Рассказ «Профессор» в 5-м сезоне Премии «Антоновка 40+» получил спецприз от журнала «Эмигрантская лира». Писатель Светлана Василенко, которая была в этом году председателем жюри, заметила, что герой рассказа Андрея Сорокина оказался очень похожим на самого А.К. Антонова, в память о котором и была создана премия: оба героя – филологи, один всем своим существом предан старославянскому языку, другой – русской литературе и писательству, и несмотря на профессионализм, и один и другой были отстранены от работы на кафедре; один жил в студенческой общаге, второй приводил домой обитателей бомжатника, и так далее. Редактор и прозаик Валерия Ахметьева отметила узнаваемый московский дух этого рассказа, а Евгений Сулес обратил внимание на финал, который надолго запоминается. Для меня это был один из самых запоминающихся рассказов среди огромной выборки вычитанных мною текстов конкурсантов. Меня здесь зацепил не столько финал и неизменная «московскость», не только архетипичность фигуры главного героя, но такая неуловимая субстанция, как душевная чуткость и человечность, концентрированное вещество любви, помещённое в текст – и если они могут быть настолько материально воплощены, самое время воскликнуть: «Смерть! Где твоё жало? Ад! Где твоя победа?»
Ольга Аникина
Серёжка знал эту дверь. В сумраке лестничной площадки на всякий случай ещё раз пригляделся. Она. Старая затёртая ручка, коричневый дерматин, снизу угол отходит и видна деревянная основа. Сбоку вбит гвоздь, чтобы можно было повесить тяжёлую сумку, пока возишься с замком. Профессор жил здесь один Бог знает сколько лет. О нём вообще почти никто ничего не знал. Всю жизнь он преподавал в университете старославянский язык. Приходил на кафедру раньше всех, а уходил последним.
После того, как он ушёл из университета, о нём вспоминали разве что студенты-двоечники, которых он по доброте не раз спасал от отчисления. Старушка на кафедре посетовала, что про Михал Михалыча давно все забыли. Говорят, что первое время ученики приходили проведать бывшего препода, иногда кто-то приносил сумку с продуктами. Пару раз студенты вспоминали «Михалыча», скидывались, кто чем мог. А потом вся эта поддержка постепенно сошла на нет. Профессор от помощи не отказывался, но сам ничего никогда не просил. В последнее время кто-то пустил слух, будто он давно спился, распродал все приличные вещи, а теперь принимает у себя только бомжей, которым в холодную погоду негде переночевать. Серёжка не был у него лет семь или восемь, с тех пор как отца перевели в Краснодар, поэтому теперь немного с опаской потянулся к кнопке звонка. Дома он? Жив ли? Телефона у него не было.
...Профессор однажды им здорово помог. Отца тогда арестовали по какому-то недоразумению. Мама тяжело болела и все деньги отдавала на лекарство. Зимин был с отцом в давних приятельских отношениях, они учились вместе, дружили по молодости. И когда в Серёжкиной семье наступил край, он пригласил Сережку на кафедру, тихо спросил «что с отцом?», хотя сам понимал, что ответа на этот вопрос у Серёжки нет, и сунул ему серый конверт – «матери передай». Мать над конвертом потом, как водится, по-бабьи плакала весь вечер. Деньги были небольшие, но в той ситуации им любые годились.
Звонок с хрипотцой сработал со второго раза. Послышалось шарканье домашних тапочек и приветливое мяуканье кота.
– Привет, старина, вот так встреча! Заходи! – на Сергея пахнуло перегаром Дядя Миша сильно поседел, осунулся, но в глазах по-прежнему блестела та самая искра, которой он зажигал студентов. Серёжке не удивился, как будто расстались они вчера и сегодня договорились встретиться.
В комнате стоял запах водки и заплесневевших бумажных страниц. В углу прихожей навалена груда старой одежды. От неё тоже пахло не хорошо, Сережка постарался поскорее пройти мимо, в комнату.
