Малая проза

Автор публикации
Александр Ломтев ( Россия )
№ 2 (50)/ 2025

Поминки. Ёжики не кричат. Крикман и Кузин. Куба. В море. Балалайка

Всех троих авторов, представленных в разделе «Малая проза» сегодняшнего номера «Эмигрантской лиры», объединяет жанр, в котором они работают, а именно – прозаическая миниатюра или стихотворение в прозе. Прозаическая миниатюра (если цитировать Ю.Б. Орлицкого), это прозаическое произведение (то есть в нём отсутствует стихотворное членение строк), «занимающее одну-две книжные страницы, т.е. соответствующее представлению о стихотворении как о визуально измеримом объекте», содержащее «лирическое переживание автора, сделанное от первого лица, «приобретающее при этом обобщающий, символический характер» и принадлежащее к «двум традициям – стихотворной и прозаической – одновременно, поэтому может использовать приёмы, мотивы, сюжеты и образы стиов и прозы, порой причудливо и прихотливо монтируя их в рамках одного произведения или цикла»[1]. Что же даёт авторам прозаическая форма, как она влияет на глубину и окраску лирического высказывания?

Для миниатюр Александра Ломтева характерно наличие сюжета (как в текстах «Крикман и Кузин» или «Поминки») или его элементов (как в текстах «В море» или «Балалайка»); также сюжет может появляться фрагментарно, формирую мозаичную, рваную структуру (как в «Ёжики не кричат»), скреплённую, тем не менее, общей атмосферой и философией, которые во всех текстах Ломтева, по большому счёту, одни и те же. Это атмосфера зашкаливающей боли вследствие высокой эмпатии лирического героя по отношению ко всему миру (та самая гейневская трещина, проходящая по сердцу поэта), зачастую поданная не без горькой иронии, направленной по большей части на самого протагониста. Ловлю себя на мысли, что, кратко для себя формулируя подобные выводы, я опускаю множество важных вещей, и, несмотря на точность «сухого остатка», мои формулировки становятся избыточно сухими. В «кратком пересказе», как всегда, теряется та самая «поэзия жизни» и её оттенки – всё то, благодаря чему в историях становится оправданной боль лирического героя. И мы понимаем, что короткие тексты, содержащие, по сути, всего лишь описание проходных сценок, выигрывают от их небольшого объёма, который не позволяет автору ни «давить на слёзные железы читателей», ни распространяться о ненужных и второстепенных подробностях.

Малый объем текстов Владимира Постышева не даёт автору переборщить с сентиментальностью и ритмическими изысками (ритмические решения прозы Постышева – важная стилеобразующая черта). В миниатюрах, построенных на «я-высказывании», автор удачно балансирует на грани эмоционального напряжения. В отличие от текстов Ломтева, миниатюры Постышева совершенно лишены иронии, но именно серьёзная и трогательная откровенность последних становится сильнейшим приёмом, обнажающим скрытые движения человеческой души.

Короткий прозаический текст «Светлячки вернутся на серев» молодой талантливой поэтессы Варвары Заборцевой является классической «прозой поэта», ещё одним способом автора выйти из соприродной ему традиционной силлаботонической просодии. В этом тексте всё – и фонетика, и образность, и лирическая интонация – выдаёт стихотворца, действующего в новых для него, но отнюдь не чуждых условиях. Варвара работает с избранным материалом с помощью поэтических средств: язык её гибок и музыкален, и в тех фрагментах, где авторка чувствует необходимость, она смело вводит в прозаический текст стихотворную строку, делая миниатюру т.н. прозиметрическим текстом, то есть текстом, сочетающим в себе и стихи и прозу.

Словом, все, кто интересуется разными формами художественной речи и их особенностями, найдут в сегодняшней подборке прозаических текстов «Эмигрантской лиры» много любопытного. И, может быть, смогут сами ответить на вопрос, что же за тексты перед ними и как их правильно называть: малая проза, прозаические миниатюры или стихотворения в прозе.

