Поэзия диаспоры

Автор публикации
Григорий Певзнер ( Германия )
№ 3 (27)/ 2019

Стихи

Григорий Певзнер в своих стихах часто совмещает две разных точки зрения – детско-подростковую и зрелую взрослую, что придаёт стихам очарование свежего поэтического взгляда и житейской мудрости. Автор бывает лукав, весело ироничен и печален, добр и гневен – в зависимости от того, что переживает, о чём размышляет. Но никогда не бывает назидательно скучным. В его стихах живёт обаяние настоящей поэзии.

Д. Ч.

 

* * *

 

Большие соборы – словно вокзалы или базары,

в коих много золота, в коих мало Бога.

Богу уютней в часовнях старых!

...А ещё есть кирха под Марбургом и марбургская синагога.

 

Синагога – это сказано слишком громко и чинно.

В основном для являющихся по повестке

престарелых безбожников постсоветских

дом молельный и дом общинный.

Просто нет евреев других под рукой, се ля ви.

Но зато есть Амнон и Беня, ведущие службу.

В этот Дом Бог является в виде Бога любви,

предлагающего взамен нетерпимости дружбу.

 

Этот Дом создавался с большим трудом.

Дом стал больше не нужен больничной кассе, а нас устроил.

Из него рождался общинный наш дом,

а мой папа с командой дом этот строил.

 

Здесь в почёте суть, а не чепуха.

Здесь не ищут грехи твои ежеминутно.

Здесь Амнон сказал: «Очень важная вещь галаха!

Но важней, чтоб здесь каждому было уютно!»

 

Так что тут я пристрастен: свои, евреи...

Но теперь о кирхе – о деревенской церкви.

...Бог не злее нас и не добрее,

просто у него другие акценты.

 

Просто Бог один, а нас разных много.

Но при этом принцип неизменяем:

мы сперва под себя подгоняем Бога,

а потом себя под него подгоняем.

 

Эта кирха вот начинается с детского уголка:

всякий хлам, игрушки, головоломки.

И, родители приобщаются к Богу пока,

приобщаются к Божьему дому потомки.

 

Тут иначе, чем всюду: придёшь впотьмах –

мало ли какие чувства кого накроют! –

а священник со старостою в ближайших домах.

Постучишь, попросишь – тебе откроют.

 

Здесь любви служеньем, похоже, заняты,

и живёт здесь любовь, а не наносное.

Все сидения подогреты, все дверцы не заперты.

А под потолком готическое кружево подвесное...

 

Все апостолы, словно с детских рисунков срисованные,

и вообще всё какое-то любвеобильное.

Под органом старые туфли органиста растоптанные,

возле органа старое зеркальце автомобильное.

...А когда все ложатся и жизнь замирает,

когда сладко спят все уже и ещё, в эту гулкую пору

Бог приходит, садится и на органе играет –

органиста туфли Всевышнему впору.

 

 

* * *

 

Проснулась муха и как будто «Дуглас»

из множества б/у-шных запчастей

сварганенный любителем на старте

сперва подрагивает пробует моторы

моторы тарахтят неровно глохнут

но снова заведённые стартёром

внезапно набирают обороты

и с видимым усильем малость боком

подбрасывают муху над бетоном

точней над подоконником щербатым

она летит и от полёта крепнет

всё больше мощи круче виражи

и дело пахнет высшим пилотажем

 

 

* * *

 

Лёгкий апрель. Тихое утро.

Мочится пёс. Кошка глазеет.

Там перламутр. Тут камасутра.

Солнечный звон. Детская зелень.

 

Спит ещё шум. Отдых для слуха.

Муха молчит, спамить не хочет.

Да иногда правое ухо

сонным дыханьем ангел щекочет.

 

 

* * *

 

Ступни босые на ступени,

на мрамор, тёплый изнутри, –

приятно, ангел побери!

Остепениться? Стать степенней?

 

Пусть Пан играет на свирели,

пусть дует в дудочку Господь,

а арфы – на хрена нам арфы,

когда, в шкафы отправив шарфы,

мы соль земли берём в щепоть?

 

Такое мыслимо в апреле,

где все пичуги одурели,

по веточкам и по кустам

нанизывая «ман-дель-штам»

на струны бывшего тумана,

где вырастает эта манна,

не всем доступная устам.

 

 

* * *

 

Немецкий выучишь и вдруг,

обалдевая, въедешь в идиш

литературный и увидишь,

что он логичен и упруг,

что он не более похож

на тот, что в детстве доносился

(и тот хорош – и сей хорош!),

когда не для твоих ушей

(чтобы не гнать тебя взашей)

какой-то текст произносился,

чем диалекты деревень

(две-три проехал – снова новый!

Для чужака расклад суровый)

германских на литературный,

на коем якобы культурный

народ трындит не как в деревне.

Зато иврит похож на древний –

и ничего! Такая хрень.

