Малая проза

Автор публикации
Катя Капович ( США )
№ 3 (23)/ 2018

Памяти Шанхая

Когда мне исполнилось шесть лет, мои родители переехали из Донецка в Кишинёв и поселились в белом одноэтажном домике, где с послевоенных времён жили мамины родители. Я ещё не видела бабушки и дедушки и удивилась, когда мне сказали, что я уже когда-то гостила у них. Район назывался Шанхай, и домик уцелел благодаря тому, что спрятался во дворе огромного нового универмага, выдавая себя за какую-то универмаговскую подсобку. Дед Наум знал директора магазина, который по приезде городского начальства прибегал к нам, живущим, по сути, у него во владеньях, и умолял об одном – спрятать куда-нибудь козу. Да, соглашался дед, и волок козу в дом. Сюда же приносилось несколько незаконных петухов с курами, и постепенно наша кухня начинала напоминать хлев. Пахло помётом, шерстью, свежей травой и соломой.

– Ироды, – громко кричал дед, выглядывая в окне начальничков, вылуплявшихся из машины «Волга». Они выходили на берегу большой шанхайской лужи и сразу же устремляли взгляды в наши тусклые окна. Соседи предсказывали, что скоро и нас снесут, потому что мы антисанитарные. Дедушка не любил этих разговоров: «Скорей мой петух снесёт яйцо!» – отвечал он, погрозив кулаком в небеса. Его лысина, плавно накатывающая на большой упрямый лоб, покрывалась потом, и он утирал её белым батистовым платком с вышитыми в углу загадочными буквами.

Вообще дедушка сразу вызвал у меня восхищение. Мне нравилось, что у него такая большая гладкая голова, что он её бреет перед медным зеркалом, а потом полирует массажной щёткой, что голова блестела на солнце. Я заметила, что он никогда не даёт животным клички, а пользуется общими названиями. Мне это казалось свидетельством его особых уважительных взаимоотношений с животным миром. Так, козу он называл «Коза», слегка сбивая ударение набок, потому что русский у него был не родной. Аналогичным образом в доме имелась Кошка, не говоря уже о таинственных Собаках.

Днём дедушка был уличным фотографом и стоял рядом с памятником молдавского царя на углу улиц Пушкина и Ленина. Царь делил площадь с Лениным и звался Штефан чел Маре. Дедушка фотографировал людей на его фоне, а к Ленину не подходил, хотя там было больше желающих сфотографироваться. К Ленину приезжала свадьба с лентами на машине, и долго перед ним, склонив головы, стояли, как будто ждали благословения. А Ленин смотрел поверх жениха и невесты и показывал рукой на Арку Победы. Но дедушка предпочитал место у памятника Штефану, где не было ни «Волг» с лентами, ни пионеров с красными флажками и барабанами. Я садилась неподалеку на скамейку с булкой в руке, а дедушка в белой рубашке с закатанными рукавами и с фотоаппаратом на ремне выхаживал взад-вперёд между парком и памятником Штефану. Парк Пушкина был у меня за спиной, я слышала, как начинают шуршать по дорожкам чёрные шланги, которые рабочие тянули вдоль аллей. Я держала желтоватую булку с изюмом, который вместе с жёлтой мякотью бросала голубям, оставляя себе горьковатую глянцевую корку. Дедушка иногда оглядывался на меня, чтобы удостовериться, что меня не склевали голуби, не увели гуляющие по парку цыгане. В середине дня, когда солнце висело прямо над памятником, мы с дедушкой шли через дорогу в кафе и ели мороженое.

Я старалась не раздражать дедушку и есть культурно. Мы съедали по две порции пломбира и следом пили сок. Дедушка хорошо знал, на какие фрукты или овощи был сезон, и соответственно выбирал такой же сок. Если зрели персики, то мы пили персиковый с мякотью сок, и, когда мякоть застревала в моей пластмассовой соломинке, я выдувала её, пуская в стакане большие розоватые пузыри. «Ну-ну, девочка, – укоризненно говорил дедушка. – Ты же не в шахтерской деревне!» Потом мы возвращались на наши рабочие места: я – на скамейку, дед Наум – к памятнику.

