Ключом к поэтике Александра Ратнера для меня послужила формальная деталь: двустрочник в первом стихотворении в этой подборке. И замечание Иосифа Бродского, который рекомендовал студентам, давая задание написать стихотворение-пейзаж, использовать двустишия, поскольку, как он отмечал, в них есть нечто горизонтальное, пейзажное. Именно освоение ландшафта в самых разных его смыслах и проекциях – от пространственного до культурного, от экзистенциального до эзотерического – есть цель ратнеровской лирики, которая нередко воспринимается цитатами из некоего эпического глобального текста. Возможно, потому, что полем для поэтического повествования здесь служат основные элементы натурфилософии: воздух («Мне на рассвете шмель нанёс визит, / Он, кстати, прилетел по птичьей визе / И надо мной, вибрируя, висит / В его на время приютившей выси»), вода («Там дед, седым-седой, / Наполненное доверху водой / Ведро с луною тащит из колодца», «Но, к сожаленью, сон растаял, / Я сразу вынырнул в войну»), огонь и земля, на которой всё и всех жарким пламенем выжигает война (потрясающее по трагичности и простоте высказывания: «Осколком бомбы ранен был старик, / Он умирал и свой не слышал крик, / А рядом с ним так, будто ей неловко, / Не ведая, что замкнут этот путь, / По ободу ведра ползла чуть-чуть, / Как капля крови, божия коровка»). Современный поэт, оставаясь золотоискателем, превратился в географа и геолога, осваивая детали на глазах изменяющегося ландшафта, оценивая магнитные и вышние силы, которые его формируют. Тот самый «ландшафт», как в физической «теории струн» называют пространство всех решений. Стихи Ратнера только кажутся простыми, даже актуальными; выглядят повествовательными, даже нарративными. В этот точной простоте – вневременная глубина, особая острота восприятия, при которой и ландшафт времени становится обозримым, подчиняясь оптике глаза так, что прошлое с настоящим и будущим можно перемешать, словно колоду карт. И не будет в ней ни одного туза: не только потому, что нет больше великих и Б-г умер, но и поскольку наше политизированное время уровняло всё и вся: «Гол постамент. На нём был Пушкин, Сашка. / Отправиться в музей ‒ его удел... / И только голубь мечется, бедняжка, / Не находя того, на ком сидел». Уверен, что научная статья о поэтике Александра Ратнера могла бы начинаться, допустим, так: «Попадая в стихотворение, объекты описания превращаются в модели, рассказывающие о законах мироздания...» Эту же небольшую заметку я готов завершить просто: это замечательная поэзия.
Геннадий Кацов
ДВА КРЕСТА * * * Я из прошлого века, из его середины, В нём спрессованы годы, будто в банке сардины. Я из прошлого века, из годов довоенных – Инвалидных, обидных, незавидных, забвенных. Я из прошлого века, там, где соло трамвая, Там, где гимн паровоза, там, где мама живая. Я из прошлого века, в нём впервые, но гордо И «люблю» я услышал, и «жидовская морда». Я из прошлого века, но не весь – на две трети, Знает это точнее Бог, но держит в секрете. Я из прошлого века, я из этого века – Я из двух веков сразу, словно Луций Сенека. Это век мой последний, я – его подсудимый, В нём уйду, не добравшись до его середины. А пока что годами поистёртый, как джинсы, Я вишу на подножке не трамвая, а жизни. ДВА КРЕСТА Несу я не один, а два креста. Один бы нёс, наверно, лет до ста, Но оба и до старости – не сдюжу. И слышу отовсюду, их неся: – Ты надорвешься, милый! Так нельзя! Не погуби раздвоенностью душу! Я сразу два креста не подниму И потому влачу по одному: Сначала пронесу один – и сброшу, Затем назад приходится идти, Чтоб по тому же самому пути Туда же принести вторую ношу. Так и хожу по собственным следам, Слывя слугой не двух господ, а дам – Науки и Поэзии, – при этом Я их люблю и, зная, что дана На две любви мне жизнь всего одна, Мирю в себе учёного с поэтом. Но растянулась каждая верста, Умножив тяжесть каждого креста, И я под ним уже подобен гному. Не замечаю встречные года И отдыхаю на ходу, когда От одного креста иду к другому. Не знаю, или пройден мой зенит, Но безотрадной музыкой звенит По-зимнему искрящаяся проседь, И жжёт желанье острое, как нож, Что надо бы с души одну из нош, Пока ещё не поздно, к черту сбросить. С одним крестом, хотя он и тяжёл, Я дальше бы ушёл или взошёл На более высокую вершину. Но коль уж два креста душа несёт, Пусть надо мной поставят люди тот, Обняв который, этот мир покину. * * * Подальше отойти прохожих просят. Подъёмный кран торжественно притих. Настало время ‒ памятники сносят, А было время ‒ воздвигали их. Всех это возмущает и тревожит. Такой-то год. Такого-то числа. «Я вас люблю, любовь ещё быть может...», ‒ Вдруг девушка в толпе произнесла. Но вот они, счастливые моменты: Накинута петля, раздался хруст, Кран дёрнулся и под аплодисменты Сорвал поэта вражеского бюст. Гол постамент. На нём был Пушкин, Сашка. Отправиться в музей ‒ его удел... И только голубь мечется, бедняжка, Не находя того, на ком сидел. * * * Я уличён был в том, что увлечён, А мне казалось, что влюбился