Всех троих авторов, представленных в разделе «Малая проза» сегодняшнего номера «Эмигрантской лиры» объединяет жанр, в котором они работают, а именно – прозаическая миниатюра или стихотворение в прозе. Прозаическая миниатюра (если цитировать Ю.Б. Орлицкого), это прозаическое произведение (то есть в нём отсутствует стихотворное членение строк), «занимающее одну-две книжные страницы, т.е. соответствующее представлению о стихотворении как о визуально измеримом объекте», содержащее «лирическое переживание автора, сделанное от первого лица, «приобретающее при этом обобщающий, символический характер» и принадлежащее к «двум традициям – стихотворной и прозаической – одновременно, поэтому может использовать приёмы, мотивы, сюжеты и образы стиов и прозы, порой причудливо и прихотливо монтируя их в рамках одного произведения или цикла»[1]. Что же даёт авторам прозаическая форма, как она влияет на глубину и окраску лирического высказывания?
Для миниатюр Александра Ломтева характерно наличие сюжета (как в текстах «Крикман и Кузин» или «Поминки») или его элементов (как в текстах «В море» или «Балалайка»); также сюжет может появляться фрагментарно, формирую мозаичную, рваную структуру (как в «Ёжики не кричат»), скреплённую, тем не менее, общей атмосферой и философией, которые во всех текстах Ломтева, по большому счёту, одни и те же. Это атмосфера зашкаливающей боли вследствие высокой эмпатии лирического героя по отношению ко всему миру (та самая гейневская трещина, проходящая по сердцу поэта), зачастую поданная не без горькой иронии, направленной по большей части на самого протагониста. Ловлю себя на мысли, что, кратко для себя формулируя подобные выводы, я опускаю множество важных вещей, и, несмотря на точность «сухого остатка», мои формулировки становятся избыточно сухими. В «кратком пересказе», как всегда, теряется та самая «поэзия жизни» и её оттенки – всё то, благодаря чему в историях становится оправданной боль лирического героя. И мы понимаем, что короткие тексты, содержащие, по сути, всего лишь описание проходных сценок, выигрывают от их небольшого объёма, который не позволяет автору ни «давить на слёзные железы читателей», ни распространяться о ненужных и второстепенных подробностях.
Малый объем текстов Владимира Постышева не даёт автору переборщить с сентиментальностью и ритмическими изысками (ритмические решения прозы Постышева – важная стилеобразующая черта). В миниатюрах, построенных на «я-высказывании», автор удачно балансирует на грани эмоционального напряжения. В отличие от текстов Ломтева, миниатюры Постышева совершенно лишены иронии, но именно серьёзная и трогательная откровенность последних становится сильнейшим приёмом, обнажающим скрытые движения человеческой души.
Короткий прозаический текст «Светлячки вернутся на серев» молодой талантливой поэтессы Варвары Заборцевой является классической «прозой поэта», ещё одним способом автора выйти из соприродной ему традиционной силлаботонической просодии. В этом тексте всё – и фонетика, и образность, и лирическая интонация – выдаёт стихотворца, действующего в новых для него, но отнюдь не чуждых условиях. Варвара работает с избранным материалом с помощью поэтических средств: язык её гибок и музыкален, и в тех фрагментах, где авторка чувствует необходимость, она смело вводит в прозаический текст стихотворную строку, делая миниатюру т.н. прозиметрическим текстом, то есть текстом, сочетающим в себе и стихи и прозу.
Словом, все, кто интересуется разными формами художественной речи и их особенностями, найдут в сегодняшней подборке прозаических текстов «Эмигрантской лиры» много любопытного. И, может быть, смогут сами ответить на вопрос, что же за тексты перед ними и как их правильно называть: малая проза, прозаические миниатюры или стихотворения в прозе.
