Недостижимость гармонии – и в устройстве общего порядка вещей, и в настройке неких внутренних инструментов, играющих музыку в самом человеке, всегда была одной из главных, сущностных тем в русской поэзии. Но, удивительное дело, есть поэты, в устах которых слово об утраченном воздухе или зыбком ускользающем свете сами становятся воздухом и светом. Есть поэты, которые, сознавая и обострённо ощущая весь неуют и трагизм реальности, и, не скрывая этого горького знания, тем не менее утверждают тем самым необходимость и мудрость принятия жизни. Именно из таких поэтов Наталья Чекова.
О. Г.
* * * Человек растёт в сторонке, будто поле и ручей. Он прозрачный стебель тонкий. Вырастает – и ничей. В голове его – заноза, а в ладонях полдуши. Он стоит – дурная проза, алой ниткой перешит. Мимо плавают трамваи, Сквозь него толпа кричит. Так один и умирает... Умирает и молчит. язык язык – моё отечество, гори, когда сжигают волю и надежду. пунктирною строкою фонари мой город на ломти ночные режут. нас окружают плотною толпой кузнечики в траве невыносимой. и сотни солнц приводят на убой под наши ноги в этот вечер синий. но я твержу, твердею невпопад, расталкиваю снежные пустыни. рассаживаю слов неловкий сад, посередине объявляя имя. твое, мой бестолковый птицелов. от слова – бес, и Бог чего ещё там. не надо слов, не надо горьких слов, покуда живы наши звездочёты. покуда судьбоносный баловник меня склоняет в вечные скитанья. мой дом горит, но пламенный язык выходит на крылечко утром ранним...
дочь из сердца вещество – сирень. из слёз – растерянные вести. приходит дочь, как будто тень, как будто, сердце не на месте. мне причитает о мужах. её тихонько стану слушать. мне плачет, плачет о ежах, что копошатся в наших душах. но ваше дело – сторона, премудрые мои созвездья, чем дочь моя сейчас полна, чем горячи её болезни. я – только тень её волос, перегоревшая обида. я лишь ответ, я лишь вопрос, я – вещество иного вида. я – только платья на огне тех, кто посмел её печалить. приходит дочь и в тишине я на руках её качаю... * * * Останки счастья летнего парят над городом моим закостенелым. В нём люди о кручинах говорят, а стойкие солдатики в горелом Пристанище заоблачном поют нестроевые радостные песни. И алкаши всё также водку пьют и деток зачинают в том же месте, Где из души растёт галиматья, а сердце каменеет безвозвратно. Да птицы, как предатели летят наперекор снегам и звездопадам. * * * Ангелы-хранители парили над засохшей корочкой зари. Мы не пили, мы не говорили, задирали головы, росли. Словно вавилонских башен своды золотые головы цвели. Не на тарабарском – на свободном лепетали и флажки несли. Но куда же подевались ветры? Нашим мамам снятся на беду колыбели в сотнях километров, как бельё простыло на ветру… Голосило, а потом простыло и застывшим голосом висит. Всё, что между нами колесило места не находит и болит. Там, в районе детского испуга великаны бледные стоят. Горести передают по кругу, слёзы неумелые блестят. Мы не говорили, но смотрели, слушали, что с нами заодно недалекий путь балконной двери и рассвета голое окно. МОТЫЛЁК Отчего сплетено и забыто, и отложено в долгие сны. Что боялись рассудка и быта, а еще водянистой весны. Возродиться тогда приглашали, раздавали на скидки талон. Но мы в толпах бездарно смешались, и укладывались под стекло. О, подайте вулканов и бури, размочите московский паёк… Но в прощании домики курят, и под лампой кричит мотылёк. ЧЕРТОПОЛОХ Проносишь воду мимо рек, а слово – мимо рта. И произносишь: человек, как жизнь моя пуста. Чертополох, чертополох, проталины кругом. И в горле душном тяжело который год. Который год – глухой порог, и чернота в углах. В лес за руки приводит Бог, раскручивает страх. Зажмурившись, на ощупь, вглубь, вприсядку, набекрень Непроходимый шёпот губ в немилый день. Испепели, испепели и тонкое упрочь. Перенести меня вели совсем в иную ночь. Где осторожно за душой таится птичий крик. Где Бог не страшный, не большой, и не старик. * * * На четыре угла – две ступни Земляничное облако грусти. Легким словом меня помяни В сонной вате квартирных акустик. В кухне корочка света скворчит Телефонной тревогой объята. Угорелые спят москвичи В тонкостенных своих киловаттах. Только ночь в воробьином стекле Продлевает пространство такое – От рябины остывших аллей До последнего взмаха рукою. * * * Ну что тебе печаль, когда на нашей кухне Пустой оставлен стол, и жмутся по углам Последняя любовь – безвременная рухлядь, Душевный хлам /зачеркиваю – храм/. Январский тихий дом, переболев, измором Морозным режет всех – детей и стариков. Ты ж смотришь свысока на синие просторы С обветренной стены, с исписанных листков. А мне всё невпопад: лыжня, покой больничный, Растёртая щека, холщовые сады. Твой голос неживой и прищур нежно-птичий И церкви за углом трясущийся кадык. * * * Век и тяжбы. Прошлое – в кусты, В пыльных этажерок захолустье. Вырастут по осени кресты. Суета отпустит. Станет мельтешить иная мысль. Греть бока материи из хлопка. Помяни меня и улыбнись После горькой стопки. На заре – и дом сгорит, открыв Расписные ставни. Ангел, отчего ты так красив? Будто не ко мне приставлен…