снова. Сам для себя мог стать я палачом, Причем из-за единственного слова. О Господи, опять меня ты спас, Когда, давно забытое, я внове Хотел признанье выдохнуть: «Я Вас…» – И онемел на третьем главном слове. ТЫ Пресвятая моя, таинственная, Золотая моя, единственная, Безгреховная, богоравная, Нравом – ровная, ролью – главная, В полдень – строгая, в полночь – милая, Легконогая, быстрокрылая; Хоть мала, а душой великая, Кабала моя солнцеликая, Неземная, неповторимая, Вся родная и вся любимая, Всех дороже и молчаливее… Дай-то Боже, чтоб всех счастливее! * * * Мне на рассвете шмель нанёс визит, Он, кстати, прилетел по птичьей визе И надо мной, вибрируя, висит В его на время приютившей выси. В полях – перепелов переполох, В деревьях – свет от гнёзд, ещё не свитых. Как дышится, как хочется, чтоб вдох За вдохом повторялся, а не выдох! Ах, если б колокольчик зазвенел. И человек, неся с вином две кружки, Вбежал и, от волненья бел, как мел, Воскликнул: – Сударь, к вам приехал Пушкин! * * * Старею. На могилах близких пла́чу. Смеюсь всё реже – мне не до того. Скорее верю в Бога, чем в удачу, Хотя удача тоже от него. Я жизнь люблю, хотя её нарушу Когда-нибудь, сгорев за полчаса... И если я в стихи вложил всю душу, То, что тогда взлетит на небеса? * * * Не страшно говорить: «Идёт восьмой десяток» – Ведь та, кого люблю, жена, а не вдова. Прожитые года скорее недостаток, Когда их за спиной не семь, а скажем, два. По жизни тяжко плыть в сражении с теченьем, Когда висят года, как тина на весле. Но в старости берут не силой, а уменьем – Всё сущее берут, и женщин в том числе. Какие, к чёрту, смерть и почести на тризне, Коль тянется рука к любимой и к перу, И козыри не все я из колоды жизни Достал и не сыграл ещё свою игру?! Я ждать её готов, покуда карта ляжет, И будет тот расклад, о коем я мечтал. А сколько проживу, пусть вскрытие покажет Бутылок, что не пил, и книг, что не читал. * * * Война ‒ беда и, значит, не одна Приходит, с ней страшнее тишина, Готовая от взрыва расколоться... Село во тьме. Там дед, седым-седой, Наполненное доверху водой Ведро с луною тащит из колодца. Он в хату принесёт его, кряхтя, Осветит лик улыбкой, что дитя, И руку запустив почти по локоть В ведро, пошарит пальцами по дну, Пытаясь вроде выловить луну, А если не удастся ‒ то потрогать. Так чуть ли не у смертного одра Живёт он от ведра и до ведра, Его святою влагой наполняя. Дед полуслеп, не слышит ни хрена, Не знает, что кругом гремит война, В которой, что ни пуля ‒ то шальная. И так бы жил в неведении он, Ходил во тьме колодцу на поклон И воду набирая ночью грозной, Не знал ни сном, ни духом о беде И, как ребёнок, счастлив был воде Не лунной и не солнечной, а звёздной. Осколком бомбы ранен был старик, Он умирал и свой не слышал крик, А рядом с ним так, будто ей неловко, Не ведая, что замкнут этот путь, По ободу ведра ползла чуть-чуть, Как капля крови, божия коровка. * * * Снять бы комнату с видом на море И, на зависть себе самому, В головном старомодном уборе Приходить поклониться ему. Нет, назло надоевшим обидам, Доказав, что я в выборе смел, Снять бы море на комнату с видом ‒ Ту, которую снять не успел. * * * Язык не виноват, а виноваты Те, кто, владея языком, другим На нём велят брать в руки автоматы И убивать, кого укажут им. И гнать с войною их к чужим границам, Дабы свой край в чужом краю спасли… Но вышло так, что ненависть к убийцам Мы всю на их язык перенесли. И, значит, жизнь проживший в Украине, Иного языка я был слуга, Читал и сочинял на нём, а ныне Он оказался языком врага. И, стало быть, я тоже враг, тот самый? Нет, говорю, пусть знают все кругом, На языке, но не врага, а мамы, Но разве мама быть могла врагом? * * * Я нахлебался тишины И поперхнулся тишиною, Живу с которой, как с женою, Хоть мы друг другу не нужны. Я болен ею, а она Не только мною не больна, Но равнодушна к адским мукам, Сжигающим меня во сне. И потому не жалко мне Её не просто, а вдвойне Унизить драгоценным звуком. * * * О Боже, что ты делала со мной! И что с тобою делал я, о Боже! Моя рабыня, я твой раб цепной. Хотя июль, у нас мороз по коже. Цвет губ твоих стал в поцелуях ал. Когда тебя в жемчужинках от пота Я, сам себя не помня, обнимал, Казалось, будто рук имел без счёта… * * * Зелёной краской на заборе: «Хозяева ушли на фронт»... А мне под утро снилось море, Уткнувшееся в горизонт. Там с гребней волн, как брызги, чайки Взлетали, криков не тая, А в небе, с профилем гречанки, Висело облако, и я Взгрустнул, похоже, по Карибам И, не найдя идей иных, Нырнул навстречу гибким рыбам И разделил молчанье их. Прохладно было там и сыро, Зато ни крови, ни смертей. Подводный мир спасал от мира Земного, тысяча чертей! Как в небе птичьим, рыбьим стаям Дивился там, в морском плену… Но, к сожаленью, сон растаял, Я сразу вынырнул в войну. Гремят не волны здесь, а взрывы, Летят осколки вместо брызг, Не рады жизни те, кто живы, ‒ Их балом судеб правит риск. Здесь мимо профиля гречанки Летит в глубины синевы, Как продолженье крика чайки, Крик обезумевшей вдовы.