Кто такая Ася Пекуровская? Филологиня, ослепительная красавица 60-х, а также всех последующих десятилетий, дерзкая на язык собеседница выдающихся остроумцев и гениев, неодолимая «миловидная крепость» для иных, а ныне эмигрантка и писательница, живущая в Калифорнии и Германии. Вот как её характеризовали газеты во время краткого визита на родину в Санкт-Петербурге:
Ныне Ася признанный (и одновременно – парадоксальный по своей методе) литературовед и специалист по философии культуры. Её книги «Когда случилось петь СД и мне», «Механизмы желаний Федора Достоевского», «Герметический мир Иммануила Канта» взахлёб читаются интеллектуалами по обе стороны океана».
Последняя книга, вышедшая из-под её пера, тоже имеет непростое название «Квест к славе и квест к слову (дело Бро и дело Бо)». «Квест» – для тех, кому это слово в новинку – означает поход длиной в жизнь, а книга посвящена сравнительному анализу жизненных философий и литературных стратегий двух изначально близких поэтов, чьи пути кардинально разошлись впоследствии.
Кто такие эти Бо и Бро? Это два довольно известных литературных соревнователя, подвергнутых ею критической проверке, для чего автор пропустила их через постмодернистскую санобработку, постригла под нуль, удалила всё лишнее из имён, очень похожих, оставив лишь одну отличительную букву, с помощью которой один из них рычит на другого, такого отличия не имеющего. По существу, это и есть кратчайшее описание их взаимоотношений. Но стиль автора бесконечно далёк от лапидарности, он пышен, изящен, изобилует цитатами, курьёзными аналогиями, необычными сюжетными ходами, философскими отступлениями и другим постмодернистским антуражем, но он таков, потому что стиль – это человек. Следует помнить, что это Ася Пекуровская, примечательно талантливое, яркое явление не только в истории литературы, но и в ней самой.
В следующей публикации мы выбрали несколько характерных отрывков из её книги-эссе.
Редакция отдела «Поэтическая эссеистика»
Под именем «Бро» скрывается лауреат Нобелевской премии по литературе 1987 года, поэт Иосиф Бродский. Не случайно я начинаю свой обзор пути Бро с указания на статус, то есть авторитет и сопровождающую его власть в литературной иерархии. Я отдаю себе отчёт, что читатель, возможно, ждёт от меня другого способа представления поэта. Но этот способ я сохраняю для другого поэта, Бобышева, далее «Бо», когда-то объявившего в разговоре с Бро, что ценит в поэте не славу, а репутацию, полученную в кругу знатоков.
Когда в умелом интервью (к которому мне ещё предстоит вернуться) этому Другому поэту был задан вопрос: «Что такое творческая неповторимость? И что такое гений?», Бо предложил ответ:
«Где “повторимость“, там уже не творчество. Неповторимость можно сознательно сконструировать, но естественная самобытность всё равно сильнее и убедительней. Есть ещё расхожее словечко «гений», которым толпа балует своих любимцев. Но талантом можно родиться, а гением вряд ли, потому что это духовное понятие и оно приходит не изнутри, а извне. Часто это слово используется как высший комплимент или высший литературный ранг. Но человек не может быть носителем и собственником гениальности. Гений – это дух высокого творческого подъёма, который садится на плечо человеку с пером и неразборчивым шёпотом подсказывает ему великие произведения».
Ответы интервьюируемых авторов (и это правило позволит мне впредь делать непозволительные оценочные суждения) могут служить легитимным основанием, не скажу единственным, для понимания авторских текстов. И ещё одно, последнее уведомление. Я решила поставить этих двух поэтов рядом, как это сделал русский поэт второй эмиграции, профессор Амхертского колледжа и автор статьи «Цветы добра», Юрий Иваск (1907-1986). Указав, что Бро, как и Бо, «тоже развивался под эгидой Анны Ахматовой», он подчеркнул существенное различие.
«Оба – очень талантливы, но метафизика Бродского поверхностна, не продумана, а в поэзии Бобышева есть этика, а не одна эстетика. Есть и высшее остроумие. В садах его поэзии произрастают заманчивые цветы Добра» («Русская Мысль» No 3327 от 25 сентября 1980 г.).
Средой, из которой вышли указанные два поэта, является анклав под названием «Ахматовские сироты» (главы 6 и 7). Но путь Бро завершился в ореоле Нобелевской премии (глава 27), в то время как путь Бо, ещё не завершившийся, оказался свободным, во благо или во вред, от этого ореола.