Ольга Аникина

 

ПОМИНКИ

Девяносто один год – не шутка. Но он решил дойти до этой деревушки. Он брёл по каменистой тропе, внимательно глядя под ноги и выискивал место поровнее, прежде чем поставить ногу. Узкое ущелье не давало солнцу напрямую калить рыжие каменистые стены, но всё равно было жарко. Очень жарко. Рудольф неторопливо шёл по тропе, временами впадал в задумчивость, и ему казалось, что он вернулся в прошлое. Вот сейчас его окликнет идущий по пятам Ганс и кинет ему флягу с тепловатой водой. Конечно тогда, весной сорок первого, он не плёлся вот так среди этого дикого нагромождения камней, а быстро шагал, перескакивая булыжники и озерки пересыхающего, пропадающего в камнях ручья. И всё время ждал выстрелов.

Это был очередной карательный рейд, но греки не боялись их. Они очень хорошо знали каменные лабиринты своего ущелья и после каждого короткого ожесточенного боя ускользали, не дав опомниться. До самого исхода с Крита им так и не удалось выбить греков из ближайших гор.

Но в тот день удалось захватить связного. Так решил Ганс, что этот испуганный подросток – партизанский связной. Ему прострелили ногу, и после допроса, чтобы не тащить раненого по жаре через ущелье, Ганс приказал пристрелить мальчишку. И его пристрелили.

Рудольф, чтобы отвлечься, принялся вспоминать прочитанное в путеводителе.

О рощицах шелковиц и инжира, растущих вокруг источников, о соснах и медоносных цветах, о пастушьих домиках митато, построенных из грубого камня даже без скрепляющего раствора, о горных козах кри-кри, о старых арочных домиках с мансардами в маленькой деревушке...

Деревушку они сожгли ещё раньше. До того, как пристрелили мальчишку. К развалинам этой деревушки ему и нужно было добраться.

Зачем? Он и сам не знал…

Он шёл и медленно думал о том, как тут жили люди. Пасли стада овец, строили водяные мельницы, охотились, рожали детей… А в праздники жарили ароматное мясо и запивали его огненной цикудьёй. Пели и танцевали. И тут пришёл он, Рудольф. И Ганс. И другие рудольфы и гансы… И расстреляли того мальчишку. Зачем? Почему? Для какой высшей цели? И что изменила эта смерть? Что-то изменила…

Рудольф добрёл, наконец, до деревушки. И ничего не узнал. Но воспоминания нахлынули на него с такой силой, что он невольно осел на ближайший валун.

Ганса застрелил снайпер через месяц после того карательного рейда, и он сам рассказал об этом невесте Ганса потом, уже после войны. Сегодня ему было особенно жалко и Ганса, и того греческого мальчишку, и он никак не мог понять – кого больше. Как же так, столько лет прошло, а сердце всё болит и болит. И ничего не изменить. И всё продолжается – где-то другие рудольфы и гансы стреляют в других мальчишек.

Рудольф вдруг затрясся и зарыдал.

Непонятно откуда, словно прямо из скалы, к нему подбежали греки-инструкторы. Он на плохом английском объяснил, что с ним всё в порядке, что просто он воевал тут когда-то против них, греков. Он не знал, что толкало его, но всё рассказывал и рассказывал, захлёбываясь слезами, и про карательные рейды, и про сожжение деревушки, и про расстрелянного парнишку. Греки повернулись и ушли. И Рудольфу показалось, что он остался один на целой планете, и что это горячее ущелье – его личный ад.

Но греки вернулись. Они принесли с собой бутылку цикудьи, хлеб и миску с оливковым маслом. Они наливали цикудью в маленькие стаканчики и себе и Рудольфу, пили, ломали хлеб, макали его в масло, снова пили и плакали вместе с Рудольфом.

Проходившие мимо туристы с изумлением разглядывали трёх плачущих мужчин. Одного очень пожилого и двух молодых. А те пили и плакали, пили и плакали…

 

ЁЖИКИ НЕ КРИЧАТ

Ёжики не кричат. Ёжики не кричат. Ёжики не кричат. Ёжики не кричат.

Нет, кричат, просто мы их не слышим.

Если не слышим, то и не кричат. Ёжики не кричат. Ёжики не кричат. Ёжики не кричаёжикинекричатёжикинекричатёжикине…

Хемингуэй – такой американский писатель – сказал, что люди делятся на тех, кто писает в море и на тех, кто не писает в море. Какие же это пустяки! Море я люблю, но есть такие вещи – поважнее моря. Люди делятся также на тех, кто слышит, как кричат ёжики, и на тех, кто не слышит, как кричат ёжики. Ёжики кричат, но мы их не слышим.