 

 

 

* * *

 

А бабка деду «ред аф идиш»[1]

бросала, предваряя текст.

И я не знал, что Ты не выдашь,

парнокопытное не съест.

 

Не знал я, кто я и зачем я.

Меня пытали пацаны

(я был предметом развлеченья

для алексеевской шпаны).

 

Я успевал по всем предметам,

лишь стать собой не успевал.

Я узнаваем по приметам

эпохи, в коей вызревал,

 

когда страну под знаком «пох*й»

вёл ставший куклою генсек

и пела Пьехою эпоха

о синей птице не для всех.

 

 

* * *

 

Я заперт в русском языке.

Ограды прутья плохо гнутся.

Ношу отмычки в рюкзаке,

но к рюкзаку не дотянуться.

 

Мой в украинском мал улов.

Он смачен, наперчён и точен,

но в нём мне не хватает слов –

нужны, а не хватает очень.

 

Никак с немецким не сдружусь –

на нём тружусь неутомимо,

но для нюансов не гожусь:

я глуховат – нюансы мимо.

 

Иврит с испанским по чуть-чуть.

Английский выпал по дороге.

Мой к языкам нелёгок путь –

они такие недотроги!

 

Сижу, стихи перевожу,

в своих глазах немного стою.

И слов на дне не нахожу.

И мутно маюсь немотою.

 

 

* * *

 

Когда внезапно скончался тесть,

он превратился в могильный холм

с таким же мягким большим животом,

пуговички камней с которого отрывались,

класть обратно их было лень,

и, как посланная украдкой весть,

на этом месте цветы пробивались

и иная неунывающая хрень.

...Сорняки мы по просьбе тёщи выпалывали

(должен быть дер порядок!),

но через пару дней они снова,

не говоря ни слова, горстью выпаливали –

точь в точь стрелы лука со щедро политых грядок.

...Когда поверх живота улеглась плита,

тесть потускнел, но сумел

сделать по-своему, как всегда:

вчера, когда нам понадобилась вода,

на кладбище не оказалось воды.

Мы смели с плиты листья, но остались следы –

отпечатки перьев какой-то птицы.

А стоило облокотиться

на камень и заглянуть в плиту,

в тускло поблёскивающую её немоту,

как в ветвях древесного отражения

я увидел без напряжения

большой копошащийся силуэт –

скорее птицы, не человека, нет.

Я поднял голову, над головой

ещё не покрывшееся листвой

дерево помахивало ветвями.

Надо ли объяснять словами,

что никакой птицы в них не было?

И, не рассуждая уже про были и небыли,

я снова нагнулся и улыбнулся:

«Привет, Фимсеич!»

 

 

* * *

 

Старость – это подглуховатость, за глупость

принимаемая заносчивыми потомками.

Старость – это скорость, размениваемая на скупость,

но старость – это и новые радости перед потёмками.

 

Старость – это брезгливость, которая в вирши фальши

мешает пролезть, ибо не успеешь отмыться.

Старость – это зоркость не наружу, а дальше

и целеустремлённость – хотя куда стремиться?

 

Пора не стремиться уже, а стрематься,

но лень и мешает ненависть к старческим темам.

Впрочем, чем подготовкой к кремации заниматься,

лучше что-то жевать – к примеру, пирожное с кремом.

 

Старость – это когда жена всё дороже,

но каждую юбку гладишь взглядом.

А ещё, когда внуку корчишь рожи,

за спиной строгой дочки, стоящей рядом.

 

 

* * *

 

За калиткою у дачи

вылез первый одуванчик.

Муравьи вокруг судачат –

неудачный, мол, кривой!

А какой он неудачный,

если он растёт у дачи?

Просто солнца недостача,

просто холода в избытке.

Мёрзнет бедный у калитки

с непокрытой головой.

 

Рядом что-то вроде кашки,

рядом бегают букашки,

одуванчик же замёрзший –

он не видит ничего.

Шмель тяжёлый неуклюжий,

чуть не плюхнувшийся в лужу,

где-то перезимовавший

(то есть в сущности шмелиха),

совершив посадку лихо,

чуть не падает с него.

 

А на небе, а на небе

тоже жёлтый одуванчик,

рядом тучка-медвежонок

(медвежата – как шмели!).

Недоросток самолётик

между ними влазит прытко,

и продёргивает нитку,

и скрывается вдали.

 

Но за тучей-медвежонком

шли бывалые медведи

и расселись, как соседи,

что зашли на полчаса,

но, до выпивки охочи,

задержались на полночи.

Дремлет ветер – притомился,

шмель смешной куда-то смылся,

а в домах померкли окна.

И распалась на волокна

в небе нитка-полоса.

 

 

Анна Будина. «И у дверей есть уши». Акварель, бумага, 36х48 см,. 2016 г.

 

 

 

[1] ред аф идиш – говори по-еврейски (идиш)