Держу в руках том за 2006 год: «Литературная биография Иосифа Бродского», сочинённая Львом Лосевым, близким другом Бродского, поэтом и монополистом. В справочниĸе «Словарь поэтов русского зарубежья» (СПб, 1999) о Лосеве есть строки, сочинённые Дмитрием Бо:
«Стихи его содержат много филологичесĸой игры. Часто они представляют собой едĸо-ироничесĸие воспоминания об опыте советской жизни, но порой рисĸованно подменяют советсĸое – национальным. Тем неожиданней ĸажутся вĸраплённые туда ностальгичесĸие ноты».
Но что делает Лосева монополистом Бро? Что ж? Издание биографии Бро было заморожено на 75 лет по воле автора. Фонду «Наследие Бродского» было поручено курировать завещание. А теперь, заметьте. Бро умер в 1996 году, а его биография была опубликована в 2006, то есть, в десятую годовщину смерти. Выходит, что волей автора поступились. Но с другой стороны… запрет был наложен на создание биографии. Но Лосев сочинял «литературную биографию», а слово «литературная» определяло «биографию» скорее не как жизненный путь, а как метаморфозу взлетов с их завершением в момент «славы».
Бо повезло, что никому не пришло в голову заказать сочинение его литературной биографии Лосеву. И так сложилось, что вопрос, имеющий прямое отношение к этой теме, был задан Бо Раисой Резник:
«Что должно быть в писателе и его произведениях, чтобы оно «зацепило», ошеломило читателя? Нужна ли для этого школа»?
«Школа нужна в любом случае. Она не помешает даже самому талантливому самородку. Но дальше, дальше начинается литературное творчество, а это нечто самопроизвольное и непредсказуемое».
А «самопроизвольным и непредсказуемым» для Лосева, как литературного биографа Бро, должно быть, послужил расхожий термин, прочно закрепленный в советском идиолекте: «Бродский был патриотом». И что бы ни вкладывал Лосев в это слово, это не было тем, что вкладывал в него Пётр Чаадаев, сочиняя «Апологию сумасшедшего»...
Патриотизм, пояснил Лосев, это не «любовь к Отечеству» (как «ошибочно» утверждал Владимир Даль - А.П.), а некая приватная утопия, рожденная в «не вполне сознательных мечтаниях ребёнка»... Как это сработало у Лосева? Глядя из окна дома Мурузи на имперскую архитектуру, мальчик Бро получил исчерпывающее знание о ней:
«Так, в ещё не вполне сознательных мечтаниях ребёнка выстраивался мифический образ идеальной родины – империи, чья слава и могущество невероятным образом отделены от насилия и смерти, где жизнь основана на началах соразмерности, гармонии»…
Но откуда получил своё знание идеальной родины сам Лосев? Эрудиция продиктовала ему источник:
«Скажу и теперь, не обинуясь, что семи или восьми лет весь массив Петербурга, гранитные и торцовые кварталы, всё это нежное сердце города, с разливом площадей, с кудрявыми садами, островами памятников, кариатидами Эрмитажа <...> Петербургская улица возбуждала во мне жажду зрелищ, и самая архитектура города внушала мне какой-то ребяческий империализм» («Ребяческий империализм», т. 2, сс. 50,52).
Петербургскую архитектуру удерживал в памяти и Дмитрий Бо:
«Каким образом география различных мест Вашего проживания повлияла на Вашу поэзию»? Вопрос был задан молодёжным журналом Excellent.
«Я вырос на Тавричесĸой улице, ходил в шĸолу у Смольного, ĸаждый день видел его строгие пропилеи и барочную громаду собора Бартоломео Растрелли, растворяющуюся в воздухе. Каналы, дворцы, торжественный разворот Невы, золоченые шпили... Всё это отĸладывалось в сознании ĸрасĸами, формами, пропорциями, гармоничесĸими рядами и ĸонтрастами, а потом ĸаĸим-то тайным образом переходило в стихи»…
Дмитрий Бо и Иосиф Бро вошли в непосредственное окружение последних лет жизни Анны Ахматовой вместе с двумя другими молодыми и талантливыми поэтами: Анатолием Найманом и Евгением Рейном. Этот поэтический квартет был представлен Дмитрием Бо в нескольких ипостасях: «если по алфавиту, то: Бобышев, Бродский, Найман, Рейн, если по старшинству, то: Рейн, Бобышев, Найман, Бродский, а если по литературному значению в будущих веках, то пусть эти будущие века нас и рассадят». Этот штрих биографии поставил всех четырех поэтов перед осмыслением того влияния, которое оказала на них фигура Ахматовой.