Я никогда не спала днём. Но зато вечером я валилась с ног, что очень радовало всех домашних. А потом приходил новый длинный день, и весь он был мой, и я опять сидела на скамейке и смотрела, как дед фотографирует. Однажды рабочие прочистили фонтан, и он забил с такой силой, что утром, когда мы с дедом пришли, мы сначала подумали, что так построили ещё один памятник. Когда жара одолевала меня, я ложилась на высокий каменный борт, и постепенно мой красный в горошек сарафан, сшитый бабушкой из старой ночной рубашки, становился прозрачным и тяжёлым от воды. Моим высшим достижением, которое я тут же продемонстрировала деду, было, свесившись вниз головой, ловить ртом струю воды. Так сладко было уставать от пекущего голову солнца, от тёплой пыли, летящей вместе с белыми троллейбусными билетиками по дорожкам парка. И чем жарче становились дни, тем больше я любила вечерние возвращения в наш старый дом с кухней и комнатой, перегороженной китайской ширмой.

От выпитой фонтанной воды у меня ночами иногда болел живот. Тогда дедушка садился передо мной на стул и рассказывал свои истории. Красивый, в белой рубашке и черных подтяжках, обтягивающих сильные плечи, он всегда ночью был ласков со мной:

– Один бессарабский еврей… – загадочно начинал он и смотрел на меня своими круглыми коричневыми глазами, – хотел жить в Санкт-Петербурге, но у него не было разрешения селиться вне черты оседлости. Однажды он, набравшись храбрости, всё-таки решил поехать. У этого еврея в Санкт-Петербурге был друг-выкрест, к нему он и заявился со своим чемоданом. На следующий день они пошли гулять и вдруг слышат – полицейский свистит. «Я побегу, а ты оставайся!» – предложил друг. Полицейский, конечно, погнался за тем, который побежал. Он догнал его только через пять кварталов. А кварталы, девочка, в Санкт-Петербурге длинные предлинные! «Где твой вид на жительство?» – спрашивает полицейский. – «Вот!» – «Так почему же ты бежал?» – «Так, по инерции!»

Смеясь, дедушка утирал глаза батистовым платком:

– Поняла?

В рассказе было много слов, которых я не знала. Но мне было всё равно, вообще меня занимало другое:

– Деда, а откуда у тебя такой платок? – спрашивала я.

Дед задумывался, проводил по голове рукой:

– Подарок одного миллионера. Но ты ещё маленькая, чтоб понять.

Однажды я проснулась ночью и вышла из своего закутка во взрослую часть. Все, кроме дедушки, были дома и крепко спали. Кошка при виде меня соскочила с подоконника и повела меня к двери. Это была очень умная старая кошка, и я пошла за ней. Мы вышли за ворота, где происходило что-то странное. Я слышала треск, как будто кто-то стрелял из хлопушки. У самых дверей универмага стоял фургон, из которого доносился визг и лай. Возле фургона мелькали какие-то тени. По белой рубашке я узнала деда. Он достал из кармана деньги и отсчитал их по бумажке. Человек в ватнике протянул ладонь и, пересчитав бумажки, кивнул. Я ещё не ничего не успела подумать, как люди открыли заднюю дверь фургона и на мостовую стали прыгать собаки. Их было много, целая стая. «Что это дед делает?» – испугалась я, когда он залез вместо выпрыгнувших собак в фургон. Но он тут же вышел, неся что-то в руках. Я подошла ближе и увидела, что он держит маленького мохнатого пса. Потом он сказал что-то ещё, человек в ватнике снова кивнул и принёс ещё одного пса. Дед протянул к нему руку и вдруг вскрикнул и потряс ей в воздухе. Видимо, пёс его укусил за палец, поняла я. «Ах ты, хитрец!» – сказал дед и положил ему в рот кулак. Люди в мешковатых штанах засмеялись. «Что вы смеётесь, ироды?» – грозно сказал дед и со своими собаками пошёл в сторону нашего двора. Заметив меня на фоне подворотни, он нисколько не удивился. «Ты, девочка, возьми маленького?» – вежливо попросил он и сунул мне в руки мохнатого пса. Пёс был мокрый, вернее, скользкий, и я сильно прижимала его к груди, чтобы он не выпал из моих объятий. Мы пришли домой, и дед поставил кастрюлю с водой на газовую плиту. Щенок, которого я несла, был весь испачкан кровью. В крови оказалась и моя пижама. Когда вода нагрелась, дед стал мыть щенка. Я помогала держать полотенце и бинтовать ему остриженный бок. Потом дед постирал мою пижаму.

