Поэтическая критика

Автор публикации
Иван Жданов ( Россия )
№ 3 (15)/ 2016

Беззащитное мужество Евгения Блажеевского

Мы благодарны Богу в таких случаях. Мировая какофония, прорва диссонансов не способны затмить чудную мелодию, которая искупает всё.

 

Евгений Блажеевский

Источник: goo.gl/K0kbs9

 

Ночью сентябрьской птицы кричали,

Над виноградниками шурша…

 

Я был в Барнауле. Почему эти строки стали гудеть неотвязно в то утро, не знаю. Позвонил в Москву. Просто так. И вдруг – весть: Женя умер. Похороны завтра. Чувствую, мне не успеть. Ну что ж, думаю, может, простит: разве для скорби бывают расстояния?

Потом в его московской квартире на день его похорон и в день его рождения ежегодно собирались: родственники, друзья, поэты, художники. Его присутствие не отменялось. Он умел заражать простой, бескорыстной и неизбывной любовью. Она так и осталась в стенах, с его картинами, фотографиями.

Я познакомился с ним в период своего внутреннего сомнения в понятии «лирический герой». Поэзия того времени сильно отсвечивала серебряным веком. Шло это от отталкивания от шестидесятничества с его благодушеством к социализму с человеческим лицом. В такое лицо уже никто и не верил. Не было веры ни к близкому прошлому, ни даже к дальнему. И над этой пустыней возвышались непререкаемые столпы-образцы невиданной эстетической и этической силы. Ведь каждый из серебряного века выстраивал свою биографию в своем письме не менее как житие. Для нас они были как святые. Но держаться на их уровне было нелегко. Надо было обладать таким же даром несомненности своей жизни. А вот этого-то как раз не хватало нашим современникам. До трагичности судеб было далеко. Хотя… Жизнь всякого по-своему трагична. А трагичность – это то, что приводит к катарсису. К просветлению. А его что-то не чувствовалось в стихах моего поколения. Поэтому отчаянье, боль утрат и невозможность построить свою судьбу вопреки сложившейся исторической ситуации перерастало в уныние, в нудьбу, нытье. От этого сводило скулы, это раздражало.

«Как хорошо, что некого винить, / Как хорошо, что ты ни с кем не связан, / Как хорошо, что до смерти любить / Тебя никто на свете не обязан. / Как хорошо, что никогда во тьму / Ничья рука тебя не провожала». И т.д. и т.п. Это Бродский. Вроде что-то лучшее по тому времени. Уклончиво до невозможности: кто же поверит, что «никогда», «ничья»?..

А напрямую никто и не хотел говорить. И вовсе не из опасения подвергнуться преследованиям властей, органов. Открытая гражданственность претила, считалась дурным тоном. Хотелось чего-то более устойчивого, чем этот дребезжащий мир. Хотелось найти другую, свою – историю. Потому что нытьё легко впадало в иронию, цинизм, обрастало чёрным юмором. И это даже стало нравиться публике. На выступления концептуалистов набивались толпы, как на концерты рок-музыкантов.

Казалось, лирический герой умер. Исчез безвозвратно.

Были в ту пору и так называемые традиционалисты, которые по традиции же сохраняли приверженность и к лирическому герою. Но от этой приверженности их мир казался замкнутым таким образом, что в него не впускалась реальная историческая шизофрения, нелепость и абсурдность частной жизни, какая-то сюрреалистическая неприкаянность бытия. Дискредитировала ли она себя в глазах измученной современности? Она пыталась сохранить нравственные устои, как нечто завещанное, извечное, а получалось, что осмысление этой завещанности откладывалось на потом, на «поживём-увидим». А пока… Вот тогда и появилось это неловкое в общем-то выражение «малая родина». А и что дурного в любви к дому, к тому, что его окружает, к тому, кто его населяет? Но по большому счёту и это не приводило к просветлению. Честно ли взять и охранить себя ограничением? Честно ли закрывать глаза на то, что этот ограниченный (вполне самодостаточный) мир омывается сокрушительными стихиями, которые как непредусмотренная ржа проступают на облике лирического героя? Если честность такова, то лирический герой скомпрометирован безнадёжно.

