Птичье многоголосье стихов Феликса Чечика объединяет прошлое и будущее, жизнь и смерть, детское восприятие с мудрым и зрелым взглядом. Утончённость ощущений и текучий ритм этой поэзии переплетаются с ироничной интонацией и глубокой (само)рефлексией. Для лирического героя очень важна поэтическая география, чьи приметы времени и места выписаны с особенной любовью и вниманием.
Юлия Шокол
* * *
Не всякий пожарный спешит на пожар,
но всякий пожарный не спит.
Он мокрую щёку к подушке прижал
и пьёт одиночества спирт.
Он пьян, как сапожник, он трезв, как портной,
и видит за окнами ночь.
Но он не мечтает о жизни иной –
не в силах любовь превозмочь.
Он бдит до рассвета, он глаз не сомкнёт,
он сам, как ни странно, любовь.
Он слышит музы́ку космических нот
и глохнет от музыки вновь.
Пожар разгорается – сердце в дыму.
Он спит, как в младенце слова.
И пусть, наконец-то, приснится ему
покой и Гагарин Ю.А.
* * *
Жена не съест и бог не сдаст!
В сиреневом дыму
Поль Мориа тире Джеймс Ласт
аранжируют тьму.
Покамест птицы спят, пока
всё замерло окрест, –
доносится издалека
нечаянный оркестр.
Я сплю и слушаю его
и просыпаюсь под
негаданное волшебство
полузабытых нот.
Вокруг пустыни и моря.
На бездну опершись,
Джеймс Ласт тире Поль Мориа
аранжируют жизнь.
Как одиночества пастух,
как в мае соловьи,
поёт, не умолкая, дух
историю любви.
* * *
Плевать, что мертво и пластмассово, –
синонимом небытия –
смотрели анютины ласково,
и боли не чувствовал я.
Белее дороги и скатерти
и облака над головой:
цветы на могиле у матери
водой поливаю живой.
* * *
А. А.
Щёлкни, чтобы снова
вылетела птичка:
звонкая, как слово, –
птичка-невеличка.
Щёлкни – сделай милость,
«Зорким» или «ФЭДом»,
чтобы нам приснилась
dolce vita летом.
Щёлкни, наконец-то
проявляя лица,
чтоб уже из детства
нам не возвратиться.
Чтоб цвели каштана
по-над речкой свечи,
где пришло нежданно
обретенье речи.
И в дыму акаций,
как при лунном свете,
время-папарацци
щёлкнуло бессмертье.
ИЗ Д.Н.
1
Ну, хоть ты подтверди – это было…
Подтверждаю – и детством клянусь!
Как судью посылали на мыло –
на три буквы меня Беларусь.
Да, бела… Но белее видали, –
полиграфом проверь и УЗИ:
в январе забайкальские дали –
ощутимые только вблизи.
Да, крута… Но видали покруче, –
горки ленинские, например:
я беспомощней был тамагучи,
что кормить забывал пионер.
Ну, хоть ты подтверди. Подтверждаю:
жизнь прошла, как мгновенье одно.
Провожаю осеннюю стаю
и апрельскую с ней заодно.
Были-небыли… Больше не будем, –
закруглился недолгий завод.
Но – ни мне, ни тебе – неподсуден
пинский судоремонтный завод,
где пацан в телогреечке куцей
и в промасленной шапке насквозь:
как любовь еженощных поллюций,
как сирени махровая гроздь.
2
Где вы, мои кореша и кенты,
что забивали на ЗОЖ?
«Водкой-селёдкой», – ответ на: кем ты
станешь, когда подрастёшь?
Крымский ли мост или мост Золотой, –
на небеса – шагом марш!
Ноги не слушались. Встали не с той,
и побрели за гараж.
За гаражом, и уже навсегда,
время уснуло и спит.
Дистиллированной стала вода.
Газом невидимым – спирт.
* * *
Заройся с головой
в прошедшего песок,
пока ещё живой,
как забродивший сок.
И, бредя наяву,
минуя: раз-два-три,
подземную Неву,
как вену отвори.
Пускай она течёт
и вытекает пусть,
дно обнажив – чем чёрт!
и обновляя путь.
Который – молоко
на фоне киселей:
опорожнить легко,
не выпить – тяжелей.
Чтоб жизнь – ещё одну, –
среди берёз и нив
увидеть, и войну
в душе похоронив.
* * *
Жизнь под откос, как бронепоезд, пущена
и сердце затихает, холодея:
я в каждом эфиопе вижу Пушкина
и Мандельштама в каждом иудее.
* * *
Бескрыло летал – в основном по ночам,
завидуя синеве.
Как Филя рубцовский – дудел и молчал, –
«и» заменив на «е».
От крика и ора почти что оглох, –
боялся, что навсегда.
Когда вопрошали безмолвье и бог –
им отвечала дуда.
Летал и дудел под высокой звездой,
под речитатив дождя.
И сам не заметил, как стал дудой,
в себя бесконечно дудя.
Ду-ду-ду-ду-ду-ду-ду-ду-ду-ду-ду, –
с рождения и до конца:
дуда заговаривала беду,
смягчала людские сердца.
В раю замерзая и греясь в аду,
он жив до сих пор потому,
что, как в телескоп – смотрит в дуду,
загипнотизировав тьму.
* * *
Он вышел вон на все четыре,
чтоб не вернуться никогда.
Но что он знал о внешнем мире?
Мелькали веси, города.
Он вышел весь. В сухом остатке
воспоминания одни.
И с будущим играя в прятки,
как поезда, летели дни.
Он сел на поезд. Подстаканник
стучал в ночи, как метроном,
и месяц – полуночный странник –
как в речке, отражался в нём.
Лети, лети, лети, не зная
любви, и за печаль держись.
Твоя закончилась земная
и внеземная скоро жизнь
наступит, – даже лучше прежней:
молчи, скрывайся и таи.
И этот воздух, воздух внешний,
наполнит лёгкие твои.
* * *
С. З.
Уже и сам не рад,
уже едва живой,
лети, мой аппарат –
бескрыло-речевой.
Поторопись обречь
меня, и навсегда:
на золотую речь,
как самовар-орда.
Не ведая преград
и сердца взаперти:
летальный аппарат –
лети, лети, лети.
И поспеши изъять
из обихода жизнь.
И, улетев опять,
навечно задержись.
* * *
Умереть под колёсами «скорой»,
неотложное время любя,
уподобившись жизни, в которой
места нет для меня и тебя.
Извини, что мы вышли из дома
непонятно зачем и куда.
Тишины бесконечная кома,
неизвестность и боли страда.
На просторах вселенных и улиц
виноваты мы только лишь в том,
что однажды мы утром проснулись,
на мгновенье покинули дом.
Виноваты и сердце и ноги,
птичий гомон и шар голубой.
С той поры мы с тобой одиноки,
с той поры неразлучны с тобой.
И пока не закончилась фора
высшей мерой – лишением прав –
разыщу горемыку шофёра,
не простив, но как сына обняв.
Виктор Гузенюк. «Похищение Европы».
Офорт, 180х230 мм. 2016 г.