Две недели мы с дедом выхаживали большого и маленького Пса. Я очень надеялась, что они останутся у нас, но дед покачал головой:

– Лучше отвезти их в село, иначе их опять уведут «гицели».

 

Бабушка Рыся была совсем не такой, как дед, а обычной, доброй и простой. Её я не стеснялась. Когда дед повёз псов в село, я спросила, что значит «гицели». Бабушка ответила, что это люди, которые отлавливают бездомных животных. Убедившись, что бабушка много знает, я засыпала её загадками, которые загадывал дед. Бабушка отвечала избирательно, склонив овальную голову набок и помешивая деревянной ложкой жаркое. На ногах у неё всегда были тёмные чулки, даже в самую жару, и это мне казалось единственным тёмным местом в её жизни. Однажды она стянула их в моём присутствии, и я увидела у неё на ногах разноцветные вздувшиеся вены. Бабушка часто ложилась и поднимала ноги на спинку дивана – от этого, наверное, боль утихала. Но она никогда не жаловалась. Я любила свою обычную бабушку, но мне было интересней с дедом, который преображался на улице среди странных чужих людей. После работы он иногда шёл в винный погреб, и я слушала, как он говорит на разных языках с приезжими. Когда я немного подросла, он стал брать меня с собой в путешествия. Мы вместе отправлялись на автобусную станцию, покупали билеты и ехали в трескучем автобусе в какое-нибудь село к его заказчикам. Когда автобус доезжал, дед смотрел на часы и быстро устремлялся вперёд. Он шёл, не оглядываясь на меня, бегущую сзади в сарафане и стоптанных красных туфлях. На плече у него болталась холщовая торба, в которой неизменной лежал большой мешок с конфетами. Его фотоаппарат был упрятан в специальный коричневый футляр, который замечательно блестел на солнце, как и дедушкина загоревшая голова. Посреди села дед вдруг останавливался и начинал свистеть. Этот его свист здесь уже знали. К нему бежали дети, а он, постояв и почесав полированную голову, сначала подзывал совсем маленьких. «Эй, маленькая, иди сюда!» – говорил дед девочке, сидящей в одних трусах на обочине. Она смотрела на него испуганно, и дед переходил на молдавский язык. Тогда только она подходила к нему, чтобы взять конфету, с которой она уже не сводила блестящих глаз. Потом он раздавал конфеты другим. Обычно перед тем, как отдать конфеты, он загадывал загадки. Деревенские ребята слушали их внимательно, переглядывались, но отвечали. Дед, смеялся, награждал выигравших и проигравших тоже.

Все три дня, что мы были там, мы ходили по домам, где дедушка фотографировал крестьянские семьи. Для людей в деревнях дедушкин приезд был большим событием. Когда мы приходили во двор, то часто заставали семью в процессе приготовлений. На скамейках ещё стояли тазы, в них плавала пена. Сначала купали детей, потом мылись сами. Воду сливали на дорогу. Потом хозяева в нарядных костюмах, в белых, как у деда рубашках и начищенных сапогах, садились на деревянные скамьи и заранее начинали улыбаться. Дед стоял под ореховым деревом и, сложив руки на груди, терпеливо ждал. Сама съёмка занимала не так много времени, но на то, чтобы все сели правильно, от деда требовалось много терпения. Старуха должна была обязательно сесть по левую руку от старика, а старший сын – по правую. Сын с женой становились позади отца с матерью. Родственники могли расположиться рядом с родителями, но если это были не самые близкие родственники, то они вставали за спиной хозяев дома, рядом с сыном и его женой. Внуки садились на корточки у ног старших. Всему перемещению не было конца. Бывало, только все рассядутся, как вдруг во двор входит ещё одна семья и вся пирамида снова ломается, и надо начинать всё сначала. Я наблюдала всё это много раз и поняла, что в том, как люди рассаживаются на скамьях посередине двора, есть огромная закономерность, которая потом теряется, когда они встают и расходятся.