«Что для вас персонально ĸаĸ для поэта, ĸаĸ для литератора обозначала Ахматова»? Этот вопрос был задан Иваном Толстым в обширном интервью, взятом у Дмитрия Бо после выхода его мемуарной книги под названием «Человекотекст».
Д. Бо: «<…> она принадлежала в первую очередь Серебряному веĸу, но она принадлежала и ĸ ХХ веĸу, и ĸ ĸонцу ХХ веĸа. Причём, она не была анахронизмом, ĸаĸ ее представляют многие, что вот, десĸать, «на правую руĸу надела перчатĸу с левой руĸи» – это вся Ахматова. Ничего подобного, она из интимной, может быть, поэтессы начала веĸа превратилась в мощный граждансĸий голос»…
И Бо не голословен. Читая лекции в Иллинойском университете, он предложил студентам «ĸурс руссĸого модернизма», представьте, «на основе ахматовсĸого творчества», построив его «по существу до ĸонца ХХ веĸа: Ахматова и символизм, Ахматова и аĸмеизм, и футуризм, и революция, и цензура, и война, и блоĸада, и Ахматова уже позднего периода».
По почину Бо Ахматова подарила поэтам по стихотворной розе. Вернее так:
«…Я повез Анне Андреевне Ахматовой на день рожденья вместе с пятью розами, строки, написанные под впечатлением от фильма «Великолепная семерка» и своего рода мадригал прекрасной даме:
Ещё подыщем трёх и всемером, Диспетчера выцеливая в прорезь, Угоним в вашу честь электропоезд, Нагруженный печатным серебром…»,
вспоминает Бо и продолжает: «Мое стихотворение заканчивалось намеком:
И слушая моторов юный гром и видя этих роз усемеренье, не просится ль тогда стихотворенье с упоминаньем каждого добром?
То есть я намекал, что неплохо было бы получить от неё стихотворенье, и не только для себя, для друзей тоже. И вот она стала отвечать. «Последнюю розу» посвятила Бродскому, «Небывшую розу» – Найману и мне – «Пятую розу». Рейну его розу она, видимо, просто не успела подарить».
Хотя «Последняя роза», подаренная Ахматовой Бро, настойчиво всплывает в литературных сюжетах, реально оценил дар Ахматовой лишь получатель «Пятой розы». Именно он ответил дарительнице поминальным циклом стихов, оставившим о четверке поэтов незабываемую память: «ахматовские сироты».
«В ĸаĸом смысле вы себя причисляли ĸ ее “сиротам“?» – продолжает свой вопросник Иван Толстой.
Д. Бо:«Я написал памяти Ахматовой траурные оĸтавы, восемь восьмистиший, и в одном из них я описывал похороны Ахматовой в восьми строчĸах. Чтобы выразить глубину потери, я написал, что
…В череду утрат Заходят Ося, Толя, Женя, Дима Ахматовсĸими сиротами в ряд.
В этом ĸонтеĸсте это было исĸлючительно точно для того, чтобы поĸазать <…> особенное горе, ĸоторое мы испытывали, личное горе»<… >
Бро тоже не остался в долгу, преподнеся Ахматовой на день её рожденья (24 июня 1962 года) стихотворение от лица четырёх. Вот выдержка из него:
Но на Марсовое поле дотемна Вы придете одинешенька одна, В синем платье, как бывало уж не раз, Но навечно, без поклонников, без нас.... Вы поднимете прекрасное лицо – Громкий смех, как поминальное словцо, Звук неясный на нагревшемся мосту – На мгновенье взбудоражит пустоту... В тёплой комнате, как помнится, без книг, Без поклонников, но там Вам не до них, Опирая на ладонь свою висок, Вы напишете о нас наискосок.
Однако, довольно скоро пиетет Бро перед Ахматовой начал звучать двусмысленно.
«Иосиф откровенно говорил нам, что не очень любит её поэзию. Ахматова, чрезвычайно проницательная в том, что касалось отношения людей к её стихам (это ставило их порой в затруднительное положение), видела, что его поэзия решительно отличается от её собственной, обманчиво простой. Иосиф пересказал мне её слова: она не верит, что мне может нравиться её поэзия. Я, разумеется, галантно возражал». (Эллендеа Проффер-Тисли, 2015, p. 23).
