«Мы живем между строк Мандельштама...»
Я очень люблю творчество поэта Татьяны Вольтской. И люблю её как человека. И всё, что пишет Татьяна, абсолютно созвучно мне, возникает радость отождествления.
Эти стихи Татьяны Вольтской очень больно читать. Почти физически больно, потому что Татьяна передаёт ужасное через физическое, телесное, вещное. Так же, как это делали и Мандельштам, и Бродский, реминисценциями из которых наполнена подборка.
Стихотворение «Баллада о венском стуле», давшее название всей подборке, размещено первым, и оно – ключевое, обобщающее. Оно и наиболее лобовое, Татьяна называет здесь вещи своими именами, словно разжёвывает для неумных и слепых очевидные истины.
Да здравствует великий Тонет, Придумавший венский стул – Не дрон, не ракету, не танк, не яд, Не ружье – ходить в караул, А просто стул, на котором сидят, С гнутой спинкою венский стул.
Татьяна перечисляет парадигму возможных способов убийства человека человеком, а убийцы не должны становиться героями – ни в каком обществе, а герои – те, кто делает тихие изобретения для радости, а не для смерти. И венский стул – символ домашнего, дачного покоя, символ уюта, и немного – тихого мещанского существования, символ тихой и уютной жизни (но и – символ чего-то вечного, прочного, сделанного надолго, для службы многим поколениям: тонетовские стулья, изобретённые в середине девятнадцатого века, практически неубиваемы). Тут вспоминается и гоголевское, о вечном российский идиотизме: «Александр Македонский, конечно, герой, но зачем же стулья ломать? От этого убыток казне». Нынешняя во… (пардон – СВО), в отличие от Великой Отечественной, абсолютно идиотична, и поэт не понимает тех, кому это не понятно. Стихотворение – о противостоянии живого – мёртвому, созидательного – разрушающему, маленького и милого – большому и страшному, осмысленного – глупому и бездумному.
Ты скажешь – и это плывут враги? Могли поливать цветы. А не падать – разве не дураки – У чьей-то чужой высоты.
В душе Татьяны Вольтской нет ненависти. Нет её и в поэзии Татьяны. Есть только горькое недоумение и сострадание – даже к врагам, даже к тем, кто разломал на куски её жизнь и выдавил из Петербурга, который Татьяна нежно любит, и по которому тоскует. Страшное следующее стихотворение – про сны о Петербурге: «Ещё постою на углу Караванной и Невского, / Ещё поболтаю – меня окликают по имени». Стихотворение читается как ненаписанный романс Вертинского, этот текст близок к текстам поэтов первой волны эмиграции из «парижской школы». Автор просит кого-то (Жизнь? Бога? Близкого человека? Себя саму? Будильник?) дать ей ещё немного времени во сне увидеть родной город и оставленных в этом городе сына и друзей.
Хоть десять минут не буди – я хочу разглядеть ещё – Не то чтобы вставить словечко, пустое, невинное, И что-то поправить – а лишь не срываться лавиною В горящую явь, не скользить по обломкам, не более, Цепляясь ногтями в крови за края метрополии.
На мой взгляд, это – самое страшное стихотворение подборки. Оно – о любви к России, к Петербургу, о той любви, какая и должна быть у людей к России. Татьяна живёт в благословенной Грузии, и очень ей благодарна за приют, но любви к брошенной, зачумленной и обезумевшей родине это не отменяет.
Следующее стихотворение подборки – любовное, нежное, о разлуке и о том, что при любви разлука не имеет значения:
Как ты сегодня целовал меня, Ни человеку, ни стрижу, Ни даже ангелу дневальному Суровому – не расскажу.
При абсолютно ахматовской интонации и зачине (см. у Ахматовой стихотворение «Мне с тобою пьяным весело...»: «Осень ранняя развесила / Флаги желтые на вязах» и у Вольтской: «И осень замахала флагами / Багровыми на берегу») это стихотворение – мандельштамовской густоты и наполненности. И заключительные строки любовного стихотворения перерождаются из как бы любовных в завуалированно гражданские, и отсылают к мандельштамовскому малоизвестному стихотворению 1935 года: «Ещё мы жизнью полны в высшей мере...».
