Поэзия диаспоры

Автор публикации
Дмитрий Бобышев ( США )
№ 3 (11)/ 2015

Стихи

Дмитрий Бобышев – поэт нервного дыхания. Он не придерживается ритмических канонов, что свойственно многим, пишущим стихи, он постоянно меняет ритмику и метр стихотворной речи, но это не экспериментирование автора, ищущего свою интонацию – она давно уже найдена и слышна читателю. Бобышев не убаюкивает инерцией стиха, а непрестанно тревожит, взрывая наше внимание. Главное в том, что пластика богато аллитерированного стиха, резкие перепады поэтических приёмов полны точного звука и соответствия темам стихотворений.

 

Д. Ч.

 

ТЕАТР ТЕНЕЙ

 

Тень белки прыгнула на теневую ветку,

качнула тень листвы,

и, взвившись вверх, её пушистый вектор

(сквозь потолок, и – прочь), увы,

 

оставил эту сцену без артиста,

где, к свету вашему спиной,

я, с утреннею кружкой брандахлыста,

играю в мир иной,

 

в тот край, откуда, коль попался,

никак – ни в дверь, ни из окон

не выпростать себя, лишь безопасно

внутрь лезет лиственный дракон,

 

сквозит, елозит лапами, терзая

мою бесчувственную тень

(былого, но облезлого Тарзана)

среди лиан и стен,

 

где остаются действия в зачатке,

с чего и барахлит сюжет,

цвета (все, кроме белого) зачахли,

а звуки вроде нет, –

 

то вдалеке церковные куранты,

то трель сверчка вблизи, и – тишь;

над головою иволга двукратно

свою высвистывает птичь:

 

– Птичь-птичь, – звучит посланье пташье,

как память быстрая о ней,

и обо мне пускай примерно та же,

что весь театр теней,

 

в котором ни к чему о славе тщиться,

в столетьях бронзоветь,

скорей о чём-то дюжинном и чистом

поставить водевильчик, ведь

 

забвенье всех поглотит – позже, раньше –

но тут, пока не кончена игра,

его жерло щадит, не пожирая;

а, видно – не пора…

 

 

ЦИКАДЫ, СВЕРЧОК, СВЕТЛЯКИ

 

                                        Ольге Кучкиной

 

1.

Как только окоём и термостат

жаре совместно свёртывают шею,

так целый хор, – нет, целый цех цикад

выпиливает в воздухе траншею.

 

И этот звук в зазубринах, и взвой –

виску и лбу в облом, а не во благость.

Свой череп, выгрызаемый фрезой,

прощаясь, нам оскаливает август.

 

Откуда и зачем такой надсад?

Так режут алюминий, бьют в литавры:

личиночно, 17 лет подряд

сидят в земле, не вылезая, лярвы.

 

Они сосут из почвы, из корней

сосуды темноты, пока не выйдут

на сколько-то всего недель и дней...

Так есть им что сказать, что ненавидеть!

 

Воистину, им суть, что возглашать:

к примеру, миг, что на излёте лета,

и в нём себя саму, орущу рать, –

продленье рода, окончанье света.

 

До обморока, до разрыва жил

все в самоутвержденьи так едины,

 

при том, что воробьиный Азраил

уже клюёт им хрупкие хитины...

 

Сравнимо ль это с тем, что звать любовь –

томленье, лесть и страсть, взаимный выбор?

И матушке-природушке улов:

ещё на столько лет из мира выбыть.

 

Звените ж все, могущие звенеть:

цимбалы, и кимвалы, и цикады...

Где бьётся жизнь о смерть, как медь о медь,

не слышать их нельзя. Они и рады.

 

2.

 

Кто-то воздух

            (и темень, и тишь) –

слышь – как лобзиком пилит,

мастеря пиччикато.

Прозрачно-узорную полочку в угол

            себе замастырив.

Словно стянув невзначай

партитуру  четвёртого акта

с пюпитра

(там смычки зазевались, отвлёкшись,

            там закочумали гобои).

И – задумчиво так, для себя,

да ещё для кого-то, кто слышит,

            пиликает славно...

Трелька, в сущности, –

            это лишь малый отгрызок

от великого опуса ночи.

Звуковая крупица.

А что – разве плохо?

Разве этого мало?

            Чего ж нам ещё!

Ай да мастер –

            невзрачный сверчок

из щели подкрылечной.

 

3.

 

Тут,

там,

            по влажным кустам

тьма – пых! –

            зеленовато.

На миг

            в половину ватта

свет

И – нет.

 

Кто это:

            в бархат одетый рабочий

на сцене

нацелил

            луч слаботочный,

враз

влезши

в глаз?

 

Там, тут

            великаны невидимо

            светоцелуи несут.

Их суть:

            танец тёмных

            огромно-гигантов,

пухлые в небо подпрыги

враскувыр,

где ночные батуты,

            барахты,

            любовные игры громад.

