Феерическая биография Тариэла Цхварадзе потрясает читателей его романа «До и После». В его жизни были падения и взлёты. Он был не в ладах с законом, заработав себе лагерный срок, но чувство достоинства и самоуважение помогли ему резко изменить свою судьбу. Несколько лет он провёл в Египте, вполне успешно занимаясь бизнесом. Но настал час – его потянуло на Родину, в Грузию. Пример старшего брата, Виктора, – одарённого поэта, к несчастью, рано ушедшего из жизни, был перед глазами Тариэла. Его потянуло в круг друзей брата, ему открывались поэтические строки разных авторов и он, уже переступив порог 40-летия, вдруг начал писать стихи. Его жизненный опыт диктовал темы и их воплощение в стихотворном тексте. Отличительной чертой его стихотворной речи стал зашкаливающий темперамент автора! Прямая речь передавала его чувства, его осмысление жизненных событий! В этих стихах была публицистическая ярость! Вот только технические просчёты и шершавость в них часто встречались. Зато он не был похож ни на кого другого. Судьба свела его знакомством с замечательными поэтами – Бахытом Кенжеевым, Александром Кабановым и другими. Слово подчинилось ему, его гражданская позиция была поддержана теперь броскими образными строками, превращая стихотворную публицистику в явлениие поэзии. Особенно важную роль в становлении поэта Тариэла Цхварадзе сыграла дружба с Алексеем Цветковым. Как многие коллеги по стихотворному цеху, Тариэл тяжело перенёс уход из жизни друга! И нынешняя подборка его стихов – дань памяти Алексея.
Д. Ч.
* * *
Алексею Цветкову
Возьму бутыль убойной чачи,
куплю билет в один конец,
и улечу в страну апачей,
пасти ободранных овец.
Там старый вождь, знакомый с Лоркой,
поведает, куря дурман –
что проживает, мол, в Нью-Йорке
поэт из русских могикан.
Из тайника достанет книжку,
всё племя сядет у костра,
и будут рваться в небе вспышки
стихов до самого утра.
Вождь мне подарит этот томик –
прочту взахлёб, затру до дыр.
Ты уж прости, покойный Йорик,
но это лучше, чем Шекспир!
* * *
Алексею Цветкову
Что здесь по пьяни написать?
Тем более, что выпил с горя.
Закрой открытую тетрадь
и просто сядь на берег моря.
И слушай шум волны морской,
и думай о дороге вечной,
и разговаривай с звездой
об этой жизни скоротечной.
О том, что жаль терять друзей,
таких, каких не встретишь больше,
что не желаешь ждать вестей,
тех, от которых будет горше.
Настолько горше, что слеза
лишь станет малым утешеньем…
Но есть надежда – небеса
как раз окажутся спасеньем.
* * *
Алексею Цветкову
Он говорил: «Не верю в Бога»,
а я не спорил – что уж там…
Пишу слова для эпилога,
и рву бумагу пополам.
Нелепа, смерть всегда нелепа,
но в этом случае – вдвойне…
Я так люблю пиджак из крепа,
который подарил он мне.
Возьму бутылку горькой водки,
опустошу её до дна…
Есть у Харона место в лодке,
да вот кусается цена.
Плачу втридорога, хапуга,
греби веслом – давай, давай!
Чтобы к утру доставил друга
без пересадок прямо в рай.
Хоть и не верил друг мой в Бога,
но я уверен, вот те крест –
ему как раз туда дорога…
Господь не выдаст, чёрт не съест!
* * *
Чайка металась в заливе,
чиркая гребень крылом,
в сентиментальном порыве
я растворялся в былом.
Всё, что вчера ещё грело,
как прибалтийский бальзам,
запросто так, между делом,
время отправило в спам.
Тлеет в руке сигаретка,
мысленно ролик кручу,
памяти ржавая клетка
не поддаётся ключу.
Чайка в стоп-кадре зависла,
что-то припомнилось, но
вновь погружаться нет смысла
в титры немого кино.
* * *
Огонёк лампады, водка в рюмке, тост,
за селом на горке маленький погост.
Веточки шевелятся, падает листва,
приглушённо слышатся скорбные слова.
Только их так мало – всё не то, не то,
как мука пустая через решето.
Скромные могилки аккуратно в ряд –
дедушка, бабуля, папа, мама, брат.
Спят, не зная горя, горе здесь за мной
ходит-бродит рядом, как в тюрьме конвой.
Постою немного, соберу листву –
свидимся на Пасху, если доживу.