У Мандельштама:
Ещё стрижей довольно и касаток, Ещё комета нас не очумила, И пишут звездоносно и хвостато Толковые лиловые чернила.
«Высшая мера» у Мандельштама – это не только наибольшая наполненность, но и казнь, расстрел. Чернила пишут «звездоносно», и здесь вычитывается не только «звезда», но и «донос». Стрижи у Мандельштама, в отличие от ласточек (а этих птиц часто путают), носят негативную коннотацию, и являются предвестниками трагедии и смерти. Впрочем, присутствующая здесь же касатка – это уже ласточка, но страшная, и если стриж стрижёт, то касатка – косит, и обе птицы производят смертельную жатву.
У Вольтской стриж тоже зловещий, тревожный, он стоит в оппозиции к человеку. Но «Стриж» ещё – и модель военного самолета, в отличие от «Ласточки» – поезда. К армейской, военной теме отсылает и «ангел дневальный». Не дежурный ангел-хранитель, а суровый дневальный, назначенный стоять в наряде. Таким образом, нежный любовный поцелуй (возможно, это поцелуй на расстоянии, или воспоминание о поцелуе, или мечта, так как поэт пишет: «какая разница, / Имеешь тело или нет») прячется от любого свидетеля, укрывается, сохраняется, противостоит происходящему кошмару, как это происходило у Мандельштама в его поздних трагических стихах. Татьяна на это указывает прямо – в следующих двух стихотворениях: «Мы живем между строк Мандельштама».
Вот Мандельштам:
Мы с тобою поедем на «А» и на «Б» посмотреть, кто скорее умрёт, А она то сжимается, как воробей, То растет, как воздушный пирог.
Это стихотворение 1931 года про Москву.
У Вольтской:
Мы с тобой – дезертиры империи, Вызывающей скуку и страх. Воробьями с намокшими перьями мы сидим на чужих проводах,
и дальше тема маленьких беззащитных птичек развивается. Воробей – мирная, не страшная, неприметная городская птичка, ждущая зёрнышка и боящаяся, что её прогонят. И странники, беглецы больше всего похожи на таких воробушков.
Завершает подборку очень горький цикл «Наставления сыну», в каждом их стихотворений которого (кроме последнего) Вольтская пишет о желании и невозможности вернуться в любимую страну. Здесь автор находится в диалоге не только с сыном, но и с Бродским, который сам в «Письмах к римскому другу» состоит в диалоге. Поэт филигранно насаживает детальки бытовых наставлений на прочную стальную ниточку, и за этими мелкими детальками вырисовывается чудовищная картина тех интересных времен, в которые мы живем. В наставлении 1 – просьба навестить мертвых родных на кладбище. Здесь обыденные советы по уходу за могилками перемежаются страшным: «Ладно, мама не дожила хоть. / Ну а бабушка знала, что всё вернется»; «хорошо хоть, / Ни отец, ни дедушка не узнали». За скобками, за кадром просвечивает изречение инока Дамаскина о конце света и Антихристе: «В то время люди будут завидовать мёртвым, говоря: "Благополучны те, которые не дожили до этих дней!"». О том же – в Экклезиасте: «И обратился я и увидел всякие угнетения, какие делаются под солнцем и вот слёзы угнетённых, а утешителя у них нет, и в руке угнетающих их – сила, а утешителя у них нет. И ублажил я мертвых, которые давно умерли, более живых, которые живут доселе, а блаженнее их обоих тот, кто ещё не существовал, кто не видел злых дел, какие делаются под солнцем».
Заканчивается стихотворение очень трогательно:
Ты теперь за старшего, навещай их – Чтобы не потерялись в лесу, как дети.
