* * * Глухонемой ребёнок мой / или не мой – от точки зренья зависит этот парк в тебе, как ёжик спрятанный от света / или ответа мне / в мой слух положенный в нору без зренья не то, чтоб это говорю всё я – но кто диктует это? СОЙКА Это лето будет холодным, поскольку брат решил повторить промысел братьев старших он объективен, как рай и ад, уже существующие в едином теле, наше желание быть живыми, воскреснуть вновь значения не имеют – очнувшись фарсом, голова поднимает смрад революции, но благословляет себя, как жертву, дальше лето холодное, лица в дурном нуле, в луже – то ли птицы, то ли ангелы и, бликуют, как банты от гвардейских лент, неба коснувшись ли, лика [?] – дуют на ожоги, на это лето – на! Возьми нас обратно, согрей у себя в жилетке, не пожалей, не сохрани нас, даже в горле, в памяти этой разбухшей ветки. Но ни ответа, только полночный град ставит фосфором то царапины, то пометки. И тут из гнездовья, как почерка, птенец поднимается и, крылья свои только штрихами расставив, дёргает небо, снимая одежды винт вместе – с проросшим вовнутрь дождя – урожаем лето будет холодным, когда назад люди вернутся со всех не своих окраин. Птенец поднимается прочь от дыханья, вдоль высохшей, как поэзия, черепицы, – перечисляя всех смертных, как рифмы, сколь- ко их встретится – если полёт не длится, а существует только внутри себя, разминая – в утробе у хвори своей – таблетки, птенец поднимается, с духом покров разъяв его, царапает кожи свои – нечётки эти следы, даже память его – не братья уже, а след от обрыва плёнки смазанный холодом и потопом до детёныша, что сияет внутри у полёта сойки. * * * Морозный ли полдень июля свою лошадиную хворь поднимет, как будто иду я в огне, под огнём, за огнём? И смерть проступает, как вещий акын в аневризме у тьмы – и кто ей в ответной светит? В венозном сплетенье одни живые щеглы и морозы щебечут, как будто они – бессонницы белой полозья, которые нам не видны, и крохотной ихней свободы предлоги горят издали, плетя лошадиную морду, которая станет людьми. ПСАЛОМ 76 Где тяжесть была высока осоки низины густой, стучащей шмелём за виска неровной костистой дугой. В ветвях у жнеца этих вод остались от чаек куски, как ряби неведомой плод, где порвана галька в круги – там сына письма [для отца] качнётся незримый тростник, как тень отходя от лица гуля и не слыша свой лик. ПСАЛОМ 58 И вспять немыслимо, и сна разрезан плод в две половины, а тишина, как горсть, бела и черепки солёной глины ей оперились и молчат войны искусство, зренье, холм – внутри себя самих парят, взойдя в свой щебет, как на склон. И вспять невидимо зерно, которым свет – нераспрямим – растёт, как будто заодно оно с молчанием своим. TRANSFER OF A DEER / ПЕРЕВОД ОЛЕНЯ [между берегов] Следует перевод бесконечный в язык всяких предметов, великих и их биографий, на мост вставши однажды, олень обнажает не штык, но расширяет мороз вокруг [там, где Бог]. Словно вчера соловьиное пение вёл он на верёвочке, видимой лишь голосам – выросли липы, в папирус свернулись – так кровь веретеном горизонт намотала, и снам снится история – тёплый, как небо, олень, виснущий в воздухе непреднамеренно, не будет вам имя скоропостижное, дно в щепоть копыта он взял, и именует своё, взяв перевода пунктир – он нисколько не жив – только двоится свинцом с обрывных двух краёв полого света, где падает свет и лежит невозведенный и непомысленный, не- бытием он спасаем, как затяжной долгий вдох – и горизонт, словно циркуль, стоит вдалеке Новый чертёжник, лингвист, мастер имени дыр тонких мостов между бережно видных тебе – долгий олень всё бормочет, что с именем был, но не находит его среди линий, свой ген он препарирует, как лист из меди, когда [выйдя из горла] тот в клинопись нашу застыл. И параллельное эхо расколет пролив: как скорлупа всяк предмет будет дорог, но будет другим, и потайно освещенье его изнутри дыханьем оленя (не голоса, но поминаньем его) – помни, что свет им порезан всегда лишь на три ломтя, что рыбой лежат над подземной рекой. Бег иссякает, что бедный его алфавит, в свет иссечён и предмет – тот, который не вскоре его повторит. выйдешь и слышишь оленя, пространство, предмет – которые просят названья, которого нет. PRAYER OF FISH / МОЛЕНИЕ РЫБЫ На берег [как рыбы протёкший побег] дождь ставит тавро прямой речи и смотрит в её непрозрачный подтёк, где вновь перекладывал вещи, как ссадины птиц на коленях пустых отсутствующих живых, где берег на кадры положит пробел снежком рыбным [к жабре прижатым] коснётся дна зренье своим вторым дном, своим словарём небогатым: от края до сумерек – рыбный базар, и слышно гортанное «ар». На берег, как лошадь взойдя, стая рыб, горит, что листва в тёплой Парки, и видишь её ледяную дугу и след от проточной тьмы сварки всех слайдов положенных навзничь в петлю [и что вероятно – свою], где мир примечание к йодным полям и рыбному взгляду без века, лежит Пифагор в очевидных губах всей смерти своей, как побега – и снится ему, словно речь хромосом, зола [как бы иней и схрон]. Ведёт свет ресницы и видит тавро прямой своей речи, как банки, где он словно берег в рыбу протёк, чьё слово сбегает из ранки, и рыбные всходы встают, чьи вчерне все лампочки – обо мне. * * * Алексею Сомову Женщины, что ходят меж дворов, холоднее межсезонья, гриппа – смотрят боязно и стыдно в поворот, ловят анальгин из жидких скрипок. Жизнь животных [дочитай Айги], что стоит у зрительного нерва – клеят окна женщин лоскуты, и светлы волокна, словно время. Ничего не бойся – это я перешёл крест-накрест дом и умер. Грач стоит в пурге [почти квадрат] – он не то, что ты намедни думал. * * * Свет падает – смотри скорей сюда: нет, не борьба – скорее, баловство, воды с водой – сансара и беда. Два насекомых – третий, как вопрос, стоит в углу – всегда в своих углях, то падая, то оживая вновь, и говорит, как уточка: не я, а только смерть моя со мной умрёт. * * * Не влага, а психушка – [что тебе?] – то кожа панцирна, то заводи пометка заводит мокрую шарманку в муравье. В нечёткой ласточки бумаге хлопнет дверка, аукнется, что марля на свету, ответ, которого не ждали, не говорили, не молчали и не умирали.
Поэзия метрополии
Автор публикации