На ночь мы оставались в деревенском доме. Я почти ничего не понимала из того, о чём они говорили за столом, поставленным во дворе, под ореховым деревом. Хозяйка приносила горячую мамалыгу и, пересчитав всех, разрезали её ниткой на куски. Мамалыгу ели прямо руками, макая жёлтые кусочки в топлёное масло, а потом в раскрошенную овечью брынзу. «Если не хочешь, чтоб тебя укусил комар, потри руки листьями ореха. Комары бояться запаха орехового дерева», – учил меня дед уму разуму и снова поворачивался к хозяевам и говорил с ними по-молдавски. Разговаривая, взрослые пили красное вино и давали детям пробовать. От этого кисленького шипучего вина голова моя тяжелела, и я засыпала прямо за столом, положив голову на руки. Сквозь сон я слышала голос деда, рассказывающего истории.

Утром хозяева провожали нас на автобуса и потом долго махали вслед рукой. В котомке у деда лежали завёрнутая в марлю брынза, сотовый мёд, плетёная бутыль с вином и другие дары благодарных хозяев, которым он рассказывал свои истории, привозил собак, делал портреты.

«Девочка, хочешь есть?» – спрашивал дед, когда автобус трогался, и клал мне в подол большое жёлтое яблоко с красным боком или сиреневую сливу. Привезённые и уже окрепшие в селе псы бежали за автобусом, но недолго, они уже знали, что здесь им лучше и не стремились назад. С их стороны это был просто жест благодарности за то, что дед выкупил их у «гицелей».

Когда мне исполнилось девять лет и мы с родителями переехали в новый многоквартирный дом, дед всё равно брал меня с собой. Особенно летом, во время каникул, когда мне нечего было делать. Но наши поездки прекратились, как только у меня появились другие интересы. К тому же в одну из поездок я как-то пошла в туалет и стала жертвой деревенских гляделок. Несколько детей, прильнув глазами к дырочкам в деревянной кабинке, что-то говорили мне по-молдавски и громко смеялись. Не догадываясь, какому я подвергаюсь унижению, мой дед продолжал пить чай. К нему подсаживались крестьяне, и он, вытирая лысину платком, рассказывал им по-молдавски городские новости.

В новостройках, куда мы переехали, девочки были умными, а собаки породистыми. Иногда они рычали на пахнущего уличными псами деда. Ему это было всё равно. Он ставил на стол деревенский сыр и мёд, трепал породистую собаку по голове, и, к удивлению девочек, она начинала улыбаться. В котомке его всё так же шуршали блестящие конфеты, которыми он угощал моих подружек. Не понимая его загадок, они пожимали плечами.

«Что имеет голову, но не имеет мозгов?» – спрашивал дедушка Иру. Она молчала. «Лук, чеснок, сыр, девочка», – со смехом говорил дед и доставал конфету.