Врач говорит: ёжики не кричат. Ёжики не кричат. Ёжики не кричат.

Кричат, просто мы их не слышим. Каждый кричит, когда ему больно. И ёжик тоже. Летом на дороге часто можно увидеть задавленных ёжиков.

В позапрошлом году. Нет. В позапозапрошлом. Девочка маленькая играла в траве на обочине. Пряталась в высокой траве от братишки. А по обочине шёл трактор с сенокосилкой. Такая – метра два шириной и цепь с острыми зубьями. Девочка пряталась и не видела ничего. И водитель ничего не видел. И девочка закричала, когда на неё надвинулась эта косилка. Громко закричала. А тракторист не услышал. Увидел только, как кровь брызнула из травы. Как же ей, наверное, страшно было в эти последние секунды. Ну, когда она увидела, как на неё из травы эта косилка с острыми зубьями надвигается. А тракторист? Как ему жить после такого дальше? Я бы не смог.

Не знаю, не знаю, не знаю, как можно проехать на машине по живому ёжику. Ну, не знаю! Ведь ты же такой же живой – из костей, мяса и крови. А если тебя жизнь переедет, тогда – как? Каково тогда?

Жалко всех, так жалко! Я видел: бабушка в магазине на Новый год покупала батон. У всех в корзинках конфеты, виноград, мандарины, вино, шампанское, конечно; всё блестит, переливается, такое дорогое. А у неё батон. И пальто потёртое. И в ладошке в морщинистой монетки. Я прямо заплакал. Ну не вслух, конечно. Вслух как-то неудобно, стыдно как-то. Бабушка смотрит на монетки свои, на батон, а по сторонам не смотрит… Я побежал для неё бананов взять, но, когда вернулся к кассе, она уж ушла. Я по улице туда-сюда пробежался, но так её и не увидел. Я потом три дня не мог её из головы выкинуть. Как же можно жить на таком свете? Я не понимаю! Ведь всё же плохо! Ну, буквально, куда ни глянь! И жалко же, так всех жалко! И ёжиков, конечно.

Или вот соседка моя по подъезду мучается уж который год. Мы с ней иногда у крылечка остановимся и разговариваем. Она говорит:

– Невозможно жить! Всё перепутали. Перевернули всё. Правые перекинулись в левые. А левые? Вчера были левые, ну, точно же – левые, глядь, а они уж правые! Перекинулись! А сосед? Травит и травит, нарочно в форточку спускает в квартиру негатив…

Она даже из газеты корреспондента приводила. Но сосед хитрый, когда корреспондент пришёл, он форточку закрыл и притаился. Корреспондент ушёл, и он сразу снова. Её никто не понимает, сумасшедшей считают, а я, наоборот, не пойму – чего же тут непонятного. Всё ж ясно как белый день!

Она говорит:

– Правые перекинулись в левые. И другие перекинулись и всё запутали. И сосед этот…

Ну, чего неясно-то?!

Отец расстраивается. Он учёный. Даже известный. А я учёным не стал. Может, не смог, а может, не захотел. Я и сам до конца не знаю. Да и не всем же учёными быть. Кто-то должен и простым человеком оставаться. Как я – выполняю простую, но очень важную работу. Ставлю декорации в театре. Рабочий сцены называется. Попробуйте поставить спектакль без декораций – смех один получится. Театр – это тоже жизнь. Главреж говорит: в концентрированном виде. А мне так даже больше нравится – в концентрированном. Я во время спектакля сижу за кулисой и плачу – так хорошо! Не вслух, конечно, плачу. Ну, представьте себе: сидит за кулисой двадцатипятилетний парень и плачет – смех. Я в душе плачу, про себя. Про свою жизнь. Может, даже про то, что учёным не стану, как отцу хотелось.

Я никогда не буду учёным. Я никогда не буду богатым.

Вот лежал я в больнице. Сосед по палате – депутат, богатый человек. Приходил в больницу только днём, а на ночь уходил домой (еда ему в больнице не нравилась). Вечером, уходя, он ставил в палате свой сотовый на подзарядку, чтобы не тратить электричество дома. Делал это запросто, как само собой разумеющееся. И так во всём. А поскольку я так не умею – не быть мне ни богатым, ни депутатом. Ни учёным. Но, может быть, за это я и слышу, как кричит ёжик.