>Разобщённость личностных восприятий «находящихся в разных точках времени, во многих временных пластах» является сущностным принципом поэтического видения, которым Бро, скорее всего, поступился. Но в какой мере этому принципу следовал поэт Бо? Предваряя анализ мировоззрения обоих поэтов на материале поэзии, начну с его описания роли Ахматовой как мастера, ответственного за сформирование их мироощущения:
«Ахматова – это событие на всю жизнь. Встречи, общения и разговоры с ней, дружба, которой она одарила в свои поздние годы и меня, и узкий круг моих сверстников-поэтов, оказались благословением, счастливой метой для моей, как оказалось, неровной и негладкой литературной судьбы. Я ведь эмигрант, демонстративно чужой – и здесь, и там, и я не претендовал ни на какие лавры. Но когда ко мне обращаются с анкетами издатели справочников Whoiswho, я неизменно ставлю в графе наград «Пятую розу». Всё было важно в общении с ней: и острота литературных оценок, и мощь позднего творчества, и то, как она себя держала в литературе и в жизни. Даже цвет её глаз, когда я глядел на нее, открывал новые смыслы в её стихах».
Так пишет Бо в мемуарном томе «Человекотекст», дополнительно посвятив Ахматовой отдельное эссе под названием «Око Ахматовой», замечу, перекликающимся с названием работы Мерло-Понти («Око»). Полемизируя с Бро, Бо размышляет:
«Бродский считал, что её урок – это величие, а я полагал, что она учит достоинству — и в литературе, и в жизни. Действительно, ей была свойственна благородная осанка, своеобразная медленная грация движений, но мне кажется, что та царственность, которую замечали при поверхностном [курсив мой – А.П.] общении многие (и порой воспринимали критически) была защитным обличием, обороняющим от очернительства, от глумления, которому ее подвергали не раз <…>
Догадываюсь, что и мы были нужны Ахматовой: она проверяла на наш молодой вкус свою работу над большим стилем, над крупными формами. Например, она мне – единственному слушателю! – однажды прочитала всю «Поэму без героя». Ей было важно узнать, как воспринимается на свежий слух последняя, самая полная версия поэмы» (Бо. Человекотекст)…
Оценки молодой Ахматовой её современниками не соответствуют её имиджу, вошедшему в историю. Но эволюция портретов Ахматовой (реальных и вымышленных) не входит в мои задачи. Скорее, я хочу понять роль Ахматовой в формировании двух поэтов, по их обоюдному убеждению, слепленных ею по модели Пигмалиона.
В 1983 году Бро публикует свои воспоминания об Ахматовой под названием «Скорбная муза» (The Keening Muse). Казалось бы, читатель, знакомый с позицией Бро по его интервью предшествующих лет, будет вознаграждён, узнав о новой стороне личности Ахматовой (Ахматовой скорбящей). Но увы, надежды читателя, будь у него таковые, не оправдались. Бро не отклоняется от своего прежнего взгляда на кумира ранней молодости, добавив к описаниям её имперского величия еще и её привлекательность как модели для ваятелей и поэтов:
«Божественная неповторимость личности в данном случае подчеркивалась её потрясающей красотой. От одного взгляда на нее перехватывало дыхание. Высокую, темноволосую, смуглую, стройную и невероятно гибкую, с бледно-зелеными глазами снежного барса, её в течение полувека рисовали, писали красками, ваяли в гипсе и мраморе, фотографировали многие и многие, начиная от Амедео Модильяни. Стихи, посвященные ей, составили бы больше томов, чем все её сочинения» (Бродский. Скорбящая муза, 1983)…
Эта цитата перекочевала в мемуарный том, принесший Бро славу Нобелевского лауреата с той лишь разницей, что акценты были расставлены иначе:
«Любовные стихи Ахматовой были, естественно, в первую очередь, просто стихи. Помимо всего прочего, они имели потрясающее свойство романов, позволяя читателю замечательно убивать время, следя за развитием различных перипетий и испытаний их героев. Некоторые так и поступали, и на основании этих стихов, питали своё воображение “романтическими отношениями“ их автора с Александром Блоком – поэтом этого периода, – а также с самой особой Его Императорского Величества» (Less than One, pp. 44-45).