– Ты, брат, извини, – профессор смутился и бросился грязной тряпкой вытирать чайную лужу на столе, спасая мелко исписанные листы серой бумаги. – Стакан опрокинул нечаянно, будь он неладен. Выпьешь что-нибудь?
– Я? - растерялся Сергей. – Чаю выпью.
Михалыч виновато улыбнулся и пошёл на кухню ставить чайник. Пока он гремел посудой и с грохотом выдвигал кухонные ящики в поисках чая, Сергей осмотрелся. Книги здесь были повсюду. Казалось, что дядя Миша читал сразу всё. Зачитанный до дыр учебник Селищева, старая книжка Фортунатова с мягкой серой обложкой, какие-то огромные словари, несколько исписанных и истрёпанных блокнотов лежали стопкой на засаленной спинке дивана.
Для Серёжки он с детства был дедом Морозом. Всегда приходил в гости с какими-нибудь подарками, много шутил и вообще сильно отличался от небритого худого человека, которого он видел сейчас. В семейном кругу его так и называли «профессор». Когда у Серёжки возникали проблемы с падежами или склонениями в школе, отец всегда говорил: «Позвони профессору, он с твоей грамматикой разберётся». Сёрежка звонил и старательно запоминал все аргументы дяди Миши относительно склонений и падежей, корней и суффиксов, инфинитивов и аффиксальных способов словообразования. Но никогда русичка Клавдия Семёновна не принимала во внимание Серёжкины слова. Делала круглые глаза, бросала презрительно «хватит умничать!» и ставила в дневник «тройку». Может, поэтому Серёжка на филфак и не пошёл, ударился в прикладную математику, хотя в детстве общаться с дядей Мишей ему нравилось очень. Он мог целыми страницами цитировать летописи, писать записки непонятной глаголицей и доказывать родство слов в очень далёких языках. «Язык наше всё! – помнил Серёжка его глубокомысленные рассуждения из детства. – Это и азбука, и душа, и молитва!». Иногда он приходил в гости, они с отцом о чём-то спорили за полночь на кухне. Мама высказывала недовольство и тогда мужчины переходили на шёпот, уже не так звонко чокались стопками с коньяком, но всё равно долго не расходились, пока не были решены их мировые проблемы.
Дядя Миша в детстве казался воплощением знания и добра. Потом дружеские дороги разошлись, Серёжкиного отца перевели в Краснодар, а дядя Миша уехал на Сахалин. В романах о такой жизни, которая незаметно и быстро проходит между людьми, пишут «шли годы». Годы прошли. Серёжка поступил в институт, потом на отца составили нелепое обвинение. Потом умерла мама... Серёжкины размышления прервал дядя Миша.
– Интересуешься? – спросил он, наливая чай, в гранёный стакан в подстаканнике. – Я тут начал Фёдору про язык рассказывать, так он до того увлёкся, что дружков своих позвал, Тихоню, Упыря, Дурика... – Дядя Миша вдруг запнулся, вздохнул и продолжил. – Вот мы с ними под водочку и склоняем.
– Дядь Миш, Михал Михалыч, а может, хватит уже? – робко спросил Серёжка, ещё и сам до конца не понимая, что именно хватит. Дядя Миша как будто ждал этого вопроса.
– Мне, Сергей, уже всего хватило. Это ты правильно сказал. Пора завязывать.
Возникла неловкая пауза. Сергей опустил глаза, а Михал Михалыч посмотрел в окно.
– А Фёдор, это кто? – спросил Серёжка.
– Это бомжик один, – оживился вдруг дядя Миша. – Очень хороший человек. Иногда ночует у меня, вон даже гардеробчик свой притащил. В прихожке. Надо постирать. Постирай, говорит, профессор, уж больно воняет. У них там туго совсем, а у меня как-никак «стиралка» работает.
– У кого у них?
– У бомжей. Представляешь, в Хохлах на Китай-городе живут в подвале. В наше-то время! Я с Федькой там и познакомился. Хороший парень.
