Андрей Болдырев обладает одним из самых ценных, на мой взгляд, качеств лирика. При всей открытости и доверительности его поэтической интонации, в стихах Болдырева присутствует недосказанность, некое умолчание, которое чудесным образом продолжает вербальное пространство, наслаивает его дальше и дальше. Это очень зыбкое, имеющее сугубо метафизическую природу ощущение, оно сродни déjà vu или «перемещенной памяти», но оно неизменно побуждает по-настоящему сопереживать автору. Впрочем, обаяние стихов Болдырева происходит, разумеется, и от тонкого чувствования слова, умения поэта обратить слово в линзу, приближающую картинку некогда прожитого мгновенья, запечатлеть в этой картинке хронотоп, доподлинную пространственно-временную среду события.
О. Г.
В ВАРШАВУ Когда в предместье так цветёт акация и птицы упоительно поют, что человек? – nieboszczyk na wakacjach[1] – но тем милее наш земной приют. Особо если перебраться за реку, в одном из местных баров выпить за космическую музыку Манзарека, курить, пуская смерти дым в глаза. Мы знаем, что с рождения нам впарили билет в один конец и что назад дороги нет: в небесной канцелярии, как ни крути, а визу не продлят. Жизнь хороша, что стоит расплатиться и выйти, не оглядываясь. Мгла всё поглотит, музыка прекратится и ветер сдует пепел со стола. * * * Винтами, нетрезвый шагаешь домой, дворами, чтоб не задержали. Вот так продолжается не по прямой история, а по спирали. Морозного воздуха смачный глоток на фоне предзимнем без снега – и боль пробирает до самых кишок живого ещё человека, который, дубея, дурак дураком, под неба разверзнутой бездной не сладит никак с домофонным замком впотьмах у чужого подъезда. И, выдохнув пар изо рта в пустоту, глазами всю жизнь пробегая, вдруг осознаёшь, что ломился не в ту. ...И двери свои отпирая, от яркого света ослепнув на миг, пытаешься с духом собраться: как пить дать, предаст непослушный язык и там уже не оправдаться. * * * Из каких антологий это звонкое «цэ»? – словно древние боги нам играют концерт на лугу. На пороге свет зажёгся вдали. Тени леса как тоги нам на плечи легли. И чем дальше – от леса до знакомых дверей, тем чернее завеса неба, ветер сильней с неба звёзды срывает и роняет к ногам, всё печальней играет хор кузнечиков нам, всё трагичней играет. И под этот мотив по мосту тень шагает, всех нас опередив, прямо к яркому свету. И, дымясь на свету, светлячок сигареты падает в пустоту. * * * Бредёт, спотыкаясь, на ватных ногах, по улице к рынку старуха. Весь мир перед ней рассыпается в прах от слабого зренья и слуха. А в городе – праздник, и люди несут в молитвах икону к собору, как будто бы завтра грядёт Страшный суд, всех будут судить без разбору; как будто бы чудо случится вот-вот – и всем всё простят и помогут. ...И только старуха, согнувшись, идёт всё ближе – и к рынку, и к Богу. * * * Вот церковь. Вот Мемориал, приют последний и причал для курских моряков. Не надо плакать, говорить, мол, пацаны: им жить да жить, не надо громких слов. Лежат спокойно моряки. А рядом – семечки, плевки, обёртки от конфет, пивные банки, чёрт возьми. Гуляют взрослые с детьми. И смерти вовсе нет. В могилах, в небе голубом, на этом свете и на том – нигде, ни в чём нет смерти. Вот шар воздушный в небо взмыл. Резвятся дети средь могил. Ну что тут скажешь: дети. * * * В гостинице «Центральной», на третьем этаже, уже порядком пьяный, с досадой на душе, поэт Вадим Корнеев, что искренность любил в стихах, мне про евреев и русских говорил – и дым тянулся плоский болгарских сигарет. Он говорил, что «Бродский – посредственный поэт». Он говорил, искусно при этом матерясь, что мы с культурой русской утратили, бля, связь; и, по столу вдруг стукнув могучею рукой, гремел как репродуктор, а за его спиной две вырастали тени архангелов-певцов: соломенный Есенин, берёзовый Рубцов. И мы сидели, словно Давид и Голиаф. И знал я, безусловно, что он, сильнейший, прав. От тёплой водки с перцем стоял в буфете гам, а в голове вертелся извечный мандельштам. ПЕТРОВСКАЯ ЭЛЕГИЯ В Петровском жили, за семь вёрст ходили за коньяком в ближайший магазин. Вы говорили о Мамардашвили. Я пожимал плечами: ну, грузин… И, возвращаясь по дождю обратно, по грязи, оступаясь и скользя, друг другу становились мы понятны без слов. Но объясните мне, друзья: как лето с нами горько распрощалось, как за столом сидели вчетвером, как вечерами небо разливалось трёхзвёздочным – в стаканах – коньяком – как это всё душа в себя вобрала, не расплескав, покуда жизнь урок судьбы и смерти нам преподавала, который я так выучить не мог? Зачем живу я с мыслями об этом? Зачем как дар бесценный берегу петровский луг, залитый ярким светом, и белую лошадку на лугу? * * * Как-то так, любимая, быстро у нас срослось, всё само собой закрутилось да понеслось, промоталась в ускоренном времени плёнка – и глядь – у нас дочь родилась и уже начала подрастать. Чередуются дни на верёвке сплошной бельевой. Выходные под вечер противной звенят мошкарой, а с утра на работу выходишь – и снег лежит. Ничего себе, думаешь, время-то как бежит. Впрочем, всё относительно это. И, может быть, я полжизни истратил на то, чтобы прикурить, затянуться и утонуть в горьковатом дыму, чтоб, в итоге, на пару минут лишь побыть одному. Я нарочно растягиваю и усложняю стих, ты отсюда не делай выводов никаких. Но покуда вращается наша планета-дом, всё идёт своим чередом, всё идёт чередом. И когда вы спите, родные мои, и когда с мезозойской эры подмигивает мне звезда, я, на краешке неба её заприметив одну, через сотни столетий махнув, вам с неё подмигну. В ПАРКЕ ИМ. ПЕРВОГО МАЯ Небес на сумеречном фоне – как будто много лет назад – закрытые аттракционы печально на ветру скрипят. Февральский зажигает вечер сырой фонарь над головой. Снежинки кружатся навстречу – и я один иду домой вдоль облупившихся фасадов, в ночную темень вперив взор, а за чугунною оградой белеет Знаменский собор. Выходят люди из собора, где раньше был кинотеатр «Октябрь». Когда умолкнут хоры и ангелы уснут, хотя б на час побыть опять ребенком, и вместе со своим отцом придти сюда смотреть «Кинг-Конга»… …Вот оборвалась киноплёнка, а мы ещё чего-то ждём.
[1] Мертвец в отпуске (польск.)