Маша Перцова – автор одной книги и немногочисленных публикаций в периодике. Пока. Нет сомнений в том, что её творческая биография пополнится новыми книгами и журнальными публикациями, поскольку её поэтический характер уже сложился. Голос её лирической исповеди негромок. Но он заставляет прислушаться к себе, потому что наполнен трепетным отношением к деталям воспринимаемого поэтическим взглядом мира, к картинкам живой памяти, в которой смешаны боль и радость бытия.
Д. Ч.
* * *
Я поздние люблю стихи – когда
Беспрекословно слушается слово,
Уже не слышно посвиста кнута,
Уже не нужно сласти леденцовой,
И выстрадан, и сложен каждый слог
Из кирпича, что обжига не просит.
Ну, может быть – рождественский пирог,
Что уготовил юноша Иосиф...
Ну, разве – невозможные «Столбцы»
С налётом андромедовой пыльцы...
* * *
Жестковато засыпать
На продавленном диване,
Трудновато отыскать
В продырявленном кармане
Пуговицу или ключ
На серебряной цепочке,
Или треснувший сургуч,
Или нож кривой заточки.
У дивана – рвань обивка,
Но, старье и бахрома,
Как он пах…
Микстурой липкой,
Душным «Шипром» и «Climat»,
Арктикой «Двух капитанов»
И ореховой халвой!
А какие сны витали
Над пружинами его!..
Как, цепи не размыкая,
Шёл катренов караван...
Вот и жизнь моя такая,
Как продавленный диван.
Сан-Франциско
А город как город,
Не хуже, не лучше,
И поднятый ворот,
И смятые тучи,
И перст небоскреба,
И щебет трамваев,
И тайная робость
Туманных окраин,
Огнями лоснится –
Ну чем он виновен,
Что город каспийский
Кочует со мною –
Тот пыльный и душный,
Где улицы волос
По крепости кружит,
Бульваром подколот,
Тот необратимый,
Тот непреходящий,
Где запах у дыма –
Горячий, лавашный.
...Бреду меж парковок
Вдоль улиц горбатых,
Как верная слову
Невеста солдата.
Рождество в Америке
Окрестности в день Рождества бесшумны, пусты, величавы,
Как в сонной дремоте глаза, закрылись суды и управы,
Хранилища денег и книг, святилища муз и науки,
Мадонна в витрине стоит, призывно протянуты руки.
Распахнуты храмы души, захлопнуты храмы торговли,
Невидимый снег не спешит с небес опуститься на кровли,
С дороги ли сбился гонец, в пути ли его укачало...
Похоже на света конец… А также на света начало.
* * *
Не зрелость, пожалуй, а спелость –
Обжился в холодной судьбе,
И что-то саднящее спелось,
И ты беспощадней к себе,
Но все ж до поры урожайной
Раскачивать веточку впрок,
Пока твой читатель случайный
Рассмотрит сквозь изгородь строк
Не рифму внутри и на стыке,
Не свергнутый класс запятых,
А времени тёмные блики,
Эпохи сквозные черты.
* * *
Алине Талыбовой
…У меня, Алина, не получится
твой, ветрами избранный, Баку.
Лишь луна, безмолвная попутчица, наверху,
Да ещё коза, корова, курица мне вослед –
Призраки одной бакинской улицы, позапрошлых лет.
Да скрипач на крыше, на расплавленной, обнявши тар,
И, грозя немедленной расправою, библейски стар,
Ибрагим, поднявший тот, на ниточке, кошелёк,
Упорхнувший, словно экзотический мотылёк.
Да мертвец на чёрном ложе шёлковом,
на мостовой,
Да луна прикрыв фатою-облаком лик свой неживой…
Вот и всё, что сберегла и вывезла, давным-давно...
Дерзновенны обращающие вывеску –
в полотно.
* * *
Сколько этих студенческих братий,
Время за плечи обхватив,
С общежитских скрипучих кроватей
Хохотало, галдя, в объектив...
Поговорки их знаю дословно,
В их проделках, как в озере сом,
Курсовых их курсивчик неровный
Мне давно и сердечно знаком,
Их обед за семнадцать копеек,
И сосиски тебе, и компот,
И пельмени из пачки –
к портвейну,
Если вдруг с кондачка повезёт,
Их любови – то грипп, то ангина,
Что казалось на миг, то навек,
Что навек, то золою грачиной
Осыпалось на сахарный снег.
Победители и бедолаги
Обступили девицу с веслом –
Те давно уж в небесной общаге,
Этих жизнь закрутила узлом.
Хорошо, что успели обняться...
Истекает последняя треть.
Век двадцатый. И времени – двадцать,
Не удастся ему постареть.
* * *
В.
Память, как подол, подрублена.
В рамках общей топологии
Те года текли округлые,
Будто бы холмы пологие,
А теперь летят – отвесные,
Страшно заглянуть, Володенька.
Вот уже мои ровесники
За себя берут молоденьких,
Вот уже местами мечутся
Пассажиры и водители,
Вот застыли перед вечностью
Беззащитные родители…
Вот уже в стихи упрятаны
Крохи веры и безверие,
В нас с тобою кровь двадцатого
Под загаром двадцать первого.
А под кожею, что лупится –
Нежная, пломбир-мороженое.
…Дети порют те же глупости,
Топая своей дорожкою.
* * *
А мама не хочет про сырость и гниль,
Про темень барака.
Она ещё помнит тугие клешни
Всеядного страха,
Томительный голод во время войны,
Конверт похоронки,
Листок, оставлявший от жизни родных
Глухую воронку,
И зятя приезды. Глаза-полыньи
Угрюмого Мойше,
Остатка большой, работящей семьи,
Расстрелянной в Польше.
Учительство в богом забытом краю,
Замызганный город,
И очередь – гибкую эту змею,
Обвившую годы.
Из роскоши – старую тушь для ресниц,
И прямо со склада,
Румынский, на пуговицах
Синий джерси – один на декаду.
Она ещ помнит вокзальных верзил,
Ночную таможню,
Когда из баула подушки тащил
Чиновник вельможный...
И мирно плеснув минералки в стакан,
Почти виновато,
Читает свою Франсуазу Саган
И Кристи, Агату.
Баллада о перышке
И когда прояснилось, что мир наш сошёл с ума,
И когда оказалось, что стыдно в глаза смотреть,
И строчит из угла не пёрышко – автомат,
Невозможно пёрышку стало в ночи скрипеть –
Про тугую колючую проволоку ветвей,
Про ползучую чёрную глину осенних троп –
Если рядом опять отстреливают детей
И ложатся в осеннюю землю за гробом – гроб.
Как из скважины нефть, хлещет ненависть, шелестя,
И по всем широтам безбожный огонь горит.
Невозможно пёрышку петь под накрап дождя,
Невозможно ему скрипеть...
Но оно скрипит.