Серёжка не стал спрашивать, как бывший университетский профессор оказался в бомжатнике. В его голове никак не укладывалась вся эта фантасмагория. Было обидно сразу за всех. За профессора из детства, вмиг растаявшего в вонючих тряпках и грязных стаканах вперемешку с научными книжками, за родителей, ни на секунду всю свою жизнь не сомневающихся в друге молодости, за себя самого, который пришёл как будто «отдать долг», о котором думал столько лет. За всю эту жизнь, которой он жить никак не хотел, и было больно даже от такого нелепого пересечения. Ему-то грезилось, что всё совсем по-другому. И теперь, когда родителей не стало, конфликт между грёзами и бытовухой, стал для него камнем преткновения. Он молчал, потому что встречу с памятью об отце представлял иначе.
* * *
Михаил Михайлович Зимин, бывший университетский профессор, учёный с мировым именем – так о нем писали в аннотациях в научных сборниках. «Профессором» его звали ещё задолго до того, как в университете ему это звание предложили. Первым был сосед по коммуналке в Питере, капитан дальнего плавания Сергей Иваныч Дзюба. «Ну ты, брат, как профессор, – сказал он, пожимая руку очкарику Мишке первого сентября, когда Мишка пошёл в первый класс с букетом гладиолусов в одной руке и широкой шершавой ладонью отца в другой. За эти круглые очки его прозвали «профессором» и одноклассники. Это были счастливые очки, он носил их во внутреннем кармане пиджака, даже после того, как Витька Жиган-третьеклассник треснул ему между глаз. Мишка упал в снег, услышав хруст и подумав, что теперь умрёт, потому что дворовый хулиган наверняка проломил ему череп. Оказалось, что это всего лишь очки. Почему Мишка решил, что очки эти счастливые, он не помнил, но до десятого класса носил их с собой на все экзамены и успешно решал самые трудные задачки. В десятом классе для того, чтобы сделать подарок Варьке, он у пожилой интеллигентной старушки на барахолке поменял очки на старые костяные бусы. Бусы, как ему казалось, были необычайной красоты, а старушке нужны были линзы, на треснувшую дужку она махнула рукой. После школы учиться он поехал в Москву, куда же ещё? Это было время площадных битв физиков и лириков, Мишка подался в лирики. Филфак принял его как родного, питерский юноша, начитанный, трогательный. Лермонтова читал сходу, Пушкиным разговаривал, отличал амфибрахий от анапеста – ну как такого не взять. А на втором курсе он поехал на практику в Заволжье, там в монастыре его по-настоящему и накрыла чудесная формула «аз-буки-веди-глаголь-добро-есть».
В научной жизни Мишки Зимина всё складывалось удачно, а вот личная рушилась от малейших сотрясений судьбы. Откалывалась большими кусками, оставляя голый остов Мишкиной души. Варька ушла через два года после свадьбы, мотаться по студенческим общагам ей надоело, тем более что у высокой блондинки были кандидаты и получше очкастого аспиранта с вечными книжками под мышкой. Ни увещевания, что всё наладится, ни плач маленькой Верочки её не останавливали. Мишка потом пытался ещё искать отношений хотя бы с дочерью. Но прагматичная Варька и её чубатый милиционер Мишку быстро остановили. В аспирантскую общагу пришёл участковый и ни с того ни с сего написал на Мишку протокол о ночном дебоше. «Допрыгался очкарик!» – сказал он громко. А вполголоса добавил «В личную жизнь наших сотрудников и их семей лезть тебе не рекомендую».
Когда он уже профессором стал, уважаемым человеком, издалека дочь свою видел на городском празднике. Высокая – в мать. Сердце билось, всё ждал, что дочь вспомнит, встретиться захочет. Дурацкие поступки поначалу совершал, сорокалетний-то мужик. Ждал у подъезда, заговорить пытался. Всё напрасно – «ёкнуло сердце и всё былое всколыхнулось» – такое только в кино бывает. Пытался даже на Сахалине спрятаться от тоски – не помогло.
