Мой маленький мальчик, игрун и шалун...

ЭМИГРАНТСКАЯ ЛИРА-2009. Конкурс поэтов-эмигрантов

Номинация «Стихи о родном крае, о Родине, о географических, исторических и
культурно-языковых корнях»

* * * 
                                               М. 

Мой маленький мальчик, игрун и шалун, 
в узорный звенит колокольчик. 
За окнами бродит мороз-колотун, 
зубами скрипит, как подпольщик. 
За окнами – криво сколоченный мир, 
предместий батрацкие сотки, 
провалы в асфальте, синюшный кефир 
в слабеющей старческой глотке. 

Когда-то двойник мой хотел убежать 
в леса могикан и апачей. 
Я здесь. Но кому пятерню мне пожать 
на лестнице драной кошачьей? 
За окнами тысячелетье и век - 
опять не по нашему Сеньке… 
Когда б и рискнул я на новый побег, 
убили б за старые деньги, 

убили бы - за достоевскую жизнь… 
Здесь вечный сюжет окаянства – 
куда изощрённей, чем Брейгеля кисть, 
здесь время - лишь эхо пространства… 
Сугроб да погост – гробовая страна, 
которую с плеч не снимаю, 
то в голос кляну – ни покрышки, ни дна! – 
то вновь, до любви, понимаю… 

Тебе, мой птенец, не случайным гостям, 
тебе, моё ясное око, 
я медный бубенчик по льдистым путям 
в кармане привёз издалёка. 
И вот бубенец наш средь хвои звенит, 
на нитке багряной подвешен, 
и город к сочельнику снегом укрыт 
и сызнова – небезутешен… 

Цветком ли аукнется зимний звонок, 
синея средь русого лета? 
Тогда, мой дружочек, я буду далёк 
от ярко-зелёного света... 
Но если б в лугу, средь огромного дня, 
под колокол, с горки плывущий, 
ты понял на миг, что лишь з д е с ь для меня 
возделаны райские кущи! 

* * * 

Чтоб в слове это время отстоялось, 
весь этот подло-неизбежный век, 
я, обречённый прозе человек, 
держусь упорно за родную малость – 
за право окликания стихов. 
На мне ничуть не менее грехов, 
чем жёлтых клякс на ваксе саламандры. 
Но я не стану петь, обрившись, мантры, 
ломать суставы для бенгальских поз. 
В широтах наших - всё ж иной мороз 
и свой набор целительных настоек. 
Нам крепость фраз иная по плечу: 
пошлю – так разом душу облегчу! 
По матери наш Пересвет и стоек, 
хоть не всегда устойчив по отцу… 
И, что нам при любой чуме к лицу, 
так это мягкость черт лица и речи, 
июльский запах земляничных губ 
славянских жён. Опять, в крови по плечи, 
гуляет Русью свойский душегуб – 
ордынец, Боголюбский, Джугашвили – 
конь судный скачет задом наперёд… 

Но озимь над блудилищем взойдёт – 
и распашонку вновь мальцу пошили 
всё те же руки матери святой. 
Скажу: лишь этой кроткой красотой 
мы Господу глаза и освежили… 
Его сроднили с нами напрямик 
Мария-дева, мать, и бабка Анна. 
Преданье это – достоверней книг. 
И в день Усекновенья Иоанна 
пророческой взлохмаченной главы, 
средь сентября, в безмолвии травы, 
я не смолчу: « Осенняя осанна 
вам, матушка моя, жена и дочь!» 
А пагуба безбожья – только ночь 
с больною, беса тешащей, погодой… 
Но смута байстрюков своих пожрёт, 
и неразменным воздухом высот, - 
набоковской и пушкинской породой,- 
день завтрашний не сможет пренебречь. 
Мы всё таки чисты заглавной нотой. 
Не мне и не сегодня клясться одой, 
но, может быть, об этом – речек речь…

Номинация «Стихи о стране своего нынешнего проживания»

* * * 

В Москве хохол, а в неньке-Украине 
нездешний псалмопевец и москаль, 
аз есмь! Аз на крыле еще доныне, 
не лизоблюд, не трезвенник, не враль. 

Дух дышит, где захочет: в гиблом поле 
и в напрочь обесчещенной стране. 
Как истина в вине, живёт он в соли 
на самом вязком и нечистом дне. 

В Европе варвар, на Руси — ненужный 
старатель слов и толкователь снов, 
я редкий ныне — ибо не бездушный 
и не безгласный — из её сынов. 

