Есть авторы, поэзия которых обладает замечательным и очень ценным, на мой взгляд, свойством. При прочтении таких авторов создаётся ощущение, что они не придумывают, не синтезируют слова, фигуры речи или эффектные метафоры. Каждое их слово сродни дыханию, всё рождается и происходит словно бы само по себе, совершенно естественным образом. Но в такой вот безыскусности, может быть, и заключена какая-то высшая правда искусства. Евленья Виноградова относится как раз к числу таких поэтов. Её стихи – это не набор различных текстов, но длящийся, живой и, зачастую, исповедальный разговор с читателем, как с близким и понимающим человеком.
О. Г.
* * *
Продам родительский очаг,
нехитрый скарб раздам по вещи.
Лекарство выпив натощак,
сорвусь туда, где море плещет.
Там в октябре под двадцать пять,
там люди в ярком кормят чаек.
Там страсть не держат на цепях
и виноградным привечают.
А здесь печурка внедогляд,
роняя головню на щепки,
нет-нет да треснет, коль палят
одну берёзу в холод крепкий.
И ты сидишь себе, следишь, –
сомлев лицом, – за огоньками,
колени обхватив руками...
... И никуда не убежишь, –
не пустит под порогом камень.
Его мой дед ещё, кажись...
...Какая ни на есть, а жизнь, –
....дарованная стариками...
* * *
…вот оно и произошло – блаженное касание
горячей ступнёй студёной почти нежилой половицы.
Благодарствую, дом, за искусственное дыхание.
Слава Богу – не снится…
Вот и кукушка… (кукушка и в городе?)
над прозрачною ночью, над буйством сирени повсюду.
Мой подоконник спросонья так холоден…
Кукушка-кукушка, ещё немного – и ты
превратишься в зануду
со своим кукушиным пророчеством… я без вопроса.
Ты испорчена, на тебя много людского спроса,
но ты успокойся…
на что мне их стая сорочья?..
Я одинока и простоволоса,
уже отправляюсь к туманной реке
с золотым паромом.
Его жёлтая охра от долгого солнца
пошла пузырями на рейке.
Туман пишет свою акварель по-сырому.
Я раздвигаю ветки прибрежных тугих черёмух.
Я побывала, – шепчу им, – в большой переделке
и стала почти что ремейком…
Только бы эти волны, вспугнувшие стерлядь
от самой лески
в приходящей и уходящей воде,
не вспугнули… (да разве спугнёшь кукушку
у моей занавески?)
Поющая, мне не важно – сколько,
зато мне известно – где.
* * *
Другой, но всё же вновь поводырём
снег вышел из небесного закута.
Такой хороший! – Хочешь, заберём
его на двор, весна придёт покуда?
Сведём знакомство со снеговиком –
пускай по-свойски с непоседой-сойкой
следит за нами с высоты веков
чудак бокастый – весело и стойко.
А если кто холодный и чужой
придёт нарушить чудную обитель,
он вьюгою отвадит, как вожжой,
а нас ничуть при этом не обидит.
Он будет вольно жить – без поводка
и без ошейника гулять в округе...
Он чутким нюхом будет знать, когда
мы ошибёмся как-нибудь друг в друге...
* * *
На замок навесной закрываю свой дом, –
скажем: домик – на ржавый замочек.
И привычно кладу ключ в привычный проём –
каждый может открыть, коль захочет.
Всякий раз навсегда ухожу по коврам
трав, листвы, снегового забвенья...
Ни синицы со мной, ни того журавля, –
из летящих – мне в спину каменья...
Но когда припадаю, больная насквозь,
к дому-домику, – к горе-жилищу,
запах времени чую, что здесь пронеслось,
и... робею от слова «Всевышний»...
* * *
Пока река не подо льдом
и осень праздничная длится,
к воде тихонько подойдём...
Глянь, на топляк присела птица!
Мы здесь дожили до седин,
а как нам быть? Что дальше делать?
... Давай на камне посидим, –
ты на большом, а я на белом.
Смотри, туманный берег тот
стал ярче, ближе и доступней.
Да, время... жизнь своё берёт, –
сегодня гладит, завтра стукнет.
Не будем думать о плохом,
и говорить о нём не будем.
Сидим на валунах верхом,
а осень в речке воду студит...
* * *
Полюбила б я тихий жасмин,
Плач колодца под песню калитки,
Чай с лимоном, уютный камин
В украшенье ракушки-улитки.
Полюбила б я кроткий жасмин,
И ночник, и мерцанье лампадки,
И в подвале брожение вин,
Ореол абажурный, и грядки.
Полюбила б я нежный жасмин,
Целовала бы цвет недотроги.
Ворковала бы, тешилась с ним,
…Да репейник стоит у дороги…
* * *
У калитки бабы Кати
снег с мосточков не сметён.
Ух, как годики-то катят!
Дом был строен на житьё
век назад, поди, – не меньше.
Да и Катин век не мал...
Но получена депеша
и убита наповал
жизнью, смертью ли, – не важно... –
унеслась не за моря.
В доме холодно и влажно, –
зря июльская заря
стены гладила привычно,
зря шумел берёзок строй
на вороний окрик зычный
этой резвою весной.
Зря был крыт смолёной толью
утлой крыши чёрный горб.
В междурамье плошки солью
(не гнила б избёнка чтоб)
зря белеют, – нет хозяйки.
Краснощёкой Кати нет.
На крыльце метёлки, шайки...
Зря... Зато какой тут свет!
* * *
Сама с собою неустанно
она