Поэзия диаспоры

Автор публикации
Гея Коган ( Германия )
№ 1 (45)/ 2024

Со мной ли было это?

Если бы я сегодня писал сочинение по известной пушкинской строке «не дай мне бог сойти с ума...», то в качестве поэтического примера – как же с ума в наше съезхавшее с катушек время не сойти – я бы выбрал стихотворения Геи Коган. Прежде всего, они завораживают уникальностью интонаций и деталей, которые не только литературные тропы, но и авторские ремарки по отношению даже не к «сегодня», а к «сейчас». Подробности каждого мига, попытка дать ему свои слова, назвать вещи, сделав их незабвенными – в этом просматривается сопротивление очевидному сумасшествию нашего века. Эти записи, как каталог стремительно текущих мгновений, комментарии летописца на полях безрадостных хроник: «Из тишины выдёргивает пряди / гусей прощальный оклик вдалеке», «История – как треснувшие сходни, / вниз рушатся минувшие года», «У старой ивы взгляд больной собаки»... И тексты, которые приводят в сознание, возвращают рассудок, поскольку их надо бы запомнить и передать тем, кто будет после нас, ведь и ради этого – стихотворение «Девочка в подвале» с незабываемым финалом: «но девочка уснёт, прижавшись тесно к маме, / которая не спит, убитая вчера». И ради этого – обращение к потомку: «Туго раны бинтуя, считая потери / средь других, тоже неромантических дел, / я к тебе обращаюсь, надеясь и веря: / ты родишься на свет, значит, мир уцелел». Стихи Геи Коган – о любви к этому прекрасному и безумному миру, который загибается от собственных несчастий, им же и сотворённых. И конечно, это стихи о надежде: даст Б-г, потомок родится, значит, мир выжил и не спятил окончательно.

Геннадий Кацов

 

* * *

К плечу земли склоняется закат,
а тени удлиняются и тают;
поверх домов наброшен вдовий плат
и темнота, как чёрный чай, густая
уже легла. Сонет или псалом
бормочет ветер, вторит ночь-ведунья?
Но вот полупрозрачным янтарём
она фонарь включила полнолунья.
Для трапезы готовится кутья
промеж деревьев, в чаше палисада
из желудей, каштанов и дождя,
приправленная мёдом листопада.
Суровое расстелем полотно,
а в бочках, заготовленных когда-то,
дозреет поминальное вино
по лету, по всему, что невозвратно.


* * *

Из тишины выдёргивает пряди
гусей прощальный оклик вдалеке,
и солнце, утомившееся за день
(или за лето), плавает в реке. 
Как грациозен взлёт жемчужной цапли!
Она летит, над водами паря.
В коре древесной золотятся капли –
далёкая предтеча янтаря.
В прощание с теплом поверить трудно:
всё так лепечет, дышит, шелестит,
а осень обещает быть нескудной
и плащ листвы доверчиво раскрыт.
По берегам ещё разлита нега,
но туч гружёный тянется обоз;
куст крепких белых ягод пахнет снегом:
(случится ли зимою он – вопрос).
Всё только предвкушения, обеты,
рассветные загадочные сны;
до сумерек ещё достанет света,
надежда пусть пребудет до весны.
Остра осенней горечи приправа,
но погоди, не жалуйся, молчи,
пока гусей крикливая орава
совсем из глаз не скроется в ночи.


* * *

Со мной ли было это? Что вы!
Но саквояж чужих страданий
несу привычно, как оковы
влачит угрюмый каторжанин.
Я не была там. Отчего же
(хоть от вопроса мало толку)
и мне вонзаются под кожу
от окон выбитых осколки.
Мне взгляды упирают в спину,
затягивая, как в воронку,
старуха, брошенная сыном,
и мать погибшего ребёнка;
но бьются волнами о дамбы
и катятся обратно в бездну
мои беспомощные ямбы
и слов заветных бесполезность.
На берегу стою, немея,
а воды набегают лавой…
Кого я выручить сумею,
сама едва умея плавать?