Спокойно! Ёжики не кричат, ёжики не кри…

Книжки очень помогают жить. Отцовскую библиотеку я ещё в школе всю перечитал. И то, что с наукой связано, и художественную. Такое иногда встретишь! Но посмотрите – почти везде про боль, про трудности, про то, как все нехорошо на свете устроено. Отчего так много горя? Беды? Вот, например, был такой грузинский художник Пиросмани. Не помню уж, в каком веке. Да и какая разница – в каком! Вроде гений, а умер – в нищете. Вывески для духанов рисовал. Духаны – это кафе такие на Кавказе. Однажды кому-то пожалевшему о его тяжёлой жизни, он ответил: «Я становлюсь мудрее ещё на одну боль». У меня вообще такое подозрение – чем талантливее человек, чем умнее, чем больше знает, тем тяжелее ему на свете живётся.

Вот ещё интересный момент. Как-то у меня не получается с дураками. Вроде дурак – чего с ним говорить. А всё время получается так, что дурак оказывается выше, а в дураках остаешься ты сам! Мне наш актёр, Васильев который, объяснил: дураков больше, дураки сильнее, потому что не сомневаются, и дураки сбиваются в стаи. А умные в стаи не сбиваются, и их поодиночке – как ёжиков. Почему? Потому, что у дураков всего шесть граней. Это простые кубики, из которых можно строить любую конструкцию. Хочешь – в колонну, хочешь – толпой разбросай, хочешь в пирамиду их. Они все похожи, их мало что разделяет, они сдвигаются вплотную. В такую стенку плотную. Такому человеку одинаково хорошо и в кинотеатре, и в общественном туалете, и в строю. Умный, тонкий человек – конструкция сложная, с массой всяческих «выступов». Поэтому двум умным людям редко удаётся плотно сблизиться. Дураки одинаково глупы, умные умны по-разному. В общем, целая философия. Смотрите, действительно: у ежиков – иглы! Ну, как им сблизиться? Им расстояние нужно.

И я сам себя иногда чувствую маленьким ёжиком. Иногда кажется: сейчас накатит, налетит, раздавит – и крикнуть не успеешь. И что им твои иголки! Раз! – и от тебя только мокрое пятно.

Но жить-то надо. Надо как-то терпеть, приучать себя к жизни, настраивать на солнце, на свет. Врач говорит: больше позитива! В конце концов, не все же ёжики попадают под колёса. Актёр Васильев говорит мне: послушай, хороших людей больше, даже когда их меньше. Здорово, да?

Но люди как после кораблекрушения в океане. Плывут и стараются не думать, что до берега сотни километров, что внизу глубина, а в глубине акулы, касатки, медузы ядовитые. Плывут, болтают между собой, смеются, старательно делают вид, что всё в порядке, всё нормально. А сами небось изо всех сил страх свой в глубину души загоняют, в самый дальний угол. Ведь стоит только подумать, какая под тобой бездна и что вот сейчас вылетит оттуда акула, сверкнут острые, как бритва, зубы и… Вот и внушаешь себе – не думай! Ёжики всегда были, есть и будут, сколько бы их ни гибло под колёсами.

Вот только что делать, если услышишь крик ёжика? Что делать-то?!

Врач говорит: главное твёрдо помни, что ёжики не кричат, и всё будет хорошо. Легко сказать, помни, что не кричат! Надо в тёмной комнате завернуться в одеяло, накрыться подушкой и помнить: ёжики не кричат!

Ёжики не кричат. Ёжики не кричат. Ёжики не кричатёжикинекричатёжикинекричат. Ёжики не кричат…

Кричат, просто мы их не слышим.

 

КРИКМАН И КУЗИН

Иосиф Крикман третий раз за последние полтора года попытался самоубиться. И, естественно, третий раз его забрали в милицию, а потом повезли в психушку. Когда его везли в дом скорби, он не вырывался, не плевался и не пытался кусаться. Просто сидел, понурив голову, между двумя санитарами, словно хулиган с похмелья между двумя милиционерами.

Почему Крикман не желал жить? Это предстояло выяснить доктору Кузину, в кабинет к которому неудавшегося самоубийцу в конечном итоге и доставили.