Ольга Аникина
ПЛАКАЛИ НАШИ СЛОНЫ
Если ты помнишь, мне всегда было уютно жить среди постоянных взглядов внутрь себя; среди вечных самоодёргиваний, имеющих целью отречение от чего‑либо, навязанного каким‑то там обществом; жить, окунаясь в разноцветные рефлексии, едва ли не каждая из которых обладала способностью оглушить на время моё сердце, падкое на слезливую память. Страдала ли ты, оставаясь одна во всех мирах в такие тягостные «многовековые» минуты, – мне приходится только догадываться: беседы «на эти темы» невозможно назвать нечастыми, в них мы почему‑то не провели ни единого вечера, ни одного поцелуя, ни одной даже самой захудалой тишины.
Возвращать царя в голову (а безмолвную благодарность любви – в «постоянное место дислокации под левой лопаткой») всегда тяжело, но мне повезло: годы ментального топтания на месте не прошли даром – сегодня я, почти уже старичок с пергаментным лицом, научился ценить то, что, можно сказать почти наверняка, для всех нас, человеков, приобретает значимость лишь с душезатратными потерями. Такова (и больше никакова!) планида у каждой бабочки: суметь выбраться из кокона без посторонней помощи, выбраться, чтобы на воле, в земном раю для насекомых, расправить крылья и обрести смысл бытия в навыке планирования «в нижайших слоях атмосферы» – над головами тех, кто небабочка. И не приведи Господь хоть кому-нибудь из пёстрого племени чешуекрылых покинуть свой хитиновый кокон к середине сентября: холода не позволят познать радости от полётных прелестей. То есть какое‑то количество раз, конечно же, удастся помахать крылышками, но лучше уж вовсе не рождаться осеннему мотыльку, чем родиться и думать не о высоте полёта, не о сладости цветочного нектара, а о том, кто виноват в его горькой и непоправимо краткосрочной судьбине.
Прости мне обрывочность и хрупкую нелогичность этих размышлений, они наивны, словно детские слёзы, и, если не приглядываться, наверняка могут показаться трогательными. Уличи меня в пустословии, обвини в не особо явном желании говорить ради того, чтобы говорить, осуди на судорогу губ. Схвати меня за руку, не заглядывая в глаза, обвиняй в чём угодно – я здесь именно ради этого.
Ты всегда требовала от меня ответственного отношения к родной речи, всегда призывала к бережности в обращении со словами. Ты говорила: «Нет ничего печальнее, чем избитые слова – они непременно вызывают отвращение, из них невозможно сложить никакой язык, тем более язык ангелов – русский».
В ответ я строил из себя умника, имеющего (скажи, какое?) отношение к схоластике, мне казалось, что достаточно подбросить в воздух вопрос, подобный этому: «Может ли Бог создать камень, который Он не в состоянии поднять?», и этого будет достаточно, чтобы ты признала во мне не краснобайствующего демагога, а человека, местами образованного и склонного к «стройной интеллигентности мышления».
Сегодня во мне не осталось ни капли от прежнего «юношеского задора». Люди и события научили меня ценить тишину, в которой за почти два десятилетия, выпавших из моей жизни, онемели долгие годы. Всё иначе, теперь всё иначе: нередко я чахну за рабочим столом над текстами далеко заполночь, в поздний час сижу, «уронив в ладони лоб» и вдруг ловлю себя на том, что у меня перехватывает дыхание даже от мимолётной «фобической мысли», что где‑то впереди неожиданно замелькала перспектива поучать ближнего, подталкивать его к пути истинному (а ведь что это за путь такой, чёрт побери, в воинствующей затхлости бытия мне и самому неведомо). Куда‑то сгинули соблазны сделать ближнего счастливым (часто – вопреки его воле). Книги – и те превратились в выцветшие пазлы, в набухшие липкой атмосферной влагой наборы слов; на их потерявших поэзию страницах осталась единственная радость – наблюдать, как танцуют в вечернем луче солнца пылинки, когда с силой захлопнешь томик какого-нибудь Мандельштама.
Время течёт, но ничего не меняется. В нашем городе жёлтых слонов – полярная ночь. И, пожалуй, это всё, что хотел я поведать о ритуалах возвращения в прошлое.