Акцентируя внимание на любовной лирике Ахматовой, Бро лишь вывел из забвения репутацию Ахматовой как поэта любовной лирики, закрепленную за ней советской прессой (см. статью «По литературным водоразделам», напечатанную 27 октября 1925 года в газете «Жизнь искусства» В. Перцовым (1898-1980) и конечно же доклад Жданова о журналах «Звезда» и «Ленинград»)…
Полагаю, что к 1964 году закончился период действия того гипноза или эротического заражения, которое охватило всю без исключения группу «Ахматовских сирот». Похоже, что четырехугольник или сдвоенный квадрат окончательно распались на треугольники именно к 1964 году. Сначала жена Рейна, Галя Наринская, покинула мужа вместе с новорожденной дочерью (Анной) и стала возлюбленной, а потом и женой Толи Наймана, потом жена Толи Наймана, Эра Коробова, переехала в Вильнюс, став возлюбленной Томаса Венцлова, а муза Бро стала возлюбленной Бо. Пожалуй, всё же не стала. Впрочем, последовательность событий могла быть другой.
Однако знакомство поэта и художницы началось в пору дружбы Бо и Бро. Заглянем в мемуарный текст Бо:
«Вдруг он показал мне в ответ – не стихи, как почти всегда, а небольшой прямоугольник загрунтованного картона с двойным портретом, который он написал маслом. Там был изображен коричневый сумрак комнаты, белый абажур широким цилиндром, часть столового овала и две фигуры по сторонам: в зеленоватом – мужская с почти не прописанным лицом, в ней можно было предположить Иосифа, а в синем, безусловно, Марина – это её вытянутая фигура, длинные прямые волосы, вполне прорисованное, узнаваемое лицо и чуть вытянутые, как для поцелуя, губы. И я вдруг увидел её красоту. Мне захотелось поцеловать эти губы» (Бо, Человекотекст).
Новый 1964-й год Бо встречает с Марианной Басмановой, о чем Бро предстоит узнать днями позже.
Теперь попробуем отвлечься от временных вех, направив внимание на пространственные. Первая встреча Бо минус Бро плюс Марианна Басманова состоялась в «кубометре комнаты на Таврической»: «Я посадил её за стол, сам сел на раскладушку, а других мест у меня не было».
Реминисценцией первой встречи Бо с Басмановой стало другое стихотворение: творческий диалог с отсылкой к «двери» и «окну». Это вроде бы случайное упоминание: «сидели рядом» (а ля Кузмин) и последующий диспут о функции «двери» и «окна», пока ещё не получившие референта, оказывается центральным в поэме Бо под названием «Новые диалоги доктора Фауста» (Диалоги – «опыты»).
Почему «опыты»? Диалоги гетевского Мефистофеля с Фаустом известны российским поэтам в переводе Пушкина, где они представлены как опыты. Скучающий Фауст признается Мефистофелю о минутах своего счастья: «Там, на груди её прелестной / Поĸоя томную главу, / Я счастлив был…». Циничный Мефистофель предлагает Фаусту другие соблазны.
Сочиняя «новые» диалоги, «новые» опыты Фауста, Бо, кажется, берет роль Фауста на себя, роль Гретхен передает Марианне Басмановой, а для роли Мефистофеля приберегает едва намеченное зеркальное изображение:
…но чувствую присутствие чужое... Так, значит, это – зеркало: не мрак, но пустота, закиданная тьмою, и я давно разбить ее... Постой! Мы пустоту прихлопнем пустотой. А с ней и наши опыты к концу. Смотри же, как стоят лицом к лицу два зеркала. Ничто глядит в ничто. <…> И вмиг – двух жизней, двух сердец дуплет»!
Зеркало является помехой не только в стихотворении Бо, и в таком случае идея разбить зеркало могла строиться по матрице, установленной Кузьминым в «Форели, разбивающей лёд»….
Меж двух зеркал – спалить запасы лет в одно мгновенье – ставлю я свечу. Нет, нет, я это знаю, не хочу… Всё пробую, но не открыть мне дверь – и чую сквозь неё дыханье стужи.
Диалог собеседников, увлеченных метафизическим спором, обрывается на мысли о «нескончаемости пути» к обретению «истины», ибо на этом пути возник искуситель, знакомый собеседнице под многими именами. Кто он и откуда? Поэту остается лишь подозревать недоброе.
«Смерть Ахматовой вынула из нашей поэтической общности некий серебряный гвоздь, и она (эта общность – А.П.) развалилась без этого стержня на четыре отдельно бьющихся честолюбия: не совсем, впрочем, отдельно, а как-то коленчато и через раз друг против друга» (Бо. «Человекотекст»).
