Поэзия метрополии

Автор публикации
Александр Петрушкин ( Россия )
№ 3 (7)/ 2014

Стихи

* * *

Глухонемой ребёнок мой /
или не мой –
от точки зренья
зависит этот парк в тебе,
как ёжик спрятанный от света /
или ответа
мне / в мой слух
положенный в нору без зренья
не то, чтоб это говорю
всё я – но кто диктует это?

СОЙКА

Это лето будет холодным, поскольку брат
решил повторить промысел братьев старших
он объективен, как рай и ад,
уже существующие в едином теле, наше
желание быть живыми, воскреснуть вновь
значения не имеют – очнувшись фарсом,
голова поднимает смрад революции, но
благословляет себя, как жертву, дальше
лето холодное, лица в дурном нуле,
в луже – то ли птицы, то ли ангелы и, бликуют,
как банты от гвардейских лент,
неба коснувшись ли, лика [?] – дуют
на ожоги, на это лето – на! Возьми
нас обратно, согрей у себя в жилетке,
не пожалей, не сохрани нас,
даже в горле, в памяти этой разбухшей ветки.
Но ни ответа, только полночный град
ставит фосфором то царапины, то пометки.
И тут из гнездовья, как почерка, птенец поднимается и,
крылья свои только штрихами расставив,
дёргает небо, снимая одежды винт
вместе – с проросшим вовнутрь дождя – урожаем
лето будет холодным, когда назад
люди вернутся со всех не своих окраин.
Птенец поднимается прочь от дыханья, вдоль
высохшей, как поэзия, черепицы, –
перечисляя всех смертных, как рифмы, сколь-
ко их встретится – если полёт не длится,
а существует только внутри себя,
разминая – в утробе у хвори своей – таблетки,
птенец поднимается, с духом покров разъяв
его, царапает кожи свои – нечётки
эти следы, даже память его –
не братья уже, а след от обрыва плёнки
смазанный холодом и потопом до
детёныша, что сияет внутри у полёта сойки.

* * *

Морозный ли полдень июля
свою лошадиную хворь
поднимет, как будто иду я
в огне, под огнём, за огнём?
И смерть проступает, как вещий
акын в аневризме у тьмы –
и кто ей в ответной светит?
В венозном сплетенье одни
живые щеглы и морозы
щебечут, как будто они –
бессонницы белой полозья,
которые нам не видны,
и крохотной ихней свободы
предлоги горят издали,
плетя лошадиную морду,
которая станет людьми.

ПСАЛОМ 76

Где тяжесть была высока
осоки низины густой,
стучащей шмелём за виска
неровной костистой дугой.
В ветвях у жнеца этих вод
остались от чаек куски,
как ряби неведомой плод,
где порвана галька в круги –
там сына письма [для отца]
качнётся незримый тростник,
как тень отходя от лица
гуля и не слыша свой лик.

ПСАЛОМ 58

И вспять немыслимо, и сна
разрезан плод в две половины,
а тишина, как горсть, бела
и черепки солёной глины
ей оперились и молчат
войны искусство, зренье, холм –
внутри себя самих парят,
взойдя в свой щебет, как на склон.
И вспять невидимо зерно,
которым свет – нераспрямим –
растёт, как будто заодно
оно с молчанием своим.

TRANSFER OF A DEER / ПЕРЕВОД ОЛЕНЯ [между берегов]

Следует перевод бесконечный в язык
всяких предметов, великих и их биографий, на мост
вставши однажды, олень обнажает не штык,
но расширяет мороз вокруг [там, где Бог].
Словно вчера соловьиное пение вёл
он на верёвочке, видимой лишь голосам –
выросли липы, в папирус свернулись – так кровь
веретеном горизонт намотала, и снам
снится история – тёплый, как небо, олень,
виснущий в воздухе непреднамеренно, не
будет вам имя скоропостижное, дно
в щепоть копыта он взял, и именует своё,
взяв перевода пунктир – он нисколько не жив –
только двоится свинцом с обрывных двух краёв
полого света, где падает свет и лежит
невозведенный и непомысленный, не-
бытием он спасаем, как затяжной долгий вдох –
и горизонт, словно циркуль, стоит вдалеке
Новый чертёжник, лингвист, мастер имени дыр
тонких мостов между бережно видных тебе –
долгий олень всё бормочет, что с именем был,
но не находит его среди линий, свой ген
он препарирует, как лист из меди, когда
[выйдя из горла] тот в клинопись нашу застыл.
И параллельное эхо расколет пролив:
как скорлупа всяк предмет будет дорог, но будет другим,
и потайно освещенье его изнутри
дыханьем оленя (не голоса, но поминаньем его) –
помни, что свет им порезан всегда лишь на три
ломтя, что рыбой лежат над подземной рекой.
Бег иссякает, что бедный его алфавит,
в свет иссечён и предмет –
тот, который не вскоре его повторит.
выйдешь и слышишь оленя, пространство, предмет –
которые просят названья,
которого нет.

PRAYER OF FISH / МОЛЕНИЕ РЫБЫ

На берег [как рыбы протёкший побег]
дождь ставит тавро прямой речи
и смотрит в её непрозрачный подтёк,
где вновь перекладывал вещи,
как ссадины птиц на коленях пустых
отсутствующих живых,
где берег на кадры положит пробел
снежком рыбным [к жабре прижатым]
коснётся дна зренье своим вторым дном,
своим словарём небогатым:
от края до сумерек – рыбный базар,
и слышно гортанное «ар».
На берег, как лошадь взойдя, стая рыб,
горит, что листва в тёплой Парки,
и видишь её ледяную дугу
и след от проточной тьмы сварки
всех слайдов положенных навзничь в петлю
[и что вероятно – свою],
где мир примечание к йодным полям
и рыбному взгляду без века,
лежит Пифагор в очевидных губах
всей смерти своей, как побега –
и снится ему, словно речь хромосом,
зола [как бы иней и схрон].
Ведёт свет ресницы и видит тавро
прямой своей речи, как банки,
где он словно берег в рыбу протёк,
чьё слово сбегает из ранки,
и рыбные всходы встают, чьи вчерне
все лампочки – обо мне.

* * *
            Алексею Сомову
			
Женщины, что ходят меж дворов,
холоднее межсезонья, гриппа –
смотрят боязно и стыдно в поворот,
ловят анальгин из жидких скрипок.
Жизнь животных [дочитай Айги],
что стоит у зрительного нерва –
клеят окна женщин лоскуты,
и светлы волокна, словно время.
Ничего не бойся – это я
перешёл крест-накрест дом и умер.
Грач стоит в пурге [почти квадрат] –
он не то, что ты намедни думал.

* * *

Свет падает – смотри скорей сюда:
нет, не борьба – скорее, баловство,
воды с водой – сансара и беда.
Два насекомых – третий, как вопрос,
стоит в углу – всегда в своих углях,
то падая, то оживая вновь,
и говорит, как уточка: не я,
а только смерть моя со мной умрёт.

* * *

Не влага, а психушка – [что тебе?] –
то кожа панцирна, то заводи пометка
заводит мокрую шарманку в муравье.
В нечёткой ласточки бумаге хлопнет дверка,
аукнется, что марля на свету,
ответ, которого не ждали,
не говорили, не молчали и
не умирали.