Пронзительный лиризм стихотворений Ирины Иванченко завораживает. Её поэтический взгляд – призма, сквозь которую читатель видит мир повседневности со всей остротой свежего восприятия. Речная ширь, городской пейзаж, крыша, на которой кровельщиком «трудится» дождь, становятся деталями яркой мозаики, живой картины, которой мы привычно окружены, часто не замечая её. Сюда же вписаны человеческие чувства радости и боли, созвучные каждому из нас. Очень русские стихи, пронизанные украинскими реалиями, они создают неповторимый поэтический сплав стихотворной речи Иванченко.
Д. Ч.
* * *
А если нам вернуться в словари
любимых мест? Нет, в золотую прозу,
где Город расставляет фонари,
как часовых у царского обоза.
Все улицы ещё впадают в Днепр,
а Левый берег столь необитаем,
сколь лешими заполнен, и на дне
оврага ходит рыба золотая.
Мы были бы свободны и близки,
не так, как берега реки великой,
а словно струи маленькой реки,
звенящей вдоль поляны с земляникой.
Хотя одной земле принадлежим,
как Левый берег, ты недостижим.
СТОЛ
Галине Погожевой
Между ситом и корытом
отступает на потом
стол, в кулачной давке быта
прищемлённый потолком.
Стол, застеленный счетами,
подоплёкой и трухой.
Стол, который не читают
меж тарелок и стихов.
Свет чужих четверостиший,
приглашение к письму…
Стол, в который не напишут,
не ответит никому.
Жизнь уйдёт, и дверь не скрипнет.
Cтол придвинется бочком
с тем же изумлённым всхлипом
под взволнованным смычком.
Что я знаю в настоящем,
вспомню что, когда умру?
Свод кирпичный, свет слепящий,
стол, стоящий на ветру.
* * *
В прицеле камеры-обскуры –
сюжет холма, рюкзак сутулый,
мазки дорожные в альбом,
но сколько ни пиши с натуры, –
нет совершеннее скульптуры,
чем вишня за моим окном.
Из-под морщин по чёрной корке
мироточит смолою горькой
и плачет от потери сил.
И в замысле воздетых веток
есть тот порыв от смерти к свету,
что только Пинзель уловил.
Её неправильная точность
невычислима и подстрочна,
нерасчехлима языком.
Но перехватывает разум
не это – в самой гуще фразы
есть кто-то, с кем давно знаком.
Так узнаваемы изгибы,
как будто, к цельности спеша,
не расслоилась, не погибла,
а стала деревом душа.
И в угловатых сопряженьях
отростков и ветвей сухих
своё увижу отраженье,
но четче в кратком изложенье,
как в избранном – заглавный стих.
Судьба вершится с опозданьем.
В округе – знатные сады,
а нам оброк – иносказанье:
цветём в отместку расписанью,
но позже всех даём плоды.
Раненья, трещины, разломы
к весне затянет добрым словом,
вишнёвой корочкой смола.
От чувства локтя к чуду дома
иди, где оттепель и дрёма,
и радость своего угла.
Темнея, прячется округа.
Мы будем сторожить друг друга,
пока один из нас живой.
И вишня простирает ветку,
как маскировочную сетку
над непокрытой головой,
над незашторенной аллеей,
открытым слогом, что алеет
над незапёкшейся губой,
над тем, что светит, не довлея,
как встреча поздняя с собой.
ЭТО СЕДНЕВ
Марине Гарбер
Это Седнев[1]. И он – захолустье и скука.
В ней живу, под собою не чуя Фейсбука,
привыкая взбивать её сверху и снизу
и внимать петушиным её вокализам.
Это Седнев, дыра, ржавый кофе в сельмаге,
дождевая настойка в аптечном овраге,
пахнет йодом, и морфием тянет с реки,
где зевают русалки, клюют рыбаки.
Что совсем хорошо? – Разливанный простор.
Он над дрёмой и думой, дорогой пустой.
И не нужно платить по часам за постой,
ибо в нашем Макондо и год – за сто.
Речка – слева, а справа, где острые травы по шею,
светляки отбивают сигналы знакомым пришельцам:
это Седнев, запруда на Лете, твоя эпопея,
сердце Родины сжато кузнечною хваткой Морфея,
здесь покойно, и в барской усадьбе господствуют белки,
дети рано стареют, и вишни в садах – скороспелки,
тут на сутки вокруг – ни попутки, ни мил-человека...
Это Седнев. Тут Вий поднимает заплывшее веко,
и слетаются вороны на поминальные оргии
по взбесившейся панночке к церкви Святого Георгия.
Это Седнев. Бог милует и нарушения спишет.
Нашу смерть житием искупает юродивый Гриша.
Оловянные крестики выдаст – и будете живы –
тем служивым, что завтра пойдут на войну по призыву.
А решишься бежать – не горюй о потерянном фарте:
столько жизней в запасе у нас, сколько точек на карте.
Это снится, что здесь, будто райская яблоня, осень,
а в соседней Вселенной найдешь городишко посносней...
И встаёшь на пути у погони за правильным счастьем.
В том, что мир безучастен, и я виновата отчасти.
Это Седнев – дыра в просочившийся, пламенный космос,
где сияют планеты, как здесь над плетнём абрикосы.
И летит космолёт, он садами летит, огородами,
будто выдали мне невозвратную визу на Родину.
РЕМИНИСЦЕНЦИИ
Михаэлю Шербу
Как стыдно умирать в конце апреля, в мае…
Михаэль Шерб
Так трудно, умирая от любви
в апреле, в мае, в месяце нисане,
не возжелать, не ранить, не убить,
соприкоснувшись всеми полюсами.
Такие войны нынче на дворе,
что пушки тише сетевого лая.
Так часто умирать, чтоб, умерев,
истосковаться и бежать из рая.
Там мало наших. Меж стрельцов и дев
ютится бестиарий зодиака.
Так стыдно умирать, а умерев,
не встать над пеплом, не восстать из мрака.
* * *
Я помню только музыку о нём.
Лица не помню, голоса не слышу.
Соседский дождь, присматривая дом,
как кровельщик, выстукивает крышу.
Я помню и не нужно докучать,
молчаньем в рифму заполняя бреши.
Я часто плачу, но моя печаль,
что свитер на плечах окаменевших.
Я помню то, что надо бы отдать,
не пряча под сукно иносказаний.
А дождь идёт, забыв, что он – вода
и на соседней улице хозяин.
Всё отступило: лица, голоса.
И дом отрезан от и обесточен.
Но дождь идёт, подравнивая сад,
как щель на волю, прорезая почерк.
Благодарю. Он трудится не зря –
стукач в окно, окрестной пыли сборщик.
Темнеет, и при свете словаря
я слышу только музыку, не больше.
[1] Седнев – городок на реке Снов в Черниговской области.