* * *
Будут люди, звери, птицы,
солнца диск, овал луны…
Спи сынок, тебе лишь снится
ужас нынешней войны.
Нет, родной, нас не раздавит
сверху рухнувшей плитой,
не зацепит, не поранит
рикошет над головой.
Мама боженьку попросит,
и наверно оттого
дядя лётчик бомбу сбросит
мимо дома твоего.
И танкист с артиллеристом,
специально сбив прицел,
все снаряды в поле чистом
разорвут, чтоб ты был цел.
А когда войдёт пехота,
самый добрый из солдат
с благородством Дон-Кихота
даст любимый шоколад.
Мама сказку дочитала
про везенье на войне…
Бомба всё же в дом попала,
так и умерли во сне.
* * *
Слово дам не писать про политику,
про бомжей и распущенность баб,
и в угоду иркутскому критику,
поклянусь не использовать ямб.
Пьяным утром над строчкой хирея,
с горьким кофе и без сигарет,
попытаюсь размером хорея
передать иркутянам привет.
Не учился я в литинституте,
не уверен, что это хорей,
но кричу на двадцатой минуте
португальцу: «Рональдо, забей!»
И положит впритирку со штангой
мяч послушный, как будто рукой…
Дым костра под бурятское танго
закружит над кристальной водой.
Ближе к ночи над лысою сопкой,
зарыдает сычом саксофон,
и с последней пронзительной ноткой
за проливом проснётся Ольхон.
В небе чистом над морем Байкальским
тихо, тихо плывёт самолёт,
а у лётчицы влажные глазки,
она видит цветы и поёт.
Голос рвёт перепонки и «крышу»,
долгий день на секунды, дробя.
В перезвоне бутылок расслышу:
«Она любит тебя, она любит тебя, она любит тебя…»
* * *
В баварском тихом городке, в семье учителя латыни,
известной марки «Mauthe» часы стояли на камине.
Из года в год – тик-так, бом-бом,
до ноября в тридцать восьмом.
Учитель был не тех кровей,
а значит – бей!
Часы забрал погромщик Курт,
принёс домой, завёл – идут.
Тик-так, бом-бом и вот война,
на фронте Курт, жена одна.
Сначала было всё зер гуд: Варшава, Осло, но досада –
в сорок втором попал в котёл и был убит у Сталинграда.
А в сорок пятом в городок вошла советская пехота –
пощупать баб, добра набрать, понятно дело, всем охота.
Иван с Агнессой не был груб –
забрал часы и пару шуб.
А через месяц в тот же год
победу праздновал народ.
Часы протикали в Москве до смерти дедушки Ивана,
и дальше б тикали, но вот, став жертвой пылкого романа,
его неопытная внучка,
художница и белоручка,
хоть и противилась родня,
взяла и вышла за меня.
И, как приданое, на раз,
часы уплыли на Кавказ.
Сто лет прошло, но и поныне на беломраморном камине
часы учителя латыни –
тик-так, бом-бом, тик-так, бом-бом.
* * *
Я сегодня никому не должен,
тех, кто должен мне, давно простил.
Шесть десятков... Кто-то скажет, пожил.
А на деле вроде и не жил.
Говорят, и старость тоже сладка,
если быт устроен по уму.
Протянуть ещё бы два десятка,
чтобы убедится самому.
Шестьдесят – не много и не мало,
по сравненью с вечностью – ничто.
Кажется, ещё вчера читала
бабушка мне Агнию Барто.
Вечерами пью обычно водку,
с горя ли, от счастья – не пойму,
но в хмельном тумане вижу лодку,
ту, с которой сбросили Муму.
Говорят, что с возрастом черствеет
сердце человека. Ерунда!
Просто, на мгновенье цепенеет,
близкого теряя навсегда.
День как день, таких у жизни много,
словно выстрел в небо холостой…
– Кто здесь крайний в очереди к Богу?
– Вроде я, вы будете за мной.
* * *
В юности давным-давно,
деда пробовал вино.
Я запомнил с той поры
вкус и запах хванчкары.
Воздух чист и вечер тих,
в небесах родился стих.
Закружил, сорвался вниз,
над моим столом завис.
Не пойму, что делать с ним,
может быть, отдать другим.
Может быть, у тех других
приживётся этот стих.
Ну а я друзьям вина
зачерпну из кувшина,
и до самого утра
будет с нами хванчкара.
Память. Лилия Бусарова.
Бумага, акрил, 50*60 см.