ЯКО ДЫМ
«Поднимаю глаза в одинокой ночи – Чуть заметно окно проступает…» Валентин Курбатов.
И соткал Господь мою тишину из самых громких слов дорогих сердцу моему людей: поделом, что воскресенье нарекли Прощёным, вволю царапай глазами стекло мобильного – молчит. Видно, никого я в этот год не обидел, не сказал слова едкого, не сотворил дела злого…
А за окном, за старым деревянным окном палаты, – два горбоносых ворона уже четверть часа не могут что‑то поделить: галдят, машут друг на друга крыльями на краю прибольничного пустыря, покрытого метров на сто пятьдесят вперёд – до здания городского морга – порядком почерневшими снегами. «Вот где настоящая тишина!» – начинает больно пульсировать на виске какая‑то жилка.
Вздрогнешь и подумаешь: всё дело в них – в снегах, покрывающих память. За снегами – целая жизнь, жизнь единственная и настоящая, жизнь, не ведающая предательства и забвения. За снегами – дороги, дороги – неповторимые пути к радости, к радости любить и быть нужным, к радости слышать детский смех.
Но… Далась мне эта тишина, эти снега, эти долгие взгляды в окно, эти мерзкие размышления, дались мне все эти «вечные вопросы», ответы на которые давно ни для кого не секрет, но ясность которых никак не помогает тебе дышать полной грудью.
Не по бумажке читает Господь наши дни. Возможно, Он и меня простит.
Зачем нужна слеза ангела
Чего рот раззявил? – саечку за испуг! Ну ладно, ладно, не дрейфь – возьми конфетку на закусь: дурное дело нехитрое – потянем по сотке «на радость сердцу и глόтке». Закусывай, морщиться потом будешь, айда на крылечко ночное, пососём за беседой чинарики горячие, расскажешь, что там с тобой стряслось. Ушла, говоришь? Дверью хлопнула так, что отражения из трюмо на паркет повываливались? У-у-у… Сурьёзная она у тебя женщина – к Аллке-гадалке не ходи. Ну да что я тебе скажу, даже подбородок не почесав: протри очёнки‑то, дружок закадышный! Почитай, вся центральная улица в курсе, один ты незнанку вместо витаминок трижды в день перед едой принимаешь – не сбрехать бы теперича – с полгода уже ухажёр у твоей Нинки завёлся. Ну как ухажёр… Ну как завёлся… Бабы в сельпо трепались: где‑то в Хвейсбуке этом вашем снюхались они – шибко заливался он, соловей недоделанный, – живу четвёртый год в самой Новой Зеландии, копейку длинную добываю, бытовыми удобствами за иностранную валюту обеспечил себя по горло, а вы, Нина, такая-растакая, прямо царевна Несмеяна, покой потерял, всё вы мне снитесь в белозвёздных ночах новозеландских, приезжайте немедля, моментально готов бросить под ноги вам все сокровища буржуинского мира, вот только согласитесь стать мне супружницей и родите мне доченьку… Доченьку хочу, говорит. Паразит, понимаешь, субтропический.
Вот такая, братуха, судьба твоя комбайнёрская: морда в мазуте, ватник дырявый и печаль по перезрелым хлебам в поле. А Нинка – ты же сам рассказывал – мечтает о квартире с окнами на балтийский бережок, с лепниной на потолке, с остановкой под окошком. И чтобы – в филармонию по субботам. Ну чо съёжился, пошли ещё по сотке махнём, пока старуха моя горлопанить не начала, а назавтра ничего от этой памяти твоей и не останется – так и заруби себе хоть на переносице, хоть на самом носу. А если и останется, приходи вечерком сызнова, самогон мой – слеза ангела, подлечу я твою хворь, и сам от профилактики не откажусь.
[1] Орлицкий Ю.Б. Стих и проза в русской литературе. Изд-во РГГУ 2002, с. 221.