Я тот, кто смеет настоять на праве 
любви к своей расхристанной стране — 
пусть вопреки недоброй нашей славе 
и злой молве, язвящей нас извне. 

Ведь Дух живет, где хочет: Достоевский 
из петербургских сернокислых зим 
окликнут Джотто-флорентийца фреской. 
И лишь до третьей крови тон мой резкий 
в закланье отдан дням глухонемым. 

* * * 

Там, где Китеж в стеклярус оправлен, 
за пространством, за оптикой рам, 
делит дым с воробьём Чичибабин, 
сыплет семя щеглу Мандельштам. 
Где в окно деревянною буквой - 
"Гутен морген!" - стучит Гутенберг, 
там ты рос и босотой, и букой, 
но гремучих кровей не отверг. 
На шершавых задворках бессонниц 
нахватавшись репьёв, аки пёс, 
от щедрот хулиганских околиц 
ты бодрящую дерзость унёс. 
Оттого и кивал тебе старый, 
что в массовке над чёрной водой, 
как винчестером, выхвачен фарой, 
до сих пор ты плывёшь молодой! 

Из блокбастера вытурен напрочь, 
из бестселлера выдут харчком, 
сладишь звук – не кривой и не навзничь - 
не фальшивым подпишешь крючком. 
Умягчишь его именем женским, 
детским дискантом кликнешь с собой 
и Рождественским, Преображенским 
синим дымом над рыжей трубой - 
полетишь 
над мазутной водою, 
над острогом - Холодным бугром - 
над сестрою, бедой-лебедою, 
семижильной травою седою... 
Снег с черёмухи, с тополя гром. 

Номинация «Стихи об эмигрантской ностальгии и оторванности от
языково-культурных корней»

Воронеж 

Вора к ножу пододвигая
иль нежность с вороном кольцуя,
ты весь холмист, словно Даная,
весь звучен, аки «Аллилуя».

Не зря ж египетская птица
про три зимы в ложбине-яме
из-за цветной в окне тряпицы
хрустит подсолнушками в ямбе.

Не даром птичники сховали
щегла-певца в твоё лукошко,
ведь в слободском своём подвале
народный хор кормил ты с ложки.

И неспроста в казачьей круче
взбухала нутряная сила,
та суть, что и в дыре паучьей
Платонова наворожила.

Клянусь, что видел лишь в Тоскане
твоей холмистости подобье –
по цвету, по фактуре ткани,
по свежести толчка в утробе.

И там, где зябь да Винчи, точно
перетекала в пашню Джотто,
я узнавал твои, столь сочно
перемешавшиеся, ноты:

овраги, балки, буераки,
чабрец на кесаревой ране,
в сиренях звонницы, бараки,
путейцы, вОроны, собаки
с глазами иноков – все знаки
Господней бугроватой длани…

* * * 

А ситный и бревенчатый Тамбов, 
державинский и нежно-недержавный, 
мне стал ценою в семь иных томов 
и в семь стихов сердечной рифмы плавной. 

Туда забрел я в лютом феврале 
и завязал ондатровые уши 
своей ушанки, ибо день мелькнувший 
сменила ночь на ледяной игле. 

И я бродил там в полночь по снегам – 
по колко-ломким, вороным и белым. 
Патруль румяный с волкодавом смелым – 
вот весь народ, что встретился мне там 

на улицах. Студеная страна 
меня с немой угрозой окружала, 
но я той ночи ножевое жало 
смягчил глотком пшеничного вина 

в гостинице, где беженцы, лишенцы, 
шалавы, погорельцы, окруженцы 
бродили меж ободранных колонн. 
Какой-то вечный погребальный звон, 
какой-то запах гибели, эссенций 

заполнил все четыре этажа, 
ступеней винт с почившим в бозе лифтом. 
Чечены оттопырившимся клифтом 
мелькнули, не по-здешнему жужжа... 

Но сон тот русский – водкой я запил 
и вышел на трезвейший зимний воздух 
в огромном просветленье. Редкий роздых 
в моем самосознании царил. 

И в трех шагах от скопища грехов, 
по кручам Цны-реки заледенелой, 
белела плоть церковных теремов, 
беременная верой неумелой. 

И были звезды слезно хороши 
над храмом Богородицы Казанской. 
Мы – волчьей крови, брат тамбовский, брянский... 
Но в эту ночь, душа, нежней дыши!