Наталья Крофтс живёт в настоящем, настоящим и это на-стояние не ждёт подсказки от прошлого и не задаёт будущему риторических вопросов – в проживаемом сегодня, как зарубки на прикладе ружья, фиксируются раненные мгновения, подбитые надежды и враги земли родной. Ретроспектива удаляется на мерцающую глубину в текстах Крофтс, ведь прошедшее, независимое от настоящего и будущего, выступает единственной безопасной территорией на фоне разворачивающейся на глазах у всего мира трагедии в Украине. Однако, эта «безопасность» прошлого меньше всего подходит уроженке Херсона, оказавшегося в самом адовом пекле нынешней войны. В перекличке с известной строкой Пастернака, прошлое появляется у Крофтс текущим вспять, в обратной хронологии, чтобы всё тот же безнадёжный вопрос повис в последней строке: «то Звёздные войны, / то – пылает Рейхстаг, / то – пылает над полем рассвет – / Куликовым, кровавым – / скажите, какой это век?..» В текстах Натальи Крофтс катастрофа становится аллегорией и, подобно мифической Медузе Горгоне, раскрывает глаза в глаголах, которые жгут, и вглядывается в читателя пристально, словно переводя на себя известную фразу одного из сюрреалистов: «Взгляд – самое страшное, что есть в человеке». Однако, в стихотворениях Крофтс и это в человеке не самое страшное, страшней – смерть души, то самое поле битвы добра и зла «где нагло распускаются герани – / цвет мяса в ране. / Где ты уже – игрушка на экране». Актуализируя, сегодня это ещё и поле информационное, со всеми его первичными признаками, в виде «зрелищ, твиттов, хлеба, / убойных кадров: нас на фоне неба – / красивых, / молодых, / в гробах». Некое событие настоящее, с торчащими из метафор открытыми переломами, в котором «время прёт, взрывая города, / когда-то не построенные нами». Мгновенно запоминающаяся жёсткая стилистика письма, акмеистическая чёткость деталей, визуальный ряд реализованной дистопии, в финале которой «лают “лайки”». И всё же, в наступившей безысходности, когда поэтический язык становится такой же мишенью, как и всё прочее вне его, есть надежда на спасение: «… в “прогресс” не верю. Просто верю / в своих детей».
Геннадий Кацов
* * * Какую землю мы изгадили сварами, какие выси испохабили сворами, аллеи тихие да парки с бульварами в куски изрезали враждой и заборами. Кромсаем землю мы до самозабвения, над ней грызёмся, как братва над наживою, и слишком поздно к нам придёт откровение – что мы любить могли – пока были живы мы. * * * Разрыв. Фигурка схватится за бок – живой лубок. Час новостей. Адреналин. Игра. Ты щёлкнешь кнопкой – и конец. Нет ран, потери, смерти, зла… Застынет крик. Ты – в капсуле. В скафандре. Ты – внутри. Замри. Замри. Ни с места. Стой, нельзя наружу – за рамки, за обложку, из себя – к соседям, соплеменникам, со-душам – задушат. Ты – мишень. Рога трубят. Охота. Крёстный ход на абордаж, на брата, на врага, на тот этаж, где нагло распускаются герани – цвет мяса в ране. Где ты уже – игрушка на экране. Ты раб. Под рьяный рёв других рабов на солнечной арене Колизея ты умираешь. Крик – и мы глазеем на красное на острие зубов. Агония. И гонка – мчатся снимки в Facebook, диктует Canon свой канон: у трупа, у меча, со львом в обнимку. И лают «лайки»: кадры – как в кино, где даже смерть кошмарная – прекрасна, где люди растворяются на красном – заката, крови. Жажда на губах – адреналина! – зрелищ, твиттов, хлеба, убойных кадров: нас на фоне неба – красивых, молодых, в гробах. * * * Чернеет червоточинами дыр наш мрачный мир. Утрата за утратой. Мы отступаем – хмурые солдаты своих надежд, зачёркивая даты, пропавшие напрасно, без возврата, средь ерунды и мелочной вражды. Кровавый снег. Колючий, едкий дым. Да ладно. Ты не сгинул молодым, не видел ни