Однажды он вызвался повести весь наш шестой «В» в открытый бассейн. Учительница очень обрадовалась свободному воскресному дню, и мы поехали. В троллейбусе я досадовала. «Какое, мальчик, самое умное дерево на свете?» – спрашивал дед Вадика. «Я вам скажу, если вы скажете, какое самое глупое», – важно отвечал Вадик. Я знала ответ, он был простой, но дед не нашёлся. Он вытер лысину платком, пошарил в торбе и протянул Вадику конфету. «Спасибо, я не ем сладкого», – сказал тот. Дед опешил. Он сам съел конфету и облизал бумажку. Ехали долго, солнце било в окна. Потом вышли, поднялись по лестнице на мост. На мосту деда остановил какой-то старый человек в чёрном костюме и стал с ним говорить на чужом языке. Дети прислушивались, и я краснела за деда. Это был идиш, на котором говорили только евреи. Я верила, что в бассейне всё будет лучше: дед был сильным и загорелым. Раздевались под кустиками: девочки держали подстилки, мальчики пользовались полотенцами. Но мой дедушка не стал возиться с полотенцем, он снял брюки, снял рубашку и остался в белье. Мои подружки захихикали. Красивый ровный загар деда оказался обманом. Круглая, как глобус голова и мощная шея были красивого жёлто-коричневого цвета и того же цвета были руки до локтей, но всё остальное оказалось белым. Даже волос у него не было, как у других мужчин. Я старалась не смотреть в его сторону, куда было направлено множество глаз. Пошли купаться. Мои подруги плавали по-собачьи, а я умела кролем. Когда я вышла, они посмотрели на меня с уважением. Я откинулась на ствол дерева и стала невозмутимо смотреть на купающихся друзей. К деду я решила не подходить. Вадик сел рядом со мной: «А ты ничего плаваешь!» Сам Вадик не купался и даже не снимал верхней одежды. Он сидел рядом и комментировал события на воде. Я хохотала громко, чтобы другие не заподозрили, что мне очень стыдно. Дед томился под другим деревом, утирался платком, скучал. Он не любил купаться. В конце концов, жара его доконала. Все повернули головы, когда он ступил на белые, залитые зелёной водой ступеньки бассейна. Он покрылся гусиной кожей. Он был жалок – старый клоун в чёрных полинявших трусах. Зайдя по пояс, он стал приседать и с кудахчущим звуком подпрыгивать на месте, как делают все деревенские деды. Я не понимала, как могло такое случиться, что я столько лет боготворила этого нелепого человека, который не может разгадать простую загадку и который боится воды.

В троллейбусе на обратном пути он опять шутил, и я замирала от страха. «Один бессарабский еврей хотел жить в Санкт-Петербурге, но полиция его не пускала...» – рассказывал он детям свою притчу.

Когда мы вышли из троллейбуса, я махнула деду рукой и пошла с остальными в сторону школы. Перейдя дорогу, я всё-таки не выдержала и оглянулась. Он стоял там же и, крутя головой, высматривал автобус. На фоне новостроек он выглядел иначе, чем в старом городе. Нет, я не вернулась. Да он бы и не разрешил мне остаться с ним.

 

– Ты кто, собственно говоря, будешь по нации? – спросила меня как-то Ленкина бабушка.

Я посмотрела на Ленку, и по тому, как она отвела глаза, поняла, о чём меня спрашивают. В надежде, что это окажется неправдой, я всё-таки решила поинтересоваться у деда, которого считала виновником своего несчастья.

– Нации, девочка – глупость. Мы, конечно, евреи. Но мы и французы, и итальянцы, и русские, и украинцы, и молдаване... Мы – всё!

Этот ответ оставлял право выбора. Теперь, когда меня спрашивали, кто мы по нации, я отвечала, что мы французы, но просто долго жили в СССР и потому забыли язык.

– А почему твой дед говорил по-еврейски? Только жиды ведь говорят! – спросил Вовка Баштанарь.

– Он говорит на всех языках, и по-молдавски, и по-киргизски, и по-китайски, и на еврейском тоже умеет! – хитро отвечала я.

Это было чистой правдой. Дед знал много языков, в том числе и китайский. Его родители умерли, когда ему было четырнадцать лет, у него было тринадцать младших братьев и сестёр. Чтобы раздобыть денег, он поехал торговать в Китай мануфактурой. Там он прожил полтора года, наверное, очень интересных, но почему-то вывез оттуда только рассказ о том, как он ездил на рикшах.

Лучше бы он тогда на мосту заговорил по-китайски, думала я и старалась поменьше звать деда к нам.

 

И всё-таки при наступлении каникул мы снова встречались с ним в маленьком шанхайском домике, где блеяла Коза и на пороге чесалась старая Кошка.

– Намывает гостей, – говорил дед, когда кошка причесывала усы лапой.

В гости приходил тот самый старик с моста, которого звали Давид, полный математик Изя и дядя Шулим в пенсне и со слуховым аппаратом. Собираясь, они садились играть в покер. Бабушка возилась на кухне, оттуда изредка доносился её вежливый тихий голос. Она просила, чтобы не курили так много. Дед раздражался, шикал и иногда, прервав игру, уводил гостей из дому. Мы оставались с бабушкой вдвоём. Бабушка молчала. Дед приходил под утро и, переодев рубаху, отправлялся на свой рабочий форпост.

