Поэзия метрополии

Автор публикации
Александр Маркин ( Россия )
№ 3 (3)/ 2013

Стихи

Плотная и, вместе с тем, удивительно воздушная образность, пластичность и лёгкость слога, ощущение точности и необходимости слов, их общности и цельности в движении поэтической речи – безусловные достоинства поэта Александра Маркина. И за всей этой видимой лёгкостью, прозрачностью, зримостью его текстов – ощущение глубины, сущностной силы слова.

Олег Горшков

 

ВЕЧЕРНЕЕ НАСТРОЕНИЕ
 
Ладони зябкие – в подмышки,
скорее беден, чем богат –
загад, студёный лес дровишки
не устаёт бросать в закат.
 
Уже почёсываю темя,
когда в уме играю в го,
а маятник качает время;
для ясности: оно – его.
 
Шестое чувство впало в спячку,
точнее – в дрёму полусна,
и лучше не пороть горячку,
а на глоток налить вина.
 
Смотреть сквозь оптику фужера
(стекло – Merlot – опять стекло)
на приглушённый свет торшера
и печки дымное тепло.
 
И в час, когда не станет сладу
с собой, на пламя купины
из дома выйти за ограду
на все четыре стороны,
 
по воле, либо по неволе,
хотя бы на бросок пращи,
где только ветер в чистом поле,
да и его ищи-свищи.
 
 
УТРО ТУМАННОЕ
 
1.
Распахнуто окно, как тесный ворот,
промозглым утром досыпает город,
железный выдох и железный вдох
приглушены туманом, словно ватой,
истомой сна, и только точкой пятой
в раскладе стрелок чувствуешь подвох.
 
Проснёшься и найдёшь аорту пульта,
невольно подчиняясь ритму пульса
и бегу мыслей вялых и сырых,
но день начать на вздрыге и на нервах
нет никакого повода – во-первых,
и нет резона – это, во-вторых.
 
Заоблачный альпийский сад балкона,
перо роняет серая ворона,
и дальтонизм тумана тем хорош,
что нет воображению предела:
сказав, что птица счастья пролетела,
ты сам себе при этом не соврёшь.
 
Заложники фантазии и веры –
туманным утром птицы счастья серы,
и аскетизму утренних гравюр
нет предпочтений в цвете или звуке,
и к гирькам век протягиваешь руки,
и всё, что было – было чересчур.
 
Заводит утро механизм запястья,
от птицы счастья ожидая счастья,
горшечный поливая эдельвейс,
ты гонишь прочь наркоз самообмана,
ведь даже при наличии тумана
автопилот не отменяет рейс.
 
2.
Дорога между двух кюветов
под крышей мира из запретов;
туман обрезал этажи
домов в моём районе спальном
и город стал провинциальным;
налей – и лыка не вяжи.
 
На бело-сером фотоснимке
сквозь акварель туманной дымки
с трудом угадываешь двор;
тумана истины простые
пусты, как хлопоты пустые
и нечем свой насытить взор.
 
Безмолвие – причуда мима
в тумане проплывает мимо
и пантомима из теней
странна для утреннего взора,
скучают розы без Азора,
и вечер утра мудреней.
 
Гончарный круг и пуповина,
и плоти мыслящая глина
послушна воле гончара;
увы, в магическом кристалле
размыты мелкие детали,
кристально чёткие вчера.
 
Плоть оживает, алчет манны,
но зеркала души туманны,
косноязычен парафраз
страниц новейшего завета;
ты кто такой без интернета?
и с зеркалами вместо глаз.
 
 
АЛБАЗИН
 
Амур застыл, ни капли по латыни,
орёл двуглавый на маньчжур клекочет,
в морозной дымке, на высоком тыне
острожный день встречают кот и кочет.
 
Изба курная, кашель до надсада,
за нищий кров спасибо Ерофею,
за то, что жив – твердыне палисада,
и за тепло – огню и котофею.
 
Стальной клинок – не посох пилигрима,
ватага – не пристанище для трусов;
гонимые бунтовщики Илима
невольные гонители тунгусов.
 
Никифора Черниговского[1] вины –
оплот отряда вспыльчивого ляха;
ни бабы, ни детей, ни животины,
а только дыба, только кнут и плаха.
 
Ясак туземный соболиным мехом,
поклоны покаянные в божнице;
и не помеха воинским утехам
прозрачные маньчжурские границы.
 
Семь долгих лет бунтовщиков прощали,
знать аргумента для любого мира
нет лучше, чем казацкие пищали,
когда под боком цинские мортиры.
 
Осьмнадцать лет до Нерчинской бумаги;
набродистый народец отовсюду;
обиженным не занимать отваги
на жизнь прибиться к озорному люду.
 
И мы, полны неутолённой жажды,
на белый свет явились не затем ли,
чтобы решиться и пойти однажды
встреч солнцу на окраинные земли.
 