И эти строчки дают кусочек надежды на то, что у живых ещё не всё потеряно, ещё есть какая-то возможность преобразовывать реальность к добру, а не к горю, и заботиться о тех, кто ушел давно, как о живых, маленьких и беспомощных. Наставление 2 начинается с обычной житейской бытовухи – мать дает сыну советы о покосе и дачных хозяйственных хлопотах, работах и покупках, о том, как что-то починить и исправить, и не допустить в дом мышей. Это как бы обычные материнские наставления уже совсем повзрослевшему сыну, и возникает маленькая надежда на возвращение: «Ну, а я-то, / Как вернусь... Но об этом пока не будем», и дальше:
На соседку забей, что врагом народа Назвала меня – лает пускай на ветер. На доносы тоже проходит мода. Жаль, что мышь поселилась-таки в буфете.
Стихотворение, начавшееся с обыденных бытовых советов сыну, катится, как снежный ком, обрастая смыслами. Здесь и «собака лает – ветер носит»: не только о доносах соседей, но и завуалированное называние доносчицы сукой. В последней строке мелкий дачный грызун становится уже символом чего-то более страшного – фантасмагорического гофмановского Мышиного короля, и иных персонажей сказочника, например, крошки Цахеса. Но и мы все, и автор помним финалы гофмановских сказок.
В наставлении 3 автор пишет уже не дачно-хозяйственной, но и с материнской тревогой: «Сделай паспорт, пожалуйста, сделай паспорт». Стихотворение почти истерическое, оно – коллективный плач всех матерей по сыновьям. Старший сын Татьяны остался в России, и я даже понимаю, почему, я и сама пишу это всё из России, но по мне некому плакать. В этом стихотворении тоже возникает птичья тема:
Гребешком кровавым тряхнёт и щёлкнет Клювом тетка в окошечке – от Москвы до Необъятных окраин захлопнет щелку.
Эта страшная тетка – символ не той родины, которую продолжает любить Татьяна, а символ страшной безмозглой чиновничьей массы, андрогинной курицы-петуха с кровавым гребнем. Петух тут – не только птица, не только образ большого пожара – и буквального (красный петух), и метафизического, но это и персонаж из зоновского сленга, к чему отсылают предыдущие строки: «Мне пока в отечество путь заказан – / Там мне место почётное у параши». Опущенная и зазомбированная страна сама пытается опускать и зомбировать – и это обычное, увы, дело.
В послании 4 Вольтская опять перечисляет бытовые дела – уже не дачные, а городские, и опять ближе к концу стихотворения возникает сквознячок:
Ну, а ролики ты продай, пожалуй – По Елагину так и не покатались.
Эти ролики здесь превращаются если не в крылья, то в крылатые сандалии, они являются возможностью свободы и счастья, передвижения и полета, но автор отчаялся. Совсем отчаялся, потому что в послании 5 автор говорит о своей оставленной библиотеке и о поиске книг, о расстрелянном Павле Васильеве и уехавших поэтах Серебряного века, и эпохи мешаются; тогда все – как сейчас, а сейчас все – как тогда. Вместо предполагаемого возвращения Вольтская пишет о разговоре в интернете двух голов, и о своей говорит как об отрубленной – от России, от своего города, от сына. Если в первом стихотворении цикла было бытовое кладбищенское, во втором – дачное, в третьем – бумажно-чиновничье, в четвертом – квартирно-городское, то в пятом – книжное, и описывая конкретные материальные томики, поэт говорит о нематериальном, опять отсылая к известному выражению Бродского:
Из убитых, изгнанных – знаешь, столько Городов получится – но не будем. Проведи рукою по книжной полке: Не всплывет Ходасевич – найдется Бунин.
Книги могут спасти от ужаса. Эта самая непрактичная часть жизни может стать частью маленького якоря, который удержит и не позволит уйти на дно.
Я очень надеюсь встретиться с Татьяной не только в Грузии, но и в её любимом Петербурге. И в моей любимой Москве. В мирное время, и чтобы реальность вокруг была не как в 1937 году, а какая-то другая, как в 1953, например. И чтобы «призраки дураков» из первого стихотворения подборки прозрели.
Ася Аксёнова, читатель (Россия – Израиль)
[1] https://emlira.com/4-44-2023/tatyana-voltskaya/ballada-o-venskom-stule