Эпиграф
Кент восьмёрка
– Пацаны, а есть Кент?
– Неа, у меня Ява.
– Игорь!
– Чё хочешь?
– У тебя не восьмёрка?
– Винстон.
– Да мать твою! – громко выругалась миловидная 14-летняя девушка в мужской красной рубашке, разочарованно закуривая Яву за углом школы. – Кента хочу!
– Да есть, есть Кент, – сказал вдруг знакомый голос прямо за её спиной, и тут же она почувствовала на своём плече прикосновение чьих-то пальцев. Она обернулась. Перед ней стоял и радостно улыбался красивый темноволосый мужчина в кожаной куртке.
– Папа... Привет, – растерянно сказала дочь, чувствуя на себе судорожное отцовское объятие.
Выпустив её, он достал из кармана куртки маленькую коробочку.
– Вот, тебе. Смотри!
Он открыл коробочку и отдал ей.
– Спасибо... – чуть слышно сказала она. В коробочке был золотой кулон в виде её знака зодиака – Рыб. Через несколько секунд, закрыв коробочку, она подняла на отца готовые заплакать глаза.
Его взгляд, тоже влажный, смотрел неуверенно и нервно. Было заметно, что всё происходящее с ним – порыв, спонтанность.
– Я соскучился по тебе, – сказал он, резко, отрывисто улыбаясь.
– Я тоже, папа.
– Я тебя сильно люблю, не думай даже. Просто так получилось всё...
– Эй, звонок уже. Пошли, – буркнул недовольно Игорь и толкнул её в плечо.
– Ну ладно, ты иди на урок, иди, – начал отец быстро, отводя глаза. – Я тебе позвоню, обязательно. И ещё приду.
Сказал он, ещё раз обнял, повернулся и, опустив стеклянные влажные глаза, пошёл прочь. Он выглядел как безумный.
Всё это время она стояла бездвижно, ничего не понимая толком. И только сейчас, пока она, как в бреду, брела вдоль длинной кирпичной стены, резкая, невыносимая боль пронзила её насквозь.
Дочь обернулась. Отца уже не было.
1
От моей семьи по отцовской линии остался один человек – мой дед. Есть ещё сводный брат, но он не считается. Он мало пока понимает.
Дед всегда был самым холодным человеком из всех, кого я знала. Мы виделись редко. В 2000-х где-то класса с 7-го он раз в месяц приезжал на служебной машине к подъезду нашего дома, я к тому времени уже ждала на крыльце. Иногда он выходил и обнимал меня, как-то скупо, нелепо и неуверенно. Но чаще медленно приоткрывалась задняя дверь, он чуть выставлял ногу, доставал из внутреннего кармана пальто или пиджака мятый конверт в пятнах и протягивал его мне. Я жалко улыбалась, что-то говорила в ответ на один из дежурных вопросов, он говорил «ну ладно Варя, пока» и уезжал. В конверте было обычно 15 тысяч рублей, а потом стало 10. Мой дед был миллионером – при советской власти служил секретарем ЦК, а в нулевые стал директором завода цветных металлов. Он и сейчас там главный советник.
Так продолжалось лет десять. Несколько раз, буквально два или три, дед приезжал перед новым город и привозил подарки. Эти моменты я помню. В огромном пакете были заморские гостинцы, два из которых до сих пор хранятся и даже активно используются мной, – это красивейшая длинная ложечка для мороженого с керамической ручкой в виде милого клоуна и две коробки изящных однотонных елочных игрушек, тёмно-зелёных шариков и фиолетовых колокольчиков. Каждый год неизменно они красуются на моей ёлке – самой пёстрой новогодней ёлке на планете Земля.
Деда я правда боялась. С ним случались приступы гнева, который он выплескивал резко, на первого попавшегося человека. Но исключительно на человека, так как животных дед очень любит. Сейчас с ним живёт серый отъевшийся кот. Была ещё добрая большая дворняга, но недавно и она умерла.
Я всегда думала, что чувств к деду испытывать никогда не буду, разве что страх и обиду, такую прямо детскую, сильную. Но получилось иначе.