Нужно ли говорить, что выражение «друг против друга» относится прежде всего к противостоянию Бо и Бро, вовлеченных в перипетии любовного треугольника. Но не только. Едва ли не менее существенным представляется мне противостояние внутреннего порядка, приглашающее уже однажды заданный вопрос: Как удалось Ахматовой вылепить из двух более или менее единомышленников абсолютных антагонистов?
Размышляя над «Человекотекстом», я задержалась на метафоре «вынутого серебряного гвоздя». Интуиция подсказала мне ассоциацию подаренной розы с символикой «Розы и Креста». В эзотерических традициях роза может символизировать тайну, а крест – не только жертвоприношение, но и единство (баланс) между духовным и материальным. Как было уже показано, Анна Ахматова, ментор четырех поэтов, несла в себе это единство и эту тайну.
Тайна личности Ахматовой, помноженная на силу внушения, таящуюся не только в биографическом мифотворчестве, но и в её поэзии, не могла не отложиться в сердцах формируемых ею поэтов. Но могли ли они (задаюсь я вопросом, ограничив его двумя персонажами моего повествования) поддаться на это колдовство в равной мере? Оказалось, что нет. Оказалось, что Бро соблазнился внешней стороной личности Ахматовой, а Бо, кажется, устоял против этого соблазна, возможно, даже не заметив его.
В то время как Бро изучал зелия «колдовского котла»: эпатаж, величие, борьба с конкурентами, культ престижа и славы и наконец воздвижение института ААА, детально описанного А. К. Жолковским, Бо культивировал в Ахматовой… нет, не то, что приняли с готовностью создатели её культа. Бо был скорее всего, сражён талантом Ахматовой жить увлечённо несмотря ни на что. И я подозреваю, что, заметив в Бо нестандартного ценителя, Ахматова приложила особые усилия по части внушения ему того, к чему был слеп Бро: скромности, толерантности, строительству творческого пути по ту сторону престижа и славы.
Не потому ли с уходом Ахматовой Бо наметил для своего дальнейшего развития такого ментора, как Райнер Мария Рильке (1875-1926), а Бро – Уистана Хью Одена (1907-1973)?
В возрасте тридцати лет, писал он в воспоминаниях, он был приглашён в литобъединение журнала «Звезда» и за ординарной внешностью господина Брауна, заведующего отделом поэзии, открыл для себя тонкого ценителя Ходасевича, который предложил Бо прочитать что-то, повидимому, «не для печати». И далее случилось чудо:
Впечатлившись стихами Бо, Браун «вытащил из редакционного вороха пучок рукописей, предложил посмотреть. Новые переводы из Рильке! Я в них вцепился, выпросил до завтра на дом и ночью переписал их себе в тетрадку: то были переводы Сергея Владимировича Петрова из «Часослова» и «Новых стихотворений». О нём я прежде ничего не слыхал, тем более как об оригинальном поэте, но и как переводчик он заслуживает слёз благодарности и восклицаний восторга, хотя бы вот за эту строфу, зазвучавшую по-русски:
Есть в жизни добро и тепло, у ней золотые тропинки. Пойдём же по ним без запинки. Жить, право же, не тяжело.
Строчки, ставшие на годы вперёд моим заклинанием, равновесным и целительным ответом мастера на 66-ой сонет Шекспира!».
Близость к Рильке, должно быть, была необходимым условием выбора наставника. Но достаточным ли? Я не сомневаюсь, что от внимания Бо не ускользнуло и напутственное письмо Рильке неизвестному автору, которое, вероятно, вдохновило этого автора на радикальный пересмотр не только своей авторской позиции, но и всей его жизни….
Как же решал вопрос будущего наставника Бро? По его собственному признанию, он искал среди поэтов «величайший ум двадцатого века», такой ум, который, «не имел бы себе равных». Как видим, будучи готовым к тому, чтобы взять victor ludorum за образец, он нашел его в лице Уистана Хью Одена (1907-1973). И тут уже не существенно, в какой мере Оден удовлетворял этому критерию. Важно, что Бро направил своё внимание на достижения, получившие признание, и, судя по дальнейшим шагам, Бро нацелился не только на повторение достижений Одена, но и на то, чтобы их превзойти.
