Принято считать, что бойкое владение версификацией – признак поэтической культуры. На самом деле версификационное умение – одна из составляющих, причём без этой пошловатой бойкости. Культура поэтического слова, точность звука, интонационная свобода, образность и – при всей эмоциональности поэтического мышления – мужественная сдержанность воплощают достоинство стихотворной речи Евгения Терновского.
Д. Ч.
La Sagrada Familia
Здесь архитектор выстроил маяк
с расписанной эмалью крестовиной, –
и галльский свет, и мавританский мрак
нас овевают вечною повинной.
Здесь голоногий отрок нам слепил
песчаные живые переходы,
и звонким лазуритом ослепил
притворов недостроенные своды.
Здесь честный и упрямый землемер
нам дал пример, просторный и печальный,
что мглист кремень, и обморочный мел
пророческий предчувствует песчаник.
Здесь изнуренный и слепой пророк,
отстав от эллина и иудея,
свой труд не завершил и трижды рёк:
– Не завершается Христово дело.
Баллада без сюжета
Что остаётся от странствий? Отели с видом
на привокзальную площадь. Бордели. Гиды.
Лифты времён модерна и спальни с лиловым баром.
Клуб, открываемый в полночь (приют однополым парам).
Душный домашний номер. Хлад в одиноком теле.
Что остаётся от странствий? Одни отели.
Что остаётся от странствий? Портреты прохожих в кадре
мимолётного снимка. Руины в припадке. Адрес
неизвестно кого. Билет на автобус. Монета
иностранная, спелеологом в пиджачные недра
провалилась. Клочья рекламы. Значки. Таблетки.
Что остаётся от странствий? Одни этикетки
на чемодане: Феррари, Сан-Галлен, Вена.
Кресла в кружевах, как гризетки. Крахмальная пена
новобрачных постелей. Хрустальная стопка простынь.
И холодильник, джином набравшийся вдосталь.
Полуночниц зовы и зазыванья.
Что остаётся от странствий? Одни названья
мимолётных отелей: Ибис, Кваттроченто, Палаццо
в ложных кустах сирени, форситии и акаций,
где вас встречают стареющие гравюры
и провожает симфонии марш бравурный.
Лже-Аполлон прощается с Лже-Палладой.
Что остаётся от странствий? Одни баллады.
Уход
Памяти Р.Т.
Sagt es niemand, nur den Weissen…
Goethe
Что шепну тебе на прощанье? Что
утомившись глядеть в окно, где ноябрь сеет
непривычную вьюгу, натягиваю пальто,
выхожу на улицу. Запад, восток и север
одинаковы серы. Каждый прохожий нем,
носом зарывшись в кашне, потирая руки,
бурые от морозов ранних...
Кому повем
Эту печаль и уход твой?
Разве что этой вьюге.
Парижский пригород. Зима. Толпа,
Поникшая от горя – или ветра.
В моей руке нет твоего тепла.
Я не зову, поскольку нет ответа.
Теперь покойся. Спи. Они прошли,
два года и терзаний, и недуга.
Но где бы не был ты – вблизи, вдали,
Ты будешь помнить северного друга.
18 ноября 1998
Повечерие
Дмитрию Бобышеву
Не достигнет слуха державный гул,
и закат задёрнут завесой чёрной.
Киноварью пишется на снегу:
Свете Вечерний.
Город исчезает, и даже вне
храма заструилось чистое время,
словно пламя свечки и облик над ней –
«Отче Андрее».
Трисвятое спето и спет кондак.
Свечки попритухли, шаги затихли.
Тлеет пред иконой огненный злак
твой, Византия.
И когда из храма – во тьму, то снег
всё ещё лилов, покрывает паперть,
лёгок и скользист – чтобы проще несть
веру и память.
1888 год (Россия)
За усадьбой – лаковая стернь.
Для услады глаз – два стога.
И безрукая берёзки тень
сторожит безмятежные стада.
Утром девки ушли по грибы.
Повели табунок на водопой.
Ягодицы, лопатки и лбы
шалых отроков сверкают над водой.
Павел Палыч, забросив пасьянс,
захватил табаку во всю горсть.
Не чихается сегодня. – Ах, чтоб вас!.. –
Эка скука! Хоть бы весть, хоть бы гость.
Не велеть ли гнедого запрячь,
и рысцой, мимо кладбища и рощ,
то ли в ночь, то ли в плач, то ли вскачь,
от усадьбы и от родины прочь.
Хоть бы, право, разразилась гроза.
Нет житья от мошкары и слепней.
Павел Палыч закрывает глаза,
но не слепнет, а видит ясней,
как синицы снуют по тополям,
и слетают ласточки со стрех.
Пахнет паданцем – и пыль по полям.
Павел Палыч храпит, постарев...
* * *
Милой Фландрии русский простор,
красноглинное ленное поле,
и вишнёвый пахучий отстой
пучеглазого водополья.
За пространством пространство, и за
бирюзовым заливом – к затону
робкой рябью идёт борозда,
зыбко-зябко спешит к горизонту.
Зелен вечер, смолист и слоист,
и Эско добродушно поката.
Лубенеет осиновый лист,
не сгорая в потоке заката.
Я смотрю, очарованный, на
этот северный воздух над брегом,
тот, который узрев и познав,
нежил Бархатный Брейгель.
1980 год
Сер, серебрист,
Город в летучих кристаллах опала.
Кружится лист,
верно, бумажный, поскольку опала
ночью листва.
Автомобили на мёрзлой стоянке.
Бой за места
кончен, и только две-три иностранки
Оппель и Кроль
(скорость, увы, похоронных процессий)
кружатся вдоль,
вниз или вверх, пока падает Цельсий.
Вечер, когда
Мрак поглощает прохожих, как губка.
Глаже катка
площадь. Такси ковыляет, как утка.
И у витрин
даже жандарм не замедлит походки.
Лишь фонари
Смотрят ещё на фольгу и обёртки
Тучной халвы.
Но поистерлось уже позолотце.
Даже волхвы
ныне не маги, скорее торговцы.
Ель в одино –
честве дрогнет в углу на асфальте,
по-над стеной
в жёлтых шарах и измокнувшей вате.
И как ни шарь,
дела мороза не зришь, ни снегурки.
Лезет клошар
то ли от холода, то ли от скуки
в свой мавзолей,
полубумажный и полукартонный,
как Водолей,
окоченевший, с бутылью бездонной
возле метро.
Некому молвить: со светлым Рожденьем...
Не замело
снегом тебя, но укрыло забвеньем,
хвоя ли, храм,
или плывущий фонарь ниоткуда, –
но Мариам
С тщанием вышла ко граду Иуды.