А поэт, он что? Его тащит закон предопределённости: как жить, как писать, идти ли (то есть по тому времени, пробиваться ли) в литературу (в целом вполне презренную) или быть себе литератором потихонечку, как говаривал Толстой: переводы, сказки для детей, тексты песен или что-нибудь в этом роде. Даже спичечные этикетки можно редактировать. Ясно, что в литературу так просто не пустят, надо чем-то платить. Платить мерзило – значит, сбочь. А сбочь-то как раз и кипела настоящая жизнь. Не ангажированная. Шила в Москве не утаишь – как-то пришло мне в голову. Потому что стоило объявиться интересному поэту – не в печати, не на публичных мостках – как о нём тут же узнавали. По подборкам, передающимся из рук в руки, реже – по магнитофону.

И вот стихи Блажеевского. Ещё одно бродячее зеркало – подумалось. Сугубый реализм. Никакой литературщины. То есть минимум скрытых цитат, намёков на извечные темы. Открытое письмо. И вместе с тем изумительный по силе звук, безупречная композиция. Сурово по форме (никаких излишеств), а по духу проникновенно, пронзительно. Вот биография, не нуждающаяся в повествовании, она вся в стихах. Мужество беззащитности, намеренная, почти высокомерная незащищенность. Слова поэта, по Пушкину, суть его дела. Современный человек отличается тем, что думает одно, говорит другое, а делает третье. Уж в чем-чем, а в сентиментальности его не заподозришь. То есть в какой-то природной нечаянной доброте, чувствительности души. Если это есть в человеке, а тем более в поэте – это уже само по себе редкий дар. А если он ещё и бесстрашен – это вообще подобно чуду. Мы благодарны Богу в таких случаях. Мировая какофония, прорва диссонансов не способны затмить чудную мелодию, которая искупает все.

Что же он (Блажеевский), был святой? Ну, это если исходить из того, что считается святостью. Отщепенец, волк-одиночка, семидесятник – как только не определяли его творческое поведение и житейское местоположение. Он мог бы уйти в какую-нибудь религию – тогда это было популярно, даже модно – хочешь в буддизм, хочешь в христианство или ещё куда. Вокруг него тёмный сарай со щелями и рвущийся в эти щели ослепительный свет, а он как будто пытается заслонить эти щели ладонями. И не потому, что свет враждебен, скорей самодостаточен, а потому, что он грозил привычному полумраку, в котором сошлись и уют детской привязанности ко всему, что любимо, и ужас перед бездной дальнейшего существования.

Его называли голосом поколения, не сумевшего обрести себя. Но разве только к одному поколению сводится всеобщая неприкаянность, какая-то тупиковая бесперспективность? Просто именно в этом поколении нашёлся поэт, который сказал об этом, не становясь на котурны, сказал вполголоса, открыто и прямо – как в письме другу. Как о самом себе. И не было у него никакой малой родины. Москва ли, Киев, Тбилиси, Ялта – всё для него родные места. Малая, интимная родина. Или вот упоминают, что он, дескать, первым (в стихах) заговорил о дедовщине в армии. Тоже мне – художественное открытие. Как будто справиться с этим было больше некому.

Бесстыдность лирики (по слову Ахматовой) – не бесстыдство (не бессовестность) автора, которое ставит под сомнение вообще существование самой лирики. Её свойство – быть голосом любого, кто к ней прикоснется. Отсюда-то и появляется понятие лирического героя (по Тынянову); между ним и автором (то есть человеком, написавшим текст) – устанавливается некое мерцание, зазор. Фигуры первого и второго порядка то сливаются до полного совпадения, то раздваиваются до несопоставимости. Цель автора – либо избежать раздвоенности, либо довести её до конкретного различия. А в пространство между этими фигурами может поместиться всё что угодно: стилизация ли, юродство, бесшабашность, даже стёб с матюгами. Главное – это должно соответствовать тому, что могло бы оправдать бесстыдство автора, если оно оказывается его прерогативой. И только совесть – условие цельности лирического героя и условие спасения автора.