 

Взгляд,

            обозначенный точкой,

дрожащей у яблока глаза

            в углу.

 

То и чудо, что луг

не затоптан.

 

Зато

так

жив

мрак.

Тем

же –

темь.

 

 

ЦВЕТОТЕНИ

 

Самые яркие – это афроцветные

тёмные криминальные тени.

Им, конечно, все тернии

от и доныне

даны,

потому как и в вишенном, и в вашингтонном

цветении

всё равно никому не равны.

Ибо – в прошлом – рабы.

Ибо и в настоящем – былые – рабы.

Да и в будущем рабьего им не избыть.

Раб – значит, прав; значит – брать,

но при этом, калясь от стыда,

отвергать,

как брюхатую чью-то невесту,

чужое равенство,

не говоря уж – ах, бросьте! –

о братстве.

Вот свобода, пожалуй, пригожа:

с амвона, вращая глазища, стращать,

рэпать, хлопать в ладоши до дури

да дурь предлагать

без подлога

якобы просто так или в долг.

И вдруг плюнуть в родную же рожу

свинцом из бульдога!

И – в клетку на годы (вот – дом!)

с мячом и корзиной, апелляцией,

унитазом и пересудом.

И летальной инъекцией кончить

в присутствии пристава,

понятых и врача…

Или – на смех – прославиться

и, по ночам во вселенной торча,

выблескивать небывалые прежде созвездия

Саксофона иль Трубача,

на гастроль в жизнь былую

лишь изредка ездия.

 

 

СИЛУЭТЫ СЛАВИСТОК

 

Две учёные девы

обледенели в академическом мире

среди серебральных высот;

кто-то розов из них, кто-то вконец полосат

(звёздных средь оных не водится),

кто-то, коль сразу не обе, а то и – четыре:

стукач и сексот.

Это, впрочем, неважно, что верх и где низ,

важен (и лаком) один, как «Засахаре кры»,

как любовное «Чмо», как орех на двоих,

– Модернизм!

Как сластёнам его поделить?

Надо грызть или грызться,

в гузно вцепившись другим и друг дружке

грозно, грязно, гораздо – наотмашь, и в пах,

обличая двуличье и грех

их всех:

вовлекая нежных учащихся, администрацию,

церковь автокефальную, синодальную,

епископальную и, пропуская куранты иных конгрегаций,

жнецов, трясунов, крестоносцев,

чёрта в ступе

и целый пожарный расчёт.

– Ну зачем же нам, душенька, грызться?

Мы же не Йейле, не в Беркли,

мы же не белки –

те в сущности крысы в мехах,

в гипотетических бриллиантах.

А мы – при своих.

Лучше нам замочить конкурента

в крови некорректности, –

этого вот модерниста,

бубнововалетчика, ослохвостиста,

лучиста:

дать пельмешек ему заглотить плесневелый,

изгрызть самого,

смести его в прах и в пуху обвалять,

со студенткой неплохо б застукать,

и – под суд.

Под асфальт закатать

и проехаться после,

эх, с кандибобером прямо на Брокен,

а после – на пенсию.

Кончится песня, –

мы те же, мы – те…

Но мы – тени.

 

 

СТИХИ ДЛЯ ЮЛИИ

 

Эмиль Бурдель, поклонник Айседоры,

поймал неуловимую пером,

нанёс порывов бурные узоры,

                        извивы тела, взмахи пройм

 

одежд летучих, завихренья, складки,

способность в мановении любом

застыть, как миг, и гётевский, и сладкий.

                        Листы он переплёл в альбом.

 

Там розы рук растут пучками жестов,

и лилии босых и сильных ног

цветут о чём-то ни мужском, ни женском

                        (Сергунька это разве мог?)

 

Дух чуток в резвом теле, но бессмертья

у плясок нет, что линия хранит,

она мгновенья нижет, разумея

                        времян связующую нить.

 «Лублу» – сквозь сон и смутно, и картаво

лепечет тёплая, творцу, а он

в мозгу клокочущем родит – кентавра?

                        Героя? Вот – Геракл, Хирон...

 

Когда же плавка пламени достигла

(работать с ним – литейщикам беда!)

он в тигель из какого-то инстинкта

                        снял с пальца перстень, и – туда.

 

Из бронзы оба. Но один поранен

стрелой другого. Яд втравился в медь.

Он двуприроден в этой древней драме:

                        бессмертный, хочет умереть.

 

Французский парк средь кукурузных прерий...

В конце аллей, как жалоба, как бред,

бессилен, большерук, глаза в страданье вперив,

                        стоит кентавр. Автопортрет?

 

 

ГИБЕЛЬ «КОЛУМБИИ»

 

Там человек горит, и вот – сгорел.

Семь человек сгорели.

Обломки корабля, огарки тел –

земля хотела бы скорее.

 

И стряхивает их надмирный горб,

(дымит от этих букв бумага),

и мог бы Супермену – Святогор

помочь, но как? Земная тяга

 

такая, что ему не взять.