Сказать по правде, Кузину в глубине души было совершенно не интересно знать, что двигало пациентом. Мало того, в последнее время на его плечи свалилось столько забот и житейских неприятностей, что он и сам поговаривал время от времени, что жизнь, мол, дерьмо, не понятно, зачем Бог дал ему её и на кой чёрт он тянет эту лямку. Он чувствовал, что всё быстрее стареет, что никогда не станет богатым, что разочаровался в профессии, и… Одним словом, было ему, откровенно говоря, совсем не до очередного психа.

Однако же работа есть работа.

– Ну, дружочек, что же нас беспокоит? – профессионально-задушевным голосом спросил доктор Кузин, проникновенно заглядывая в чёрные глаза пессимиста-неудачника.

– Что вас, доктор, беспокоит, я примерно представляю, – лениво ответил душевнобольной, – а меня-то как раз ничего не беспокоит – вот в чём беда.

– Если ничего не беспокоит, зачем же вы тогда…

– Доктор, да вы же и сами все мои ответы на все ваши вопросы прекрасно знаете. И даже в глубине души со мной согласны. У вас же на лице ясно написано, как вас эта жизнь достала.

– Ну зачем же, это мой частный случай…

– Нет, не частный, совсем не частный, – Крикман говорил медленно, словно вот-вот уснёт. – В жизни нет ни логики, ни разума, ни смысла.

– Может быть, его просто надо уметь видеть, смысл?

– Вы видите?

– Ну-у…

– Ну, вот вам пятьдесят. Десятки лет лечите психов. Скажите честно, доктор, – хоть одного вылечили?

Кузин кривовато усмехнулся.

– И что дальше, я спрашиваю, что? И зачем? Смысл-то, я спрашиваю, в чём? Вон баба Вера взяла и убила внука. Зарезала кухонным ножиком. Вы знаете, почему? Вы знаете, кто кого и когда убьёт в следующий раз?

– Так вы из-за этого…

– Да нет, конечно! – рассердился Крикман. – Может, это как раз и нормально – внуков убивать, а не убивать – ненормально!

– Это уж вы, дружочек, завернули что-то.

– А хотите, доктор, я вам в трёх штрихах всё безумие мира, всю глупость, тупость и бессмысленность человеческой жизни нарисую? И если вы скажете, что я не прав, я не стану больше самоубиваться, ладно? Но только честно, перекрестясь, вы же человек верующий в отличие от меня.

– Только не волнуйтесь.

– А я волнуюсь? Вот представьте себе, доктор. Край света. Африка. Посреди выжженной саванны баобаб какой-нибудь. В тени соломенной хижины сидит маленький чёрный ребёнок с раздутым от голода животом. Только вы, доктор, это хорошенько представьте, проникнитесь! Чувствуете, как коровьим навозом пахнет и какой-то падалью, слышите, как жужжат жирные назойливые мухи? Видите, какие жалкие и тощие ножки у ребёнка? К голоду он притерпелся и боли почти не чувствует, взгляд его пуст, и только изредка он поднимает костлявую ручку, чтобы согнать наглых синеватых мух с запёкшихся губ. Ребёнок умирает, а родители ничем не могут помочь. На беду, деревенька стоит далеко от натоптанных троп благотворительных миссий, сюда не добрались белые люди в шортах и с пакетами перележавшей на европейских складах муки.

А теперь представьте себе, что точь-в-точь в это же самое время на другом конце света, где-то в Голливуде актриса по имени, ну, скажем, Дженнифер покупает в модном бутике новый купальник – за десять тысяч долларов. Она покупает два пестрых лоскутка, которые не прикроют ни грудь, ни попу Дженнифер. Эти тряпочки, конечно, не стоят десяти тысяч долларов. Просто сумасшедшие люди решили, что десять тысяч долларов стоит самомнение актрисы, самомнение дизайнера, придумавшего этот купальник, и самомнение фирмы, изготовившей эти тряпочки…

Сначала доктор лишь по профессиональной привычке изображал глубокое внимание к словам пациента, обдумывая дальнейший ход беседы. Но незаметно для себя Кузин вник в то, что говорил больной, и невольно увлёкся рассказом Крикмана. В его глазах отражались глаза Крикмана, где Кузин видел мелькание лиц и фигур, словно рассказанная пациентом история сделалась чем-то вроде подробного кинофильма, от которого доктор уже не мог оторваться.