Однажды я спросила бабушку, любит ли она деда. Бабушка задумалась. Она стояла у окна в старом зелёном халате и теребила поясок. Когда она задумывалась, она всегда склоняла набок свою красивую овальную голову. «Когда-то я его сильно любила», – ответила они тихо.

Этот разговор настолько поразил меня, что, повзрослев, я опять вернулась к нему. Услышав от кого-то из родственников, что моя бабушка в молодости была невероятной красавицей, я потребовала, чтобы мне показали семейный альбом. Там я нашла ответы на многие вопросы, даже на те, которые не собиралась задавать. Во-первых, я увидела бабушкину девичью фотографию. Бабушка сидела на траве посреди подруг. Их там было семеро, красивых, умных девочек из хедера, но не у одной не было такого совершенного оливкового лица и таких длинных чёрных кос. В альбоме были фотографии и других женщин, о которых со мной не стремились говорить. Женщины были сфотографированы дедом в бывшем его ателье на фоне бархатных штор. Нарядные шляпки лежали на их кудрях, как кремовые розочки на пирожных. Заметив, что я часто смотрю его альбом, дед стал мне объяснять всякие тонкости съёмки. Я узнавала бесценные подробности. «Серый камень, кирпич, дерево – говорил дед, – хороши как фон для формальных фотографий. Обнаженная натура любит мягкую драпировку: бархат, велюр, шелк». Показывая фотографии своих заказчиков, он пересказывал мне их истории. Я не очень вслушивалась. Попутно он рассказал, как спас бабушку от смерти. Румынская полиция долго охотилась за молодой марксисткой и, поймав, приговорила её к восьми годам тюрьмы. Бабушку отвезли в Ясскую крепость. Дед Наум, который ещё не был ничьи дедом, а наоборот имел шёлковые кудри и нюхал табак, подкупил охранников и устроил бабушке побег.

Я оканчивала школу с безнадежным аттестатом. Озабоченный дед пообещал платить мне пять рублей за каждый экзамен. Иногда я брала деньги, а иногда и отказывалась, давая ему понять, что не в них счастье. Бабушке дед покупал много подарков, которые она безмолвно прятала в шкаф и продолжала ходить в зелёном халате. Халат давно покрылся пятнами, бабушка упрямо продолжала стирать его и латать дыры. Положив халат в эмалированный таз, она оставалась в длинной майке, и я видела, какая у неё красивая фигура. Когда она заболела, тело её приняло юношеские очертания той девочки на фотографии. Ушла полнота, хмурость, и вся бабушка стала яснее, как будто помирилась с жизнью. Даже перестала ссориться с дедушкой. Он тяжело переживал её молчание. С ним вдруг стало происходить что-то странное. Он, всегда такой непоседа, не хотел оставлять её ни на минуту. Сидел возле неё, крутя в руках поясок её халата.

Зная, как она любит книги, он принёс домой целую библиотеку. Он начал с её любимого Ремарка, потом прочел ей Хемингуэя, потом перешёл к историческим романам. Мама сказала, что бабушке наверняка понравится Томас Манн, и дед на следующий день купил на чёрном рынке роман «Иосиф и его братья», чтобы сидеть возле худеющей жены неделями, месяцами.

Он читал ей и грозил кулаком в небеса: «Ироды!» Мне он рассказал, что готовит ей подарок на золотую свадьбу. Он собирался ей подарить кольцо «Маркиз» с настоящими рубинами. Когда им было по двадцать пять лет, она увидела такое кольцо в витрине ювелирного магазина, и оно ей понравилось. Он и тогда был готов его купить, но бабушка не разрешила.

Дедушка нашёл хорошего мастера, переплатил, чтобы тот работал быстрее. Кольцо было готово через два месяца. Дед принес его домой и, пока она спала, надел ей на палец. Проснувшись, она с минуту смотрела на кольцо, потом перевела взгляд на деда.

