Игорь Лукшт – замечательный художник, скульптор, учитель, профессор знаменитой «Строгановки». Но даже если вам ничего не известно о биографии Лукшта, при чтении его стихов вы непременно должны почувствовать, как вербальные знаки, линейные символы, метрические ряды обретают объем, рельеф, глубину, пластику, насыщаются светом и цветом. В лукштовской поэтике нет места образному минимализму, она стремится к почти византийской роскоши пейзажей, портретов, сцен, где всё осязаемо и зримо, всё предстаёт в богатом убранстве деталей и подробностей, сохраняя при этом уникальную пропорциональность и потрясающую достоверность натуры, ставшей предметом его поэтического претворения.
О. Г.
ЧАРКА НА ПОСОХ Ушли, поклонившись младенцу, волхвы… Густые снега заметают округу – замёрзшее озеро, лодки, лачуги и берег покатый с клоками травы. Под хриплые вздохи студёного норда, на землю нисходят крахмальные орды, в утробах шурша облаков кочевых. Печатью ложится холодный покров на дранку бараков и золото храмов, харчевни, жилища, кладбищенский мрамор, на реки во льду и горбины мостов. Прозрачна печаль, словно чарка на посох, – всё сыплется сонно небесное просо, мир светел, как лунь, отрешён и суров... Испей свою чашу, калика, молчком, нам с детства дарована тёплая доля – петь гимны в тисках золочёной неволи да оды слагать окровавленным ртом… Но с нами дорога, и небо, и слово. Но нищая муза к скитаньям готова – кого же ты в хоженье славишь своём? «Влекома любовью и болью, по ком рыдает душа в долгих шелестах вьюги? Скрипит над державой заржавленный флюгер – всё царь, всё разбойник, всё шут с бубенцом, то юг полыхает, то запад дымится… И мечется сердце в багряной темнице, и горло тревожит мольбой и стихом... С псалтырью и хлебом, Нежданы никем, под небом высоким угрюмой отчизны по градам и весям, от детства до тризны, поём ли, глаголем в негромкой строке о Боге и свете! О льве златокудром… Пусть будет язык наш, как снег, целомудрен, как звёздная россыпь на Млечной реке»… Смеркается рано, мой певческий брат. Крещенье. Крепчает январская стужа – позёмка над вёрстами дальними кружит, и путь непокойный метелью чреват. Лишь белая чайка, в смятенье и хладе, над нами поводит крылом в снегопаде, и горние крохи ей клюв серебрят. ФЕНИКС Полумрак – полусвет… В тишине мастерской только уличный гвалт детворы, редко скрипнет в полу полустёртая старая плаха. На окне сухоцвет зноем крымской степи, чабрецом и лавандою пахнет, да сурово станки мои ждут окончанья великой хандры. Творче солнечный мой, здесь над глиной густой, чуть дыша, замирает душа, всё глядит сквозь пласты, всё твердит о неявленной сути. Глина ждёт под плевой, но закон её форм ускользает подвижною ртутью сквозь ладони мои, простотою своей ворожа. Этот тайный закон, этот вечный мотив ведом камню и зверю в горах, рыбе в синих озёрах и древу седому, и небу, в шорох трав он вплетён… Обрету ли его в ремесле каждодневном и хлебе, тихим по-во-ды-рём на лис-тах, на кам-нях, в письменах. Ждут мои стеллажи и круги поворотные – скрипа, движения ждут, стынут жала стамес, дремлют стеки и плоть пластилина. Не торопят в тиши мои чада родные – из бронзы, из гипса, из глины – терпеливо душе возродиться из пепла дают. Над разлукой глухой и раздраем времён, над страстями великих систем опалённые крылья из дымной золы простирает… Белый свод мастерской в небеса растворён – там, немые уста отверзая, феникс светлый летит над уныньем и небытием. ВХОДИ, ДИТЯ Стасе Июль, узорны золотые полотенца в лиловой стыни липовой аллеи, где влажно дышит скошенное сенце, и нежный лик сквозь листья розовеет в библейском ожидании младенца. Свободные одежды легковесны, и ветрены, как сон полынно-крылый, качается на волнах летних лестниц кораблик мой с Божественной посылкой, плывущий по бульварам старой Пресни. Крутых бортов обвод виолончельный скрывает лик небесного посланца, столь зыбок в животворной колыбели, в скорлупках тонких, цвета померанца, его сердечка лепет акварельный. Дитя, дитя! В пелёнах кайнозоя, во снах янтарных спишь в дремотных водах: сквозишь в межтравье древней стрекозою, шуршишь змеиной шкуркой слюдяною, зрачок багришь румянцами восходов. Где за волной волна легко качает кайму материков новорождённых – в предчувствии любови ли, печалей – о, кроха, ангел, нежно сотворённый прохладными осенними ночами, к вершине Homo путь свой направляешь, спешишь, тревожа девственные кущи и долы ископаемого рая... Из минувших времён ко дням грядущим Улыбчивая весточка живая… Готово всё: огонь, вода и трубы, – он ждёт тебя, наш век несовершенный – то