сердца, плакальщика сердца...