ДЕВОЧКА В ПОДВАЛЕ

«Я руки пред собой вытягиваю слепо:
гнилая чернота перетянула грудь.
Я помню: надо мной когда-то было небо.
Я верю, что верну его когда-нибудь.
По бледному лицу скользнут, лаская, капли
росы или дождя – мне это всё равно;
все прочие мои желания иссякли,
растаяли, ушли. Осталось лишь одно.
Густая синева иль жидкая – рассвета,
и тучи пред грозой, и перья облаков:
я раньше никогда не думала, что это
и есть, наверно, жизнь. Её извечный зов.
Парить среди листвы, плыть по зеркальным лужам,
и падать на траву, и воздух пить взахлёб,
чтоб май слепил глаза и был слегка простужен,
а ветер остужал разгорячённый лоб».

Ну, стихло, наконец. Антракт в кровавой драме.
На ночь или на час? Щека от слёз мокра,
но девочка уснёт, прижавшись тесно к маме,
которая не спит, убитая вчера.


ЭШЕЛОН

Краплёной картой выпала дорога,
билет бессрочный, дальний перегон.
От станции «Воздушная тревога»
в глубокий тыл уходит эшелон,
в себя втянув, как в адскую воронку,
обломки исковерканных судеб:
свинцовые листочки похоронок,
и вдовьи слёзы, и сиротский хлеб;
бесслёзный плач, беззвучные молитвы,
седые опустевшие глаза,
клочки надежд, покуда неубитых,
и детские без смеха голоса.
Стекло вагона в дождевых накрапах
просушит солнце. Небосвод высок.
Гружёный эшелон ползёт на запад,
как в прошлом веке было – на восток.
История – как треснувшие сходни,
вниз рушатся минувшие года.
Нет, только не восток! Нет, не сегодня!
Нет, умоляю, только не туда,
где честь и совесть вервием повиты,
где тесно сплетены сума с тюрьмой,
где гонят поезда прямым транзитом
из нынешнего в год тридцать седьмой.
Я просьбу всеохватную ломаю
в пылающем потоке новостей:
всех не спасти, конечно, понимаю,
но, Боже правый, сбереги детей.


* * *

Похолодало резко и внезапно
и лета стало жаль почти до слёз;
царапает лицо когтистой лапой
немилосердный утренний мороз.
Стихают и пустеют птичьи гнёзда,
а в небе клинья тянутся. Пора!
Летите же к теплу, пока не поздно:
сегодня холоднее, чем вчера,
а завтра …но об этом я не знаю,
и, если догадаюсь – промолчу.
Отломанная веточка больная
несильно ударяет по плечу.
У старой ивы взгляд больной собаки:
надежда и растерянности след.
Так шарят у кармана в затхлом мраке
упавшую в прореху горсть монет.
Мир тоже болен. Посмотри анамнез.
Сам Эскулап его не исцелит.
И скрупулёзный времени анализ
уже воспринимаем без обид. 


* * *

Я расколола один орех,
и вмиг младенческий тёплый свет
облил сиянием всё и всех
и каждый сущий был им согрет.
Я расколола орех второй
и сразу сонм искажённых лиц
вёл хороводы, свивался в рой,
гасил, как свечи, огни зарниц.
И был ещё у меня в руке
огонь бенгальский – холодный, но
он сеял искры, а вдалеке
светило ярко твоё окно.
Родился ветер – юнец, пострел.
Легко посыпалась вниз крупа…
Орех последний покуда цел,
но тонко треснула скорлупа.


* * *

Все мы беженцы, погорельцы.
За усмешкой скрывая крик,
совершали прыжок на рельсы
из вагона в последний миг,
из летящего вниз с откоса,
в неизбежность, в тартарары…
от звенящих ночных морозов,
от беды, из чужой игры;
от бессонных ночей-вампиров,
выпивающих плоть и дух;
от войны и худого мира,
от речей, осквернявших слух;
и, случалось, от тех, кто дорог,
а порою и от себя,
избывая тяжёлый морок,
неизвестное торопя.

Всё прошло. Только память рыщет
там, куда не ложится взгляд. 

Над развеянным пепелищем
наши души ещё парят.