Скользят и руки у Атланта.

И ясно, что и было-то нельзя,

но и – не улететь обратно...

 

На высоте последний возглас «Ба!»

был заткнут воздухом стотонно,

и с неба пала яблоком судьба,

как у Нью-Йорка, нет – Ньютона,

 

нет, у – летучих: и мужей, и жён,

что утром там сгорели!

И сны горят: ведь невесомость – сон

над пропастью и в ускореньи.

 

Ещё живых костей и тверди – весь

вдруг навалился разом

расплавленный и неотвязный вес,

и лопнули корабль и разум.

 

Сквозь плазму нам теперь летать ли, нет?

Глядеть нам долу ли, горе ли,

и рваться ли из тягот и тенет?

Там человек ...

Там семеро сгорели.

 

 

ТРОЦКИЙ В МЕКСИКЕ

 

Дворцы и хижины, свинцовый глаз начальства

и головная боль, особенно с утра, –

всё нудит революцию начаться.

– Она и началась, но дохлая жара...

В жару, что ни растёт, от недостатка вянет,

в сосудах кровяных – ущербный чёс и сверб.

Коричнево висит в голубизне стервятник, –

эмблема адская, живосмертельный герб.

То – днем. А по ночам – поповский бред сугубый:

толпа загубленных, и всяк – в него перстом.

Сползают с потолков инкубы и суккубы,

и мозг его сосут губато и гуртом.

Опять напиться вдрызг? Пойти убить индейца?

Повеситься, но как? Ведь пальмы без ветвей.

Да из дому куда? А – никуда не деться:

Поместье обложил засадами злодей.

Те – тоже хороши. Боялись термидора,

а бонапартишка – исподтишка, как раз, –

(как дико голова, и нет пирамидона)...

Французу – Корсика, что русскому – Кавказ.

Но каково страну, яря сословья,

блиндированным поездом ожечь:

не слаще ль этот рык, чем пение соловье –

рёв скотской головы пред тем, как с плеч!

Мятеж, кронштадский лёд, скорлупчатое темя...

...Боль на белый свет!.. Молнийный поток.

– Что это, что?.. А – всё. Мерцающая темень.

Жизнь кончена. В затылке – альпеншток.

 

 

ТЫКВЕННАЯ КОМЕДИЯ

 

                        Гале Руби, постановщице

 

Давай-ка разыграем осень...

            Это ж вовсе

недолго будет в жёлтых листьях длиться,

и в красных ягодах, и бурых ягодицах,

            и фиолетовых носах.

Я их комедию пупырчато писах.

И вот что выткалось из букв:

            актёры – тыквы.

Подмостками – плетёная тарель.

– Туда, брюхатые, разбрюкшие, скорей!

Раздайся, занавес, и вширь, и вбок,

            взвивайся вверх.

Взамен пролога – некролог.         

            Кувырк.

Прощай-ка век!

И – здравствуй, вот уже и третье,

пока мы говорим о нём,

            тысячелетье,

влезающее к нам, слоновое, углом...

            ... Чёрно-сияющим роялем исполинским...

            Ударим же по клавишам-годам.

            Я ни секунды, ни пылинки

            несыгранной молчанью не отдам!

 Кривляйтесь бородавчато, паяцы.

            Вот – пьяцца.

            А на ней – палаццо.

Там поселился полосатый дож.

            что ж?

При нём – три вёрткие девицы.

Как водится: блондинка

            беж и неж;

            брюнетка писк и визг;

и рыженькая: вся – ресницы,

Страшны! Однако – бешеный успех

            у кавалеров двух,

            а, стало быть у всех.

Один с прямым

            (другой – из-за угла)

                        и вытянутым тыком.

Тык – это то, что нужно тыквам.

            (Она ломалась, хныкала, дала).

При девах евнух пучится бесстрастно.

В комедию он пущен для контраста,

для пошлости,

            острастки и острот:

            про ТО и ЭТО,

при толстых обстоятельствах сюжета.

            Коварный кавалер

уже к блондинке вхож.

Сам – как бы с рыженькой,

А та – его сестрица! Он ей – братец.

(двоюродная, если разобраться.)

На простака – навет.

            Его ревнует дож:

в конверт подложен локон белокурый.

Простец уже не строит куры –

            попал впросак.

            И евнух точит нож.

Подпорчены и чести, и фигуры.

И казнь объявлена на плаце

            у палаццо.

А недотыковка

            (подгнил бочок, смотри!)

чужого – для себя – спасает ухажёра.

И вместо казни – свадьбы, целых три

устраивает скоро-споро...

 

– А быть счастливой в браке даже низко!

            и дож

            он тож

на евнухе чуть не женился.

     Рояль! Звук ледяной рокочет смерть

     от кромки времени до края

     комедии, – как вяще умереть,

     чтоб оказаться в кущах Рая?

            Ответ: – Играя!