 

Ему вдруг так по-настоящему жалко стало неизвестного чёрного ребёнка, больного Крикмана и самого себя, что пересохло в горле, а в душе он ощутил такую бесприютную пустыньку, что захотелось завыть.

– …На следующий день актриса, соблазнительно разодетая в новый купальник, в окружении охранников, фотографов и восторженных поклонников вышла на горячий песок океанского пляжа. Тряпочки за десять тысяч американских долларов, безусловно, подчеркивали её точёную фигурку. И дамы, на которых были тряпочки всего за пять тысяч долларов, просто изнывали от зависти.

В это же самое время, доктор, чернокожая семья на другом краю земли вышла понурой похоронной процессией, чтобы закопать в горячую африканскую землю труп ребёнка…

Это, правда, далеко, далеко не наше, может быть, и дело… А вот вспомните, доктор, бабушку, которую нашли в подъезде под лестницей в высотке прошлой весной…

........................................................................

Санитар Петров прислушался к обитой дерматином двери кабинета и, кивнув на неё, сказал своему напарнику Абдуллаеву:

– Что-то у них там тихо. И давно уже…

– Гипнотизирует, – предположил Абдуллаев.

– Ну-ну…

Когда ещё через час утомившиеся санитары решились наконец заглянуть в кабинет к доктору, они увидели, что Кузин и Крикман мирно, спина к спине, висят на двери смежной с кабинетом комнаты. Шнуры от штор туго перетянули их шеи, но на синих лицах явно читалась успокоенность, пожалуй, даже какая-то удовлетворенность.

 

КУБА

Жарко. Очень жарко. Нет и семи утра, а уже нечем дышать! И чего его понесло на эту Кубу. Ну, пальмы, ну океан, ну Гавана… Сидел бы сейчас в тенёчке на бережку родного Чёрного моря, потягивал бы красное винцо только из холодильника. Василий Иванович шёл по песку, даже сквозь подошвы сандалий ощущая, как тот наливается жаром. Нет, потом, дома в компании за пивком забавно будет похвалиться, что вот, мол… Можно даже приврать, что самого Фиделя видел… Но эта жара! Василий Иванович оплывал потом и чувствовал себя скользким обмылком в горячей сауне.

На окраине посёлка было посвежее, с океана дул бриз и жара была не так тягостна. Ветерок трепал лохматые головы пальм, шелестели невысокие апельсиновые деревца, несильный прибой лизал длинный белый пляж. Позади остались и белые бунгало турцентра, и обшарпанные домишки обслуги; на самом краю посёлка, совсем недалеко от берега шелестела сухим пальмовым листом на пологой крыше старая деревянная хижина.

Увидев удобно гнутый океанскими ветрами ствол неведомого дерева, Василий Иванович присел на него передохнуть и залюбовался. Океан блестел из края в край, над горизонтом стояли огромные башни облаков, далеко за хижиной тянулась тёмно-зелёная гряда вычурных, словно слепленных по эскизам Сальвадора Дали холмов Пинар-дель-Рио, да и сама хижина была тут так к месту, так хорошо вписывалась в пейзаж, что Василий Иванович забыл про жару, и всё смотрел, смотрел, не мог насмотреться. Понимаю Хемингуэя, – пробормотал он про себя и устыдился, такой надуманной и ненужной показалась собственная мысль.

Неожиданно дверь домишка отворилась, и на широкий, выбеленный солнцем и морским ветром порог вышли двое. Молодой темнокожий парень и темнокожая, но ближе к цвету кофе с молоком, девушка. Хижина была такая дряхлая, что трудно было предположить, что она жилая, скорее уж для антуража, для туристов сохранённая тут, на берегу. Но двое, похоже, здесь жили. Василия Ивановича они за изогнутой веткой не видели, он же их видел очень ясно. Пара была хороша! Стройные, высокие, гибкие… Василий Иванович хотел встать и потихоньку уйти – и не смог. Прикипел взглядом. Парень в шортах и драной майке сел, улыбаясь, на крыльцо, опершись мускулистым плечом о столбик, поддерживающий навес, а девушка в просторном цветастом балахоне, смеясь что-то говорила ему и ерошила кудрявую голову. Вдруг девушка скрылась в тёмном дверном проёме, потом появилась вновь и, протянув парню вынесенный флакон, сбросила балахон. У Василия Ивановича остановилось дыхание. Чёрт, как хороша! – стиснул он зубы. А парень, плеснув из флакона в ладони, принялся натирать девушке ноги, отчего те влажно заблестели. Он натирал молодое упругое тело, болтал что-то, блестя белыми зубами, а девушка весело смеялась, закидывая пышно кудрявую голову.