* * *

Мой пряничный домик! Как много огня
мерцает в оконцах.
Недвижна вокруг снеговая броня –
ни вьюги, ни солнца.

Мой пряничный домик, пусти в уголок,
где нас было трое:
я, мама и папа, и ель в потолок,
и пахло зимою.

Мой сказочный домик! Ты был или нет,
не очень и важно…
Смеркается рано, и сходит на нет
мой домик бумажный.

Печь – алое пламя, а в сердце огня
свет цвета берёсты.
Мой пряничный домик, ты помнишь меня?
Забудь – это просто,

как просто придумать, что был ты со мной,
во мне или рядом
такой невозможно далёкой зимой,
что ближе – не надо.


МОЕМУ БУДУЩЕМУ ВНУКУ 

Я тебе расскажу, незнакомый потомок,
тот, кого и в проекте пока ещё нет,
как мы, щурясь, смотрели на свет из потёмок,
на какие вопросы там искали ответ.

Я тебе объясню, как тяжёлые слёзы
раскалённым свинцом прожигали ладонь,
а потом попрошу задавать мне вопросы,
хоть душа кровоточит от них, только тронь.

Ты сумеешь увидеть, как шатки и хрупки
этот мир и казавшийся крепостью дом,
и как, хрустнув, за миг превратится в скорлупки
счастье под бронированным сапогом.

Ты поймёшь, мой родной, сколько стоит и значит
состраданье – сухарь, а не сдобный калач;
если ж, раненный болью чужой, ты заплачешь –
ничего, то целебные слёзы. Поплачь.

Мы ступали по льду, что опасно был тонок,
мы учились мучительно жить не по лжи;
я тебе расскажу, внук, ещё не рождённый,
ну, а ты это детям своим расскажи.

Туго раны бинтуя, считая потери
средь других, тоже неромантических дел,
я к тебе обращаюсь, надеясь и веря:
ты родишься на свет, значит, мир уцелел.


* * *  
  
Мне приснился покой.
Тот, что только присниться и мог,
позабытый, затерянный в неразличимых потёмках.
Он лежал на коленях, уткнувшись в ладонь, как щенок,
и в лицо мне дышал безмятежным дыханьем ребёнка.

Бесконечного времени пересыпался песок,
но его золотого запаса всё не убывало.
Позабылись причины вчерашних саднящих тревог,
я с любимою книгой зарылась в шатёр одеяла.

Он клубился везде, этот мирный, надмирный покой,
он душою владел, проникая в неё без отмычки;
я подолгу могла с запрокинутой вверх головой
наблюдать облака, им давая забавные клички.

На земле, как и в небе такая была тишина,
словно в зимнем лесу: бело-розовый дым и сутулость
оснежённых дерев. Мир одаривал счастьем сполна,
он был Свет и Любовь. Он был мудр.
Но потом я проснулась.


* * *

Так из окна больничного сквозило,
что не спасал коротенький халат.
Я помню в мелочах, как это было,
но неужели сорок лет назад?
Меня ещё терзали эскулапы,
вонзая в вены жала тонких игл,
а сын уже лежал под жаркой лампой
и пальчиками слабо шевелил.
Свой новый мир он пробовал наощупь.
Дыханья кисея над ним плыла,
а комнату, широкую, как площадь,
декабрьская затягивала мгла.
Мой мальчик! Не вполне владея телом
(уже лишённым боли – благодать!)
я на дитя во все глаза глядела,
ещё не представляя, как назвать.
Мы встретились? О нет, не разлучались
с короткого мгновенья по весне,
когда, не осязаема вначале, 
вдруг звёздочка одна зажглась во мне.
Её лучи, то жаля, то лаская,
мою уже осваивали плоть,
а в глубине любовь росла такая,
что страх уже сумела побороть.
Потом родится вечная тревога,
очнутся боль и счастье, а покой
истает за невидимым порогом,
как солнце угасает за рекой.
За сорок лет я свыклась с этой ролью,
как будто по-другому не жила,
но ты войдёшь – и словно град престольный
во мне во все звонит колокола.