ПРО САШКУ И МАШКУ
Жили-были Сашка и Машка.
Сашка улыбался Машке
И
Машка улыбалась Сашке.
И все у них был хорошо – и прогулки под дождем, и страстные рассветы, и обоюдоострые стихи, и безмолвная радость, и милые, неловкие моменты, и настоящий смех, и приятная тоска, и счастливая надежда, и непонятный никому юмор…
Сашка любит Машку
И
Машка любит Сашку.
Но однажды Сашка поступил как мудак, и сказка кончилась.
МУХА ЗЕЛЁНАЯ, МУСОРНАЯ
Муха зелёная, мусорная, села ко мне на руку.
Большая.
Сидит себе, и всё. Иногда лапками шевелит.
Я тронул её пальцем – нет, все равно сидит. И, наверное, смотрит.
И не уходит от меня, не уходит.
Сидит муха.
И всё равно ей, кто я, какой я... Все равно ей, что я сегодня обидел кого-то, ей все равно, что из-за меня ссорились, плакали, грустили и тосковали.
Сидит, и всё тут.
Друг мой – муха теперь.
Друг мой.
ОНИ ЗНАЮТ
В бар вошел Сенька. Он заказал пиво. Он знал, что сопьется. К нему подошел его друг Юра. Он тоже знал, что Сенька сопьется, поэтому надолго с ним не задержался. Рядом с ними сидела парочка — Люська, она пришла сюда сегодня случайно, но уже знала, что кому-нибудь отдастся, и Олежка — он работал главредом в газете. Он знал, что это не газета, а подтирка для задниц слесарей, но его это не расстраивало.
– Два мохито, пожалуйста.
Бармен улыбнулся и кивнул. Он знал, как делать мохито.
А я сидел, сжимал полупустой стакан и ничего не знал.
СОБАКА, КОТОРАЯ НИКОГДА НЕ СКУЛИЛА
Дождик моросил целый день, и всё вокруг от этого стало мокрым – камешки в асфальте, шевелящийся свет жёлтых фонарей, одежды прохожих, лотки, накрытые полиэтиленом, жёлтые листья в грязи, колёса машин и шерсть собаки, которая никогда не скулила.
Да, именно, никогда не скулила. Несмотря ни на что – она не скулила, когда её выгнал хозяин, не скулила, когда в неё камнями кидали школьники, не скулила, когда машиной переехало лапу, не скулила, когда в ощетинившуюся шерсть впивались клыки, не скулила даже, когда от холода померли один за одним все её щенки.
Эта собака никогда не скулила.
Терпела, сука.
Ж
Ж1
Сегодня я ехал в вагоне с остывшим бродягой. Я не видел его лица, и не знал, когда он умер.
Я видел только его тёмную, поношенную одежду и стоптанные ботинки.
В вагоне больше никого не было. Не было даже света. Мелькал только свет заоконных фонарей.
Сначала я его боялся, особенно в тоннелях, но потом перестал.
На одной станции его унесли, и ехать мне стало совсем одиноко.
Ж2
Сегодня мы целовались, и это было плохо.
Сначала даже и не намеревались вовсе, но потом я зачем-то подался вперед и она тоже.
Потом был тот миговой, или даже миговый, неловкий момент, когда оба не знают, а потом соприкасаются.
Фу.
Она была какая-то блеклая, а я как будто впервые целовался. И губы были – у меня сухие, а у неё холодные.
А еще, в перерывах мы не улыбались.
Ей, наверное, тоже не понравилось.
А после губы долго пахли поцелуем, постоянно напоминая об этом позоре.
Ж3
– Да шо ж ты, ё… твою мать, без рук, б…, родился шоли? Пятую, сука, заготовку, нах… запорол! Аккуратней, сука, да внимательней, б…, надо, мы ж, ты ж, нах…, деньги, это ж деньги, б…, а тебе всё игрушки?!
Женя не волновался, когда Игорь Семенович на него орал. Он поорёт и быстро остынет.
Женя взял шестую заготовку и нехотя взялся за работу.
Он вообще за работу брался нехотя.
Он вообще с детства хотел рисовать.
Ж4
Пётр Васильевич пришел домой опять пьяный, но жена его не ругала – сегодня были похороны его товарища. Пётр Васильевич был почти невменяем, но требовал выпить.
– Люба, в-водки мне налей! За Михалыча, за родненьк-кого. Год послед-дний совсем п-плох был, плох ст-тал…
Любовь Дмитриевна поворчала, но все-таки налила. Да и чего ворчать – жизнь уже прожита, чего взять с пьяного старика? Счастья всё равно уже не будет…
А на следующий день Пётр Васильевич вышел днём, сел за стол, где они обычно сидели, и до самой ночи гремел доминошками один.
Ж5
– Я порезался, когда брился. Больно теперь шее. Не люблю резаться.
– Ничего. Заживет.
А потом он вышел и погиб в автокатастрофе.
Ей вспоминалось всякое – как они познакомились, как они опоздали на поезд в чужом городе, как он делал ей предложение.
А еще она вспоминала, как он утром порезался, когда брился, и от этого почему-то хотелось рыдать сильнее всего.
ОБ ОДНОМ ПРЕКРАСНОМ МАСТЕРЕ
Он всегда был мастером на все руки – сам себе чинил игрушки, клеил стулья, подклеивал книги. Если в доме что-нибудь ломалось — никто даже не успевал замечать – всё тут же было в порядке.
С интересом был окончен радио -кружок, -техникум, -институт.
Работать пришлось на заводе, где он увлёкся резьбой по дереву и строительством – купил частный домик с участочком, перестроил его полностью, сам сделал крышу и сам собрал металлопластиковые окна (что на тот период было редкостью).
Когда он строил гараж (про его машину даже упоминать не станем, ибо получится почти целый рассказ), случайно сорвалась болгарка и повредила ногу в паху.
Ладно, что он быстро стал на ноги, как новый, так он в больнице все розетки починил, подкрутил скрипящие кровати и ручки дверей, подтянул текущий кран в туалете, а на одной тумбочке из шприца сделал петли и из остатков крючок для одежды.
После он достроил гараж, дома детям, а на пенсии выращивал тыквы, солил разносолы и сеял зерновые.
А когда его хоронили – гроб, сука, был с трещиной, а пару гвоздей, бля, погнулись.
ПРЯТКИ
Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, двадцать четыре.
Мне уже двадцать четыре.
Кто не спрятался – я не виноват.
ОСЕНЬ
Черные листья, крепко втоптанные в асфальт, леденящий парковый ветер, пахнущий трупами деревьев, и понимание, что самое лучшее, что сейчас есть, это воробьи в кустах – это почти всё, что у меня есть.
Есть ещё ощущение, что мы с тобой как частица «не» с глаголами – если и пишемся, то по ошибке.
…Теребить, теребить внутренности, насильно пытаясь хоть что-то услышать, почувствовать, мечтая о волшебном дефибрилляторе, который – «РАЗРЯД!», и радостно застучало.
Заставлять себя не раздражаться, не злиться, не жечь себя по мелочам, которые то и дело лезут со всех сторон — ничего труднее в жизни нет.
Всё, что осталось от надежды на счастье – еле видный туман, что иногда оседает каплями влаги на стенках души – и только тогда её видно…
А в остальном – как у Бетховена в Оде К. Радости не было, нет и не будет.