Бро наверняка заметил, что Оден получил признание к тридцати годам, к сорока закрепил его, получив Пулитцеровскую премию за барочную эклогу «The Age of Anxiety» (1948). В том же возрасте выбор Бро пал на Одена. Шествуя по стопам выбранного наставника, Бро умножал награды и призы, завершив свое восхождение Нобелевской премией. Но для начала он закрепил за собой свой выбор несколько необычным путем:
«Вы знаете, дело в том, что я иногда думаю, что я – это он (Оден – А.П.). Разумеется, этого не надо говорить, писать, иначе меня отовсюду выгонят и запрут. Всё то, что он пишет, то есть почти все из того, что мне довелось прочесть, а я пытался прочесть, по-моему, всё, что им написано, мне чрезвычайно дорого, это мне дорого настолько, как будто это написано мной. Разумеется, это не мной написано, я в этом отдаю себе отчет, но я думаю, что если, в общем, я сложился как индивидуум – и так далее, и так далее, – то он играл в этом далеко не последнюю роль. Это человек необычайного ума, он мыслил всегда грациозно, и непредсказуемо. Если его сравнивать с кем-то в музыке, то это Гайдн» (Jangfeldt, Language is God. Notes on Joseph Brodsky, с. 20)…
«Когда мы познакомились с Иосифом, он был очарован набоковской прозой, но это кончилось после того, как он услышал об отзыве Набокова на поэму («Горбунов и Горчаков» – А.П.), которую мы переправили по дипломатическим каналам в июне 1969 года», пишет Эллендея Проффер, жена Карла Проффера (1938-1984)), основателя издательства «Ардис»…
«Когда мы вернулись в Америку, Карл послал Набокову экземпляр, надеясь, что поэма понравится. Она не понравилась. Иосиф спросил Карла, как к ней отнесся Набоков. Карл пересказал отзыв Набокова по возможности тактично, но Иосиф желал знать всё, и Карл принял решение: в этой дружбе он будет настолько откровенным, насколько можно быть с Иосифом.
«В ней много привлекательных и красноречивых метафор и рифм, но она страдает неправильными ударениями, отсутствием словесной дисциплины и общим многословием».
Цитируя реакцию Набокова со слов его жены, Эллендея заканчивает свой сюжет на такой ноте: «Критика Набокова не была забыта. Блестящего прозаика уже ждал статус несостоявшегося поэта».
Но Эллендея сократила записку Веры Набоковой, исключив из неё самое интересное:
«И всё же эстетическая критика была бы не справедлива, если учесть ужасное окружение и страдания, подразумеваемые в каждой строке поэмы».
Что могло стоять за таким редактированием? Быть может, Эллендея пожелала скрыть неспособность Набокова к состраданию, выведя свое суждение из отзыва Набокова о томе Мандельштама, присланном ему примерно в то же время Глебом Струве. «Стихи удивительны и душераздирающи, и я буду счастлив хранить драгоценный томик на своей прикроватной полке», – писал Набоков (Там же, с. 378), опустив тему страданий Мандельштама, в сравнении с которыми судьба Бро представляется не более чем битвой бабочек (см. гл. 7).
Когда мечта «перебраться в «Новый Свет» была наконец осуществлена, будущее снова обернулось своей непредсказуемой стороной. Kамнем преткновения оказался «комфорт». В России «комфорт» синонимичен «удобству», отличаясь от «удобства» лишь тем, что не имеет множественного числа. Будучи уникальным, он может всегда быть предсказан или, скорее, предусмотрен, чему способствует её гуманный государственный аппарат…
Поразмыслив, Бро решил оградить себя от всякого излишества, добавив в свой вокабулярий новое понятие. Он поставил себе диагноз: «психологический дискомфорт». И всё было бы хорошо, если бы его изобретательность не стала раздражать его соотечественников, усматривавших в ней ханжеские нотки, которые сам Бро не мог предсказать…
<Казалось бы, пришло время осознать, что идея «психологического дискомфорта» была всего лишь эпатирующей позой начинающего поэта. Но случилось как раз обратное. Слава, этот губительный вирус, укрепила в нём веру (к счастью, не коснувшуюся Дмитрия Бо), что в цехе поэтов он – «самый великий». Для контраста, предлагаю послушать Бо, интервью которого с Раисой Резник было напечатано в Альманахе «Связь времен» в 2021 году.
Р.Р. – …Koго Вы считаете самым значительным русским писателем?
Д. Бо. Их много, и каждый из них – «самый» хотя бы в одном каком-нибудь свойстве. Бывают и «самые-самые», на которых случается мода, но они спустя время сменяются. А те, которые остаются несменяемыми, многократно тиражируются, переиздаются и в конечном счёте приедаются, делаются скучными и остаются стоять на полке. Такова расплата за раздутую славу и несоразмерный успех.
Избежать этой расплаты не удалось и Бро. Нет, его никто ни в чем не разоблачал. Напротив, он сам провозгласил величие доктрины «Женевского Папы» Жана Кальвина в полной уверенности, что тем самым возвеличивает себя как «самого-самого».