Василий Иванович весь как-то отсырел изнутри, сердце сладко заныло, невыразимая грусть вперемешку с чем-то томительно-тянущим стала заполнять его большое грузное тело. Отчего-то вспомнилась жена, но не такой, которую он оставил час назад в бунгало спящей и во сне похрапывающей с открытым ртом, а молодой студенткой, смеющейся вот так же беспечно и легко с запрокидыванием головы.

Парень поднялся и, подобрав цветастый балахон, скрылся в темноте хижины, девушка потянулась, крикнула ему что-то в дверной проём и всё ещё посмеиваясь, ушла за ним.

Василий Иванович медленно поднялся со ствола, и побрёл к турцентру. Весь день он был так тих и задумчив, что жена забеспокоилась – не заболел ли? Но рассказать он ей ничего не мог. Разве такое расскажешь?

 

В МОРЕ

Мимо плыл бюстгальтер. Судя по размеру, хозяйка его была не крупной женщиной. Ярко-синий, он хорошо был виден в прозрачной бирюзовой воде.

«Чего только не встретишь в море, – подумал пловец, даже так далеко от берега. Всё, что угодно можно встретить».

Он вспомнил, как ныряя в одном из заливов греческого острова Лесбос, наткнулся в подводном гроте на большой зелёный мусорный контейнер.

Бюстгальтер медленно несло лёгким течением, и бретельки его свисали словно щупальца медузы. Правда медуза эта была с двумя куполами. «Как сиамские близнецы, – усмехнулся про себя пловец, – сросшиеся синие медузы…»

Тут он увидел просверк косяка быстрых кефалей, перехватил поудобнее подводное ружьё, глубоко вдохнул и нырнул. Кефаль была крупная, и её было много.

Только вечером, сидя у мангала, на котором шипела и покрывалась желтовато-коричневой корочкой рыба, он вспомнил про бюстгальтер. Хотел рассказать приятелям. Но не стал.

 

БАЛАЛАЙКА

Меня мучает одно обстоятельство. Человек умирает – и всё, что ему было дорого, теряет ценность. Поскольку, как правило, никому не нужно. Вы видели семейные фотоальбомы на помойке? Жуткое дело…

На днях иду мимо мусорного бака, а в нём на горе отходов – балалайка. Фёдора Ивановича балалайка.

Тихий был человек, как раньше говорили – мямля и подкаблучник. Сейчас сказали бы «лузер», кажется? Незаметный такой, но симпатичный был, улыбчивый, никогда ни в чём не откажет.

Была у него одна радость. По праздникам брал бутылочку и напивался. И тут уж даже жена его не трогала. Видно, как-то раз попробовала, и ей не понравилось. Она в такие дни весь вечер у телевизора сидела, а Фёдор Иванович мучил на кухне балалайку. Он терзал балалайку, а та скулила, плакала, стонала. И вместе с ней плакал и стонал Фёдор Иванович.

Идут мужики мимо окна, а за занавесками балалайка и – «Ой, да ты кали-и-ну-ушка, ой, да размали-и-ину-ушка, ой, да ты не сто-о-ой не стой, на горе-е-е круто-о-ой…»

Улыбнутся мужики: «Фёдор Иваныч гуляет…»

Ни у кого не было во всей округе балалайки, а у него была. Гармошки ещё кое у кого были, гитары, естественно, а чтобы балалайка…

Пытались его в художественную самодеятельность затянуть или хотя бы на свадьбу, но нет – ни в чём не отказывал, а тут упёрся. С улыбочкой, но категорически.

Так по праздникам и разговаривал с ней один на один; она плачет, и он с ней.

И вот – умер. И балалайка на помойке.

 

Алевтина Елсукова. Утро!
Алевтина Елсукова. Утро!
Лён, 110 х 128 см., 2022

 

[1] Орлицкий Ю.Б. Стих и проза в русской литературе. – Изд-во РГГУ, 2002, с. 221.