трагедий, ни страданий, ни голода, ни жатвы палачей. Ты просто прожил жизнь в параличе баюкающей стужи ожиданий. Надеялся – засветится звезда шальных удач – украсят орденами нас – хмурых, сонных, мелочных солдат. …А время прёт, взрывая города, когда-то не построенные нами. * * * От первых строк – неровных, робких строк беспомощных, смешных, косноязычных, всю жизнь мою, сквозь бури, тьму и рок я продираюсь к русской речи – зычной, свободной, не умеющей молчать, горючей, гордой, гулкой, говорливой, врачующей, гарцующей игриво, и плачущей от боли по ночам. Печаль моя, с убогою сумой иду к тебе по свету – и по мраку юродивым, бездомною собакой. И, кажется, иду к себе самой… * * * А кричать уже поздно. Нелепо. Смешно. Моветон. В двадцать первом столетии крики не в масть и не в тон; только щёлкают клики – мышиные, шустрые клики, заменяют нам крики, улыбки, уловки, улики, кулачки и щелчки, божий дар и пожатие рук. И по норкам сидящие мышки всё тащат в нору – жемчуга и объедки, масскульт и священные тайны. Мы – полночное племя, несытая серая стая. И когда-нибудь – пискнув от ужаса – я ушмыгну от мышиной возни, от словесной резни – в тишину. ПИСЬМО Сквер завьюжила скверна этих зябнущих дней. Безысходность Инферно – только здесь холодней. В эти дни коронаций и парадов-алле жду тебя на Сенатской у застывших аллей. В эти дни коронаций, в этот век миражей мы с тобой на Сенатской не встречались уже. Но я помню: у кручи, возведённой Петру, – сероглазый поручик на декабрьском ветру. И я помню метели всех заснеженных дат. Кто там – эти ли, те ли победили тогда? Память, как эмигрантам, нам подбросит ломоть – Анатолия Гранта полыхающий мост, сказки: «Шёл по Шпалерной – и домой не дошёл», горечь дней и Фалерна, веселящий крюшон, крохи, крахи, кровавый петроградский восход, днём – сияние славы, ночью – крики «в расход». Эра галлюцинаций. Память шепчет: «Держи: на притихшей Сенатской – миражи, миражи». Нам с тобой не угнаться за безумием дней. Жду тебя на Сенатской у болотных огней, в блеске иллюминаций, у дворцов изо льда. Жду тебя на Сенатской в день – ты помнишь? – когда наше дикое племя вдруг отбросит ножи… И раскрошится время. И окончится жизнь. * * * Любимая, нальём ещё вина. Уходит август. Светлая волна ребячится, гарцует, веселится, как юная шальная кобылица. И ласково за этой кутерьмой следит Везувий, древний и немой. Ты слышишь? Нынче псы так мерзко воют – надрывно, зло. Плывёт над мостовою их лютый плач – и тонет в бодром гаме весёлых улиц. Бледный, как пергамент, идёт гуляка. Вкусно пахнет рыбой, лепёшками, луканской колбасой. Поёт юнец, беспечный и босой. Стоит легионер суровой глыбой. Кричит седой торговец. Кот бежит. О, боги, как люблю я эту жизнь и этот город, пёстрый и счастливый, на склоне у лазурного залива. Родная, до чего же хорошо: так ветрено, так солнечно. Так жутко, что всё пройдёт. Как зёрнышки кунжута сметёт нас время, смелет в порошок. Другие здесь, в тени, у колоннады когда-нибудь… Любимая, не надо! Не плачь, родная, что ты?! Это сны. Мы счастливы, здоровы, влюблены, в начале доброй, светлой эпопеи, нам годы жить – не дни или часы… …О боги! Как зловеще воют псы. Как будто к скорой гибели Помпеи. МЛАДАЯ ЖИЗНЬ Несётся время диким вепрем – сметёт и нас. Среди смертей, должно быть, страшно жить, не веря в своих детей. Да-да, конечно, брат, мы старше – но кто из нас умнее стал? Мы танцевали в ритме марша, они – фристайл. У них свои и путь, и чаша – и свой добавлен в чашу яд. И в головах не наша каша – своя. И славно, что своя. Что им до нашей колокольни – берёзок-слёзок-тополей. Они добрее и спокойней – они светлей. Лютует время шквальным ветром. В наш век страстей и скоростей в «прогресс» не верю. Просто верю в своих детей.