«Кальвинизм в принципе чрезвычайно простая вещь: это весьма жёсткие счеты человека с самим собой, со своей совестью, сознанием. В этом смысле, между прочим, и Достоевский Кaльвиниcт. Кальвинист – это, коротко говоря, человек, постоянно творящий над собой некий вариант Страшного суда – как бы в отсутствие (или же не дожидаясь) Всемогущего», – объясняет он Соломону Волкову, а Лев Лосев спешит донести это философское прозрение Бро до широкого читателя. Истоки психологического дискомфорта лежат «в ощущении экзистенциальной виновности (отчего Бродский и называл впоследствии свою этику Кальвинистский») (Лосев, ОЛБ, сс. 119-120)…
Ко дню своего сорокалетия (24 мая 1980 года) Бро пишет «итоговое» стихотворение, известное по начальным словам «Я входил». То ли считая это стихотворение одним из лучших, а, возможно, уже не испытывая доверия к переводчикам, Бро перевел его сам.
В отдалённом будущем поэта Бро ожидает Нобелевская премия и титул «гения». И не иначе как в счет отдаленного будущего он заканчивает свое юбилейное стихотворение словом благодарности за… нет, не за грядущие награды, а за череду воображаемых невзгод прошлого, т.е., за символический капитал, накопленный в счет отдаленного будущего:
Но пока мне рот не забили глиной, из него раздаваться будет лишь благодарность.
Как же представляется этот вектор будущего поэту Бо?
«Вспоминаю моё стихотворение о ĸрылатых львах, посвященное Рейну. Оно описывает пешеходный мостиĸ через Еĸатерининсĸий ĸанал в Петербурге. Четверо грифонов на посту охраняют его. Они хотели бы разлететься, но не могут: их сдерживают железные сĸрепы. Литературный смысл этого образа очевиден, но лишь недавно его разгадал мосĸовсĸий поэт Слава Лён».
Из интервью «Четверо грифонов» 18.02.2016 в НГ EX LIBRIS — Юлия Горячева: «Ваша ĸнига “Человеĸотеĸст“ пронизана ĸультом дружбы. А ĸаĸие еще существуют ценности в вашей жизни? И ĸаĸое место в них занимает Слово»?
Д. Б. «Я рад, что вы это почувствовали. Но, ĸроме дружбы, истинным благословением в жизни являются любовь и благодарность – вовсе не ĸаĸие-нибудь хемингуэевсĸие «ирония и жалость». Да, любовь и благодарность. А Слово (но не «слова, слова, слова») остается превыше всего и сияет над всем».
Бо, как известно, не писал юбилейных стихов и, получи он такой заказ от издателя, он вряд ли бы отнесся к нему благосклонно. Так оно и было. Другое дело – заказ, тайно помысленный в высших сферах, который пришелся на 60-летний юбилей Бо (11 апреля 1996 года). А тайна, известная в высших сферах, касалась предустановленной череды двух дат, выпавший на юбилейный год самого Бо. 28 января 1996 года умер Бро, а 8-ым марта ознаменовался конец сорокоуста (прощания с душой усопшего). И в сороковую ночь, за месяц до собственного юбилея, Бо сочиняет стихи, вложив свои чувства и мысли в стихотворение «Гость»:<
В ночь сороковую был он, быстрый, здесь – новопреставленный певун. Рыже на лице светились искры, стал он снова юн. Стал, как был, опять меня моложе. Лишь его вельветовый пиджак сообщал (а в нем он в гроб положен): – Что-то тут не так! Мол, не сон и не воспоминанье... Сорок дней прощается, кружа, прежде, чем обитель поменяет навсегда, душа. Значит, это сам он прибыл в гости, оживлен и даже как бы жив. Я, вглядевшись, не нашел в нем злости, облик был не лжив. Был, не притворяясь, так он весел, так тепло толкал в плечо плечом и, полуобняв, сиял, как если б – всё нам нипочем. Словно бы узнал он только-только и ещё додумал между строк важное о нас двоих, но толком высказать не мог. Как же так! Теперь уже – навечно... Быв послом чужого языка, в собственном не поделиться вестью! Ничего, я сам потом... Пока. 28 января – 8 марта – 11 апреля 1996.
Тайна любви и благодарности, которую не удалось озвучить Бро, навсегда соединила обоих поэтов. Но в реальной жизни до этого праздника было еще далеко.