Мой отец покончил с собой в состоянии аффекта. Через несколько месяцев умерла в страшных муках бабушка. Я стала последним человеком, с которым она говорила. Пришла ненадолго в сознание в реанимации, именно в мой приход, вышла из шумовой комы. Она почти не могла дышать, отказывали все органы сразу, тельце, ставшее весом килограмм тридцать, тряслось, погружаясь в агонию, в злую предсмертную энтропию. Но вот она открыла глаза, узнала меня. Я ей сказала, что люблю её, гладила по руке, она показала глазами на палец, который был сжат пульсоксиметром. Я поняла, что ей больно, что палец, видимо, нарывает. Попросила медбрата его убрать, прицепили на другую руку. А бабушка подняла взгляд на меня, и вдруг я увидела мелкую слезку, которую ей было сложно проплакать. В ней будто вырвалось то, чего я, да и вообще никто никогда не ведал о ней. Всю жизнь она казалась тьмой, самой злой их всех. Но в последней слёзке было столько отчаяния, столько раскаяния, боли и крика, что я ощутила до самых пяток, как я её люблю.
Она пыталась что-то сказать, я наклонилась, и произошло чудо – сформировались два слова. Два раза она повторила чуть слышно:
– Меня заколдовали… меня заколдовали.
Сейчас мне кажется, что моё имя она тоже произнесла. Точно не помню, но пусть будет так. Почему-то мне очень приятно так думать. В последние пару лет своей жизни и в самые тяжёлые последние дни она улыбалась одному человеку. Она улыбалась мне.
А дед на неё орал (чё ты плачешь, опять она плачет), а потом ночевал на матрасе возле её кровати. Мама рассказывала, что как-то давно, когда они ещё жили и здравствовали, в одно из редких наших посещений их богатой по тем временам квартиры, дед так вспылил, что швырнул в бабушку тапком. Она ничего не ответила, терпела всегда, неизвестно зачем. Я думаю, сильно она боялась – всего на свете, любви, деда, свободы, счастья, бессмертия.
– Я не верю в жизнь после смерти. Я умру и сгнию, меня съедят черви.
Так она мне говорила. Она очень боялась Бога, и мне совершенно ясно, кто её заколдовал.
Видимо тот же, кто заколдовал деда, который орал и швырял тапки, а потом срезал в саду огромные розы и подносил мне и бабушке, утром ставил возле кровати, мы просыпались в отдельных комнатах, но вместе вдруг видели розы. Пару месяцев за всю жизнь я жила с ними в доме, видимо, чтобы увидеть это.
Этих людей я винила когда-то во всех своих бедах, в самоубийстве отца, в нервных срывах матери. Может, они и виноваты, во многом уж точно, но дело не в этом. Самое странное и непонятное, что я чувствую к ним большую любовь. Такую, что сердце трепещет. Ничто её не убило, и только благодаря этому я поняла, что значит любить.
Сейчас мы редко видимся с дедом, но раз в неделю говорим по телефону. Иногда он чуть злой и не хочет общаться, а иногда смеётся. Как-то он даже назвал меня «Ирочка» вместо привычного «Ирка». Терпеть не могу, когда меня так называют. Это «Ирочка» его голосом я услышала единственный раз, и слёзы прямо-таки брызнули. Наверное, это и значит любить.
Я как-то заехала к нему и увидела, что бывший секретарь ЦК и главный советник завода металлов ест Доширак и картошку Ролтон, а варит только мясо, и то собаке. И это не оттого, что он обнищал, нет, у него, как и прежде, есть деньги. Но сил жить практически нет.
После этого я заказывала ему еду в интернете, иногда даже за свои деньги, он ведь не любит встречаться.
Много больных и тяжёлых моментов нам с мамой пришлось снести от отцовской семьи, но только с их помощью, с их дикой, кричащей помощью, с их детским слепым отчаянием
я впитала в себя
любовь.
2
Поняла, что большинство всегда ошибается, не ошибается только сердце и совесть, что, наверное, одно и то же. Особенно явно чувствуешь совесть, её тяжёлое пробуждение, после того, как обманешь себя, как совершишь ошибку. И эта боль – знак, не всё для тебя потеряно.
Заметила, что больше всех (хотя больше – не лучшее слово), какой-то особой любовью я люблю не родителей, а именно бабушек и дедов. Любовь к родителям, само собой, сильная, но с ней сопряжено столько боли, что порою теряется даже самый нравственный правильныйчеловек, слыша логичный вопрос в своей голове: да разве ж это любовь?