Бесстыдность – бесстыдство: две стороны одной медали? Что это за медаль? Уж не награда ли за терпение в удержании цельности? Но за цельностью выбор: кому окаянство, а кому блаженность. А возможна ли бесцельная цельность? Может быть. Но это не случай Блажеевского. Его цельность имела цель. И не ту, что оправдывает средства. Он был возвышенно щепетилен для этого.

Современная реальность окутана (заколдована) масс-медиа. И Блажеевский нужен современности именно потому, что реальность утрачена человеком («И Бога я молю, чтоб не ушел / Под нашими ногами русский берег»): всюду ложные идолы, перевранная история. И нужен трезвый голос хотя бы пьяного человека, чтобы преодолеть все эти квази и псевдо.

Боюсь, что непосредственное впечатление может заблудиться в смысловых узорах его речи. И как же ему было непросто не быть ни традиционалистом, ни новатором. Когда и те и другие видели в нём талант, но никто не прощал ему его обособленности.

Он создавал свою песню, учитывая упреждение, как будто зная, что из всего колеблющегося многоголосья вырастет когда-нибудь и одна единственно возможная мелодия.

И чтобы почувствовать его правоту, надо втянуться в музыку его стиха, а уж потом – смысл сказанного. Надо ещё и не забывать: кому-то даётся дар простого высказывания, дар, а не право.

Конечно, то, что я написал, несвободно от предвзятости. Но это мой панегирик, и от этого не зависит свобода других поэтов с их неповторимыми голосами. Я высказался, как мог, а теперь – слушайте: есть такие голоса, которые сами отвечают за себя.

 

 

Несколько стихов Евгения Блажеевского

 

Евгений Иванович Блажеевский (5 октября 1947, Кировабад – 8 мая 1999, Москва) – советский и российский поэт. Окончил Московский полиграфический институт. Автор книг стихов: «Тетрадь» (1984), «Лицом к погоне» (1995), «Черта» (2001, посмертно), «Монолог» (2005, посмертное собрание). Публикации в журналах «Юность», «Новый мир», «Арион». В последние годы жизни Блажеевский публиковал стихи практически исключительно в журнале «Континент», благодаря содействию редактора журнала Игоря Виноградова, который высоко ценил его поэзию.

 

* * *

 

Я маленький и пьяный человек.

Я возжелал в России стать пиитом,

Нелепый, как в  музее – чебурек

Или как лозунг, набранный петитом.

 

Мои просторы, как декабрь, наги,

Но мне знакома зоркость зверолова.

И боль, как пёс, присела у ноги,

И вместе мы выслеживаем Слово.

 

 

МАГИСТРАЛ

 

По дороге в Загорск понимаешь невольно, что осень

Растеряла июньскую удаль и августа пышную власть,

Что дороги больны, что темнеет не в десять, а в восемь,

Что тоскуют поля и судьба не совсем удалась.

 

Что с рожденьем ребёнка теряется право на выбор,

И душе тяжело состоять при раскладе таком,

Где семейный сонет исключил холостяцкий верлибр

И нельзя разлюбить, и противно влюбляться тайком...

 

По дороге в Загорск понимаешь невольно, что время –

Не кафтан и судьбы никому не дано перешить,

Коли водка сладка, коли сделалось горьким варенье,

Коли осень для бедного сердца плохая опора...

И слова из романса: «Мне некуда больше спешить...»

Так и хочется крикнуть в петлистое ухо шофера.

 

 

Последнее письмо

 

Прощай, любовь моя, сотри слезу...

Мы оба перед богом виноваты,

Надежду заключив, как стрекозу,

В кулак судьбы и потный, и помятый.

 

Прости, любовь моя, моя беда...

Шумит листва, в саду играют дети

И жизнь невозмутимо молода,

А нас – как будто не было на свете...

 

 

* * *

 

Лагерей и питомников дети,

В обворованной сбродом стране

Мы должны на голодной диете

Пребывать и ходить по струне.

 

Это нам, появившимся сдуру,

Говорят: «Поднатужься, стерпи...»,

Чтоб квадратную номенклатуру

В паланкине носить по степи.

 

А за это в окрестностях рая

Обещают богатую рожь...

Я с котомкой стою у сарая

И словами меня не проймешь!