А потом наступили в стране новые времена. Кафедру Зимина реформировали. Декан вызвал и по-дружески объяснил, старославянский («или, если хочешь церковнославянский») язык твой не нужен никому! Кто что на нём читать будет? Часы сокращаем, кафедры объединяем, ты меня извини, Михалыч, но не могу по-другому. Сверху давят, у нас светский вуз.
Он перенервничал, кричал в ректорате, крыл своими публикациями, благодарственными письмами со всех континентов – систему обрушить не удалось. Давид Голиафа на этот раз не сломил, филистимляне праздновали победу – Зимин уволился.
Бомжи его сначала воспринимали за форменного дурака. Одно хорошо – водки принёс. Федька – молодой беззубый парень, всё подшучивать над ним пытался. «Откуда будешь сам?» – хмуро спросил Зимин паренька и смачно сопроводил простой вопрос отборным бомжатским матерком, зря что ли всю жизнь слова изучал. «Сам-то из Молдавии в Москву прошкандыбачил, – рассказал Федька. – Грузчиком работал, по вокзалам слонялся». С Михалычем он общий язык сразу нашёл и тоже его «профессором» назвал. Уж больно складный дурак попался, жратву приносит задарма. Профессор тут таких историй наслушался – на целую библиотеку романов хватит. Бомжи в гости стали захаживать. Такой скандал поднялся, соседи участковому жаловались, писали депутату местному. К профессору журналисты приезжали. А он дело своё знает туго – приручил эту стаю. Где кусок хлеба лишний даст, где бельё на постирушки в стиралку затолкает, а где и водки нальёт.
Серёжка удивлялся: «Дядь Миш, а водки зачем?»
Профессор в ответ смеялся: «Помнишь, старина, как апостол хитрил: «...для немощных был как немощный, чтобы приобрести немощных. Для всех я сделался всем, чтобы спасти по крайней мере некоторых». Вот и я так же. Иначе не поймут. Да они, честно говоря, со мной и пить стали меньше. Я их текстам стал учить. Ну, конечно, им тонкости богословские не понять пока. А вот Псалтырь – и Федька уже читает, и Нинка старая. Есть там у них одна боевая подруга. Да-да, не удивляйся, читают как иные студенты у меня не читали! В Старосадском, когда под «Владимиром» котлован раскопали, они икону нашли – мне принесли. Хоть какая-то польза, а могли ж пропить». Серёжка оглянулся – в углу висела чёрная дощечка, закопчённая настолько, что образ разобрать было нельзя. Уточнять у профессора не стал – вопросов лишних задавать не хотелось.
Дядя Миша провожал гостя, пряча глаза. На улице было по-осеннему пасмурно, накрапывал мелкий дождь. Михал Михалыч вышел с Серёжкой на улицу, у подъезда закурил, откашлялся и посмотрел Серёжке в глаза: «Спасибо, не забыл старика. Родителей помяни, в храме свечу поставь. Там всё объяснят. Заходи, не стесняйся». Серёжка сжимал зубы от обиды. Не так, не так должно было всё сложиться. Но сложилось, как есть, а менять можно не всё.
* * *
Умер профессор через неделю после этой встречи. Серёжке позвонила та же самая старушка с университетской кафедры. Родственников у него не нашлось, поэтому звонили всем, кто с ним был хоть как-то связан. На похороны собирали всем миром, студенты, кто ещё помнил Зимина, скинулись на цветы.
Пока прощались на кладбище Серёжка и слова сказать не мог. Ком в горле застрял так, что можно было задохнуться. Народу было немного. Кто-то сказал: «На Покров ушёл Михал Михалыч, земля ему пухом». Все молчали, не зная, что говорить. А когда в кладбищенской тишине стали слышны только удары лопат о мерзлую землю, вдруг кто-то затянул «Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небеснаго водворится...».
В стороне от всех Федька-бомж хрипло пел псалом, которому его научил профессор.