Другое дело – мои старики. К слову, недавно я размышляла о другом своем деде, ведь он по сути единственный оказался вправе быть для меня мужчиной. мужчиной моего детства и юности, можно сказать, всей жизни. Поймала себя на мысли, что он – один в своем роде живой человек, не причинивший мне ни секунды боли. Вот абсолютный ноль, не припомню даже малого атома, даже базончика зла. Кажется, что из его биополя не вылетело ни одной частицы, заряженной информацией, которую можно назвать негативной. Этот пример безусловной любви, такта и понимания – такого, что называют «без слов» – оказался настолько рабочим, что сейчас, начиная вдруг кем-то манипулировать или взыскивать с окружающих разные пенни, проценты и ставки, я вспоминаю фигуру деда, с шариками и гвоздиками в День Победы, которые он вот-вот мне подарит. И резко становится стыдно. Но при этом всё сразу легко и ясно – вот, человек, люби, и всё. Тебе ничего не должны за это.
Как мне сказали коллеги по литературному цеху, такие герои – простые, добрые, любящие – читателю не интересны, их никто не запомнит, уж больно они «хорошие».
Честно признаться, вот этих простых и добрых мне настолько всегда не хватало, что я научилась любить «плохих». Пришло время для нового квеста – пора научиться помнить «хороших».
Виктор Гузенюк. «Диана».
Офорт, 90х125 мм. 2011 г.
3
Страшно даже подумать о том, что сейчас хочу написать. Но всё-таки сделаю это.
Хочу признаться себе и людям, что я наконец-то счастлива.
И сразу так страшно, что вдруг исчезнет… Наверное, это и есть тот ключик, как бы проверочный код к счастью, его определение.
Как будто разбить любимую антикварную кружку или фигурку, тончайшую, особенную, расписанную вручную. Вот она у тебя в руках, тёплая и такая твоя, но стоит лишь допустить оплошность, неловкое тупое движение, которого никогда не предскажешь, и клац! На полу осколки. Отныне только смотреть и плакать.
Сейчас я испытываю такие чувства – счастье и страх.
Счастье и страх.
Не знаю, откуда он взялся. Я, признаться, всегда считала себя счастливой, никогда не была недовольна жизнью, мне очевидно везло (тьфу-тьфу!).
Я правда считала себя счастливой. Но считать и быть, вероятно, слишком уж разные вещи.
С появлением в моей жизни счастья я стала бояться смерти. Не самого её факта, мысль о котором всегда поражает людей внезапно, как гром среди ясного неба, и человек вдруг впадает в ступор, а именно осознания того, что всё счастье любви к другому, любви простой и взаимной, возьмёт и вдруг навсегда прекратиться из-за какой-то там смерти. Это, простите, немыслимо.
А главное, непонятно, к чему вообще такая жестокость? И если нет смерти, а есть жизнь души, но отдельной души, одинокой, то к чему вообще всё, кому оно надо?
После того, как нашёл своих, навсегда их потерять.
Мысли мои, несомненно, далеки от оригинальности, но вот именно к ним в итоге свелись все мои философствования. Ницше, Делёз, Платон, Фуко, великая русская литература, а также множество имён и фамилий, опер и музык, стихов и новелл в итоге ведут к простейшим вопросам, один из которых и есть тот самый мой главный насущный вопрос.
Как удержать на руках счастье? Как не бояться разлуки?
В каком-то смысле одиноким сверхлюдям существовать объективно легче. Спокойно идти в человеческий дождь, как Герасим после убийства. И о Муму больше не думать, пузырьки воздуха лопнули. Осталась немая гладь.
А счастлив был Николай Кирсанов, что потерял любимую Марью. Потерял и страдал, чуть не умер, но выжил, и Бог даровал новое счастье, возможность любить до заката жизни, до самого её конца. И, казалось бы, формула неплохая, просите, и дано вам будет. Но ведь и отнято будет вновь.
Что с этим делать? Это жестоко? Неужели всё, что мы можем, – это смириться, принять жестокость, проглотить её и дышать, пока воздух, сквозь слёзы?
Вроде как ничего другого нам и не остаётся.
Вот о чем думаю каждый день.
Каждый счастливый день.