На русле Мульмуги или Уркана
холщёвый парус развернуть над стругом
и плыть до мест, где выбор атамана
так и остался за казачьим кругом.
 
 
ТОЧКА НЕВОЗВРАТА
 
Лежим на пляже, дурака валяя,
бьём козырями лёгкую тоску,
а день ползёт, едва переставляя
минуты, по нагретому песку.
 
Окуклится и скроется за морем,
где, как известно, – рубль перевоз,
и мы глаза ресницами зашторим,
в предчувствии ночных метаморфоз.
 
Павлиний глаз, в иную ночь – Селена,
крылом коснётся обожжённых плеч,
и нет нужды ломать через колено
и складывать опять прямую речь,
 
нахлынувшие чувства, с непривычки,
как в юности, отмеривать на глаз,
царапая ладони о кавычки
и угловатость юношеских фраз.
 
От моря, через пляжную кабинку,
для нас двоих под ворожбу волны
в ночи проложит лунную тропинку
невидимая сторона луны.
 
Секундный блеск на полтора карата
на прикроватной тумбочке, часы
ведут отсчёт от точки невозврата
до точки появления росы.
 
 
ЛАМПА
 
Освещает «летучая мышь»
две сажени далёкой эпохи,
и такая вселенская тишь,
что душа замирает на вдохе.
 
В уголке – с керосином бутыль,
паутины прядильный початок,
и хранит вековечная пыль
осторожной руки отпечаток.
 
Пресмыкается тень на полу –
фитилёк экономно подкручен,
приглашай-ка хозяйка к столу,
что-то вечер становится скучен.
 
Посидим по-соседски вдвоём,
постелив рушники на колени,
и очерченный светом объём
не уступит ослиной шагрени.
 
Керосиновой лампы плейбой,
добрый молодец узкого круга,
мы едва ли узнаем с тобой
в электрическом свете друг друга.
 
...нет не голос, и не силуэт,
не черты, не расхожие штампы,
а всё то, что стремится на свет,
и тепло керосиновой лампы.
 
 
МОСКВА – ИЮНЬ
 
Начало июня, в Москве пуховерть,
щекочет аллергика белая смерть,
полуденный жар от московских камней
и длинные дни провисают над ней.
Там мы проторяем свои колеи
в нагретом асфальте, вдыхая Аи,
и ночь доживаем с грехом пополам
под ранних часов воробьиный бедлам.
С оглядкой на ежевечерний зарок
проснёшься, нажмёшь зажигалки курок
и выдохнешь, зная, что должен вдохнуть
белёсых небес заоконную муть.
И, спрятав в машине ночное лицо,
как житель Сатурна, с кольца на кольцо
кружишь, выбирая одну из колей
сквозь лжеснегопад городских тополей.
Летает над городом блеф декабря;
не зря говорится про сани, не зря.
 
 
PARASOL
 
Не раз, не два, не три; а сколько?
мне возвращаться в тот же сон,
где жёлтый зонтик-парасолька[2]
и в цвет зонта – комбинезон,
 
где гром картавит в эпилоге
и лупит дождь в мою Газель,
где на обочине дороги
продрогшая mademoiselle,
 
как одинокий лист осенний,
глядит в глаза через стекло.
И ласточка, покинув сени,
берёт блудницу под крыло.
 
Холодных струй акупунктура;
нам по пути – за горизонт,
считать ухабы до Шербура,
на чьём гербе шербурский зонт,
 
на улицах – такие краски:
цветок осенний – parasol[3]
и девушка из киносказки,
чьи очи сини, как тосол.
 
 
ТОЧКА
 
Беспамятные прошлые века.
Так жизнь длинна, так память коротка,
настолько, что вчерашнее начало
твоё – и есть начало всех начал,
порог и печка, точка и причал.
Причал долой, пока не укачало.
 
Порог и печка точки отправной.
Взгляд прошлого почувствуешь спиной,
оборотишься любопытства ради,
известно – любопытство не порок,
ни зги не видно, очи заволок
туман философической тетради.
 
История – источник новостей.
С рождения, с младенческих ногтей,
в родном тумане по родному краю
несло меня течение реки,
мне врать как очевидцу не с руки,
и вынесло туда, куда – не знаю.
 
Есть вариант, что вынесло за край,
с той стороны, где расположен рай,
где печень не подвержена циррозу,
где за стихи прощаются грехи
и самые брутальные стихи
под соус рифмы доедают прозу.
 
Не видно сада, бесконечен луг,
где райский плуг за кругом пашет круг
и я хитрю, заначив день вчерашний,
чтоб скрыть испуг от этих перемен;
стан полевой, чернильница, безмен
и ангелы над бесконечной пашней.

  1. Никифор Романович Черниговский – пленный поляк, после убийства Илимского воеводы бежавший и возродивший основанный, но брошенный Хабаровым Албазинский острог. Через 7 лет прощён указом государя Алексея Михайловича.
  2. Зонтик (укр.)
  3. Зонтик (фр.)