нежно-горлый, то кроваво-грубый… Но птаха-жизнь? О, ты её возлюбишь – шутя ль, скорбя…Любимицей вселенской под звёздные стропила Ойкумены войди дитя! СТУДЕНЕЦКИЕ ПРУДЫ Скажи, звёздный странник, Итакой рождённый Улисс, что гонит потомков твоих в каждодневный круиз по миру, по свету, по гатям родимой земли?... В тенистых аллеях, в бездонные дни благоденствий с мадонной моею, чреватой прелестным младенцем, одежды овеем, сандалий тесьму припылим… Слиянье голландских традиций и русских трудов – окружья мостов над каналами старых прудов, где пресненский парк, амальгамой седой полонён, дрожит миражом в отраженьях фарфорово-хрупких, и светятся скупо его озарённые купы… А с тихого ль неба, с вечерних ли меркнущих крон ссыпается варварский грай молодых воронят, на врановом вече вещающих скорый закат. Но солнце ещё не погасло в осоках полян, и, пуха пухлей, золотистые лохмы соломы мерцают сквозь травы в волокнах прохладной истомы, и флоксовы шапки сочат сладко-сонный дурман. Там, в звонах и гудах, в печали – о чём ли? о ком? – прощальная ходка шмеля над дремотным вьюном. Летун басовитый ажурные петли плетёт, льёт сумерек росы в развёрстые зевы сосудов – нефритово-розовых, палевых, трепетно-грудых, прилежен и важен в плену неотложных забот. Окликнешь ли Время – покатится медленный зов по глади, по грусти, по неге старинных прудов, и взгляд твой отметит проплешину мёртвых ветвей, устало плывущие капли листов пожелтелых, зацветшие воды, щербатых мостов обомшелость, извивы расщелин и ржавую оспу камней. Поведай, Улисс, отчего неизбывна тоска и льдисты свирели великой Косой? Но пока… пушинка, малёк, водомерка, стрекозье крыло, лампада кувшинки, крушины шумок наговорный – неяркого летнего дня драгоценные зёрна, и время неспешно, и вязы вздыхают светло. И время не властно над алым скользящим лучом и локоном светлым, и худеньким нежным плечом... Ковчежец небесный в зерцале каналов плывёт – в зелёном и розовом золоте ряски вечерней И, словно над влагой багряною грек-виночерпий, Склоняются ветви над флегмою гаснущих вод. ТАМБОВСКИЙ ЧАСОСЛОВ. В сонливости легчайших облаков, в оцепененье перистого стада, пастух ярился в белых небесах, трещал кузнечик – шалый вертопрах – в подсохших травах брошенного сада, и я листал тамбовский часослов, где август длился жарок и багров. Сквозь дым зеленоватой кисеи, высокий осокорь – в сгущенье соков, с изрезанной морщинами корой – мерцал дремотно узкою листвой и простирал громады сучьев к стёклам. В окно моё сто-листые ручьи стекали водопадом с веток и в жасминовую кипень ли, сирень пронизанного солнцем палисада… Там шёл ребёнок. В розовый загар легко окрасил горний медовар его плечо и лоб, осколки радуг цвели в глазах и голубела тень под нежным подбородком – в знойный день, как тонкую и хрупкую скудель, несла котёнка дочь, откинув локон. Дыхание над крохотным зверьём и бережные пальчики её мир делали не столь уж кособоким, не столь больным войной… Под птичью трель полудня чуть скрипела карусель: В виолончельных жалобах пчелы на сквозняке покачивалась шляпа, в луче, светло целующем стекло, крыло соломки блёклое цвело узором золотистых крупных крапин, и свет, сходя на старые полы, их срез седой являл из полумглы. Тот древний деревянный манускрипт с причудливою строфикой прожилин хозяев добрым словом поминал, фамильный их храня инициал, – как трудно, но достойно жизнь прожили в любви – сквозь беды, голод, недосып... В тиши полдневной скрип… и скрип… и скрип… ОКТЯБРЬ. ПЕЧНИКИ Серо-угрюмые сумерки старого сада солнце холодное шелестом ветра наполнило, яблонь извивы продув сквозняковыми волнами хлада. Вишен листва, как мираж, винно-розовым облаком в стыни пылает. Их лепет печальный запомнить бы, скорбную хрупкость стволов в глуховатой тоске листопада. В охристой крошке, в косматости мхов, выплывает кровля сарая, как горб ископаемой рыбины. Древний скрипит целакант, к небу рёбра косые вздымая, в утренних реках багря. Их потоками зыблема, знобко поводит хребтом деревянная глыба над дымом костров, над тоской и мольбой опустевшего края. В гулком железном корыте, до дыр проржавелом, красную глину с песком будоража лопатами, месят раствор печники в кирзачах, перепачканных мелом. Брови белёсые, речь на арго хитроватая, в рыжих усах пламенеют бычки самосадные, пальцы целованы ветром, грубы и умелы… Цокнет сорока в рогатых ветвях осокоря и застрекочет, по дереву шаркая лапками, скорую зиму браня, с заморокой голодною споря... За терракотовой банькой, за сливою зябкою Изредка скатится в травы сиротское яблоко в стылом безмолвно-суровом великом просторе.