– Что ты молчишь? – спросил дед. – Тебе нравится?

– Да.

- Так что же?

– Поздно, Наум, – сказала бабушка и, сняв кольцо, вернула ему.

Он не обиделся, он поцеловал протянутую руку. Я испуганно смотрела на них из-за ширмы, не очень понимая, что происходит. Эта зелёная ширма, отгораживала наши жизни, мою, уходящую вперёд, их, остающуюся за китайскими цветами и птицами.

После смерти бабушки дед жил ровно год. Он разлюбил выходить с фотоаппаратом в город, всё больше сидел дома, глядя на её портрет. Иногда я заставала его на кухне, где он как будто что-то искал. Он выдвигал ящики кухонного шкафа, заглядывал в тумбочку. Его солдатский загар постепенно сошёл. Он искал булавку, которой бабушка подкалывала днём ширму.

«Деда, а откуда у нас взялась эта ширма?» – спросила я его как-то.

«Один миллионер подарил на свадьбу.»

«Расскажи!» – потребовала я.

Он сказал, что старичок Давид когда-то держал главный кишинёвский магазин готового платья. Потом он его продал и отдал все деньги сыну, чтобы тот поехал за границу первым. Это было в тридцать девятом году, за год до того, как Молдавия присоединилась к Советскому союзу. Давид ждал год, потом стал потихоньку распродавать оставшиеся вещи. В эвакуации он многое сменял, но кое-что сменять было невозможно, как, например, французские батистовые платки. Когда в сорок восьмом году в Молдавии началось раскулачивание, Давид, хотя и был уже нищий, попал в списки кулаков и дед вынужден был прятать его у себя. Он объяснил, что в городе Давида все знали и его надо было спрятать, чтоб его не забрали в тюрьму. Давид прожил в шанхайском домике несколько лет. Здесь же скрывались ещё несколько человек, которые очень боялись, что из-за вольных замашек бывшего богача их всех арестуют.      

– Наш Давид любил делать «моцион» в панталонах с кружевами, – объяснил дед.

Соседи тоже боялись за деда и особенно за себя.

– Наум, нас же всех заберут! – кричали они, глядя на приседающего во дворе Давида.

– Его ведь не забрали? – волновалась я.

Дедушка оживлялся от воспоминаний, щёки его розовели:

– Твоя бабушка была единственным человеком, кто защищал Давида. «Нельзя лишать человека последней радости!» – отвечала она им.

В последний год жизни дед уже не виделся ни с кем из друзей, кроме математика Изи, тоже состарившегося до такой степени, что потемневшим ликом в дымке белых волос он стал походить на собственный негатив. С Изей дед играл в шахматы, а то и просто молчал. Вдвоём они смотрели на бабушкин портрет.

– Что ты молчишь? – теребила я деда.

– Я не молчу, – отвечал он, и я понимала, что он молчит только для меня.

– Папа, скажи что-нибудь, – просила моя мама, когда он перестал говорить даже с ней.

– Один бессарабский еврей хотел уехать в Санкт-Петербург...

– Папа?!

– Но он таки да хотел. Потому что ему всю жизнь казалось, что он живёт с женщиной, которой не годится в подметки!

Мы похоронили его в нескольких метрах от бабушки. Их отделяли только кусты жасмина. Своей тёмно-зелёной листвой кусты напоминали старую китайскую ширму, и только птицы, порхавшие над ними, были настоящими. А что касается китайской ширмы и других вещей из Шанхая, то всё куда-то расползлось: что взяли соседи, что мама просто выбросила. Через несколько недель после дедушкиной смерти приехал экскаватор, чтобы снести белый глиняный дом, и мы поразились, с какой легкостью от первого же удара дом рассыпался. Белая глиняная пыль повисла над пустырем и стала волнами опускаться вниз. Серые щепки поплыли по великой шанхайской луже среди бело-синей гуаши отражающихся в ней небес. Очистились задворки магазина. Ничего из того, что соединяло эти стены и потолок в одно целое, уже не существовало в природе.

 

Ахра Аджинджал. «Окраина». Бумага, темпера/карандаш, 21х30 см. 2016 г.