* * * Осенний снег упал в траву, И старшеклассница из Львова Читала первую строфу «Шестого чувства» Гумилёва. А там и жизнь почти прошла, С той ночи, как я отнял руки, Когда ты с вызовом прочла Строку о женщине и муке. Пострел изрядно постарел, И школьница хватила лиха, И снег осенний запестрел, И снова стало тихо-тихо. С какою целью я живу, Кому нужны её печали, Зачем поэта расстреляли И первый снег упал в траву? * * * Старость по двору идёт, детство за руку ведёт, а заносчивая молодость вино в беседке пьёт. Поодаль зрелые мужчины, Лаиса с персиком в перстах. И для полноты картины рояль виднеется в кустах. Кто в курсе дела, вряд ли станет стыдиться наших пустяков, зане метаморфозой занят: жил человек – и был таков. А я в свои лета, приятель и побратим по мандражу, на чёрный этот выключатель почти без робости гляжу. Чик-трак, и мрак. И всё же тайна заходит с четырёх сторон, где светит месяц made in China и спальный серебрит район, где непременно в эту пору, лишь стоит отодвинуть штору, напротив каждого окна – звезда тщеты, вот и она. * * * А самое-самое: дом за углом, смерть в Вязьме, кривую луну под веслом, вокзальные бредни прощанья – присвоит минута молчанья. Так русский мужчина несёт до конца, срамя или славя всесветно, фамилию рода и имя отца – а мать исчезает бесследно… * * * Цыганскому зуду покорны, Набьем барахлом чемодан. Однажды сойдем на платформы Чужих оглушительных стран. Метельным плутая окольным Февральским бедовым путем, Однажды над городом Кельном Настольные лампы зажжем. Потянутся дымные ночи – Good bye, до свиданья, adieu – Так звери до жизни охочи, Так люди страшатся ее. Под старость с баулом туристским Заеду – тряхну стариной – С лицом безупречно австрийским, С турецкой, быть может, женой. The sights заповедного края: Байкал, Ленинград и Ташкент, – Тоскливо слова подбирая, Покажет толковый студент. Огромная русская суша. Баул в стариковской руке. О чем я спрошу свою душу Тогда, на каком языке? * * * О.Т. Обычно мне хватает трёх ударов. Второй всегда по пальцу, бляха-муха, а первый и последний по гвоздю. Я знаю жизнь. Теперь ему висеть на этой даче до скончанья века, коробиться от сырости, желтеть от солнечных лучей и через год, просроченному, сделаться причиной неоднократных недоразумений, смешных или печальных, с водевильным оттенком. Снять к чертям – и на растопку! Но у кого поднимется рука? А старое приспособленье для учёта дней себя ещё покажет и время уместит на острие мгновения. Какой-то здешний внук, в летах, небритый, с сухостью во рту, в каком-нибудь две тысячи весёлом году придёт со спутницей в музей (для галочки, Европа, как-никак). Я знаю жизнь: музей с похмелья – мука, осмотр шедевров через не могу. И вдруг он замечает, бляха-муха, охотников. Тех самых. На снегу. * * * Есть горожанин на природе. Он взял неделю за свой счет И пастерначит в огороде, И умиротворенья ждет. Семь дней прилежнее японца Он созерцает листопад, И блеск дождя, и бледность солнца, Застыв с лопатой между гряд. Люблю разуть глаза и плакать! Сад в ожидании конца Стоит в исподнем, бросив в слякоть Повязку черную с лица. Слышна дворняжек перепалка. Ползет букашка по руке. И не элегия – считалка Все вертится на языке. О том, как месяц из тумана Идет-бредет судить-рядить, Нож вынимает из кармана И говорит, кому водить. Об этом рано говорить. Об этом говорить не рано. * * * Как ангел, проклятый за сдержанность свою, Как полдень в сентябре – ни холодно, ни жарко, Таким я делаюсь, на том почти стою, И радости не рад, и жалости не жалко. Еще мерещится заката полоса, Невыразимая, как и при жизни было, И двух тургеневских подпасков голоса: – Да не училище – удилище, мудила! Еще – ах, Боже ты мой – тянет остриё Вечерний отсвет дня от гамака к сараю; Вершка не дотянул, и ночь берет свое. Умру - полю́бите, а то я вас не знаю... Подняться, выпрямиться, вздрогнуть, чтобы что: Сказать идите вон, уважьте, осчастливьте? Но полон дом гостей, на вешалке пальто. Гостей полным-полно, и все молчат, как в лифте. NN без лифчика и с нею сноб-юнец. Пострел из Зальцбурга и кто-то из Ростова. И птичка, и жучок, и травка, наконец, Такая трын-трава – и ничего другого. * * * Первый снег, как в замедленной съёмке, На Сокольники падал, пока, Сквозь очки озирая потёмки, Возвращался юннат из кружка. По средам под семейным нажимом Он к науке питал интерес, Заодно-де снимая режимом Переходного возраста стресс. Двор сиял, как промытое фото. Веренице халуп и больниц Сообщилось серьёзное что-то – Белый верх, так сказать, чёрный низ. И блистали столетние липы Невозможной такой красотой. Здесь теперь обретаются VIP-ы, А была – слобода слободой. И юннат был мечтательным малым – Слава, праздность, любовь и т.п. Он сказал себе: «Что как тебе Стать писателем?» Вот он и стал им. * * * чтобы липа к платформе вплотную обязательно чтобы сирень от которой неделю-другую ежегодно мозги набекрень и вселенная всенепременно по дороге с попойки домой раскрывается тайной мгновенной над садовой иной головой хорошо бы для полного счастья запах масляной краски и пусть прошумит городское ненастье и т. д. и т. п. наизусть грусть какая-то хочется чтобы смеха ради средь белого дня дура-молодость встала из гроба и на свете застала меня и со мною ещё поиграла в ту игру что не стоила свеч и китайская цацка бренчала бесполезная в сущности вещь ЭЛЕГИЯ Мне холодно. Прозрачная весна... О. Мандельштам Апреля цирковая музыка – Трамваи, саксофон, вороны – Накроет кладбище Миусское Запанибрата с похоронной. Был или нет я здесь по случаю, Рифмуя на живую нитку? И вот доселе сердце мучаю, Все пригодилось недобитку. И разом вспомнишь, как там дышится, Какая слышится там гамма. И синий с предисловьем Дымшица Выходит томик Мандельштама. Как раз и молодость кончается, Гербарный василек в тетради. Кто в США, кто в Коми мается, Как некогда сказал Саади. А ты живешь свою подробную, Теряешь совесть, ждешь трамвая И речи слушаешь надгробные, Шарф подбородком уминая. Когда задаром – тем и дорого – С экзальтированным протестом Трубит саксофонист из города Неаполя. Видать, проездом. * * * всё разом – вещи в коридоре отъезд и сборы впопыхах шесть вялых роз и крематорий и предсказание в стихах другие сборы путь неблизок себя в трюмо а у трюмо засохший яблока огрызок се одиночество само или короткою порою десятилетие назад она и он как брат с сестрою друг другу что-то говорят обоев клетку голубую и обязательный хрусталь семейных праздников любую подробность каждую деталь включая освещенность комнат и мебель тумбочку комод и лыжи за комодом – вспомнит проснувшийся и вновь заснет * * * Скрипит? А ты лоскут газеты Сложи в старательный квадрат И приспособь, чтоб дверца эта Не отворялась невпопад. Порхает в каменном колодце Невзрачный городской снежок. Всё вроде бы, но остается Последний небольшой должок. Еще осталось человеку Припомнить все, чего он не, Дорогой, например, в аптеку В пульсирующей тишине. И, стоя под аптечной коброй, Взглянуть на ликованье зла Без зла, не потому что добрый, А потому что жизнь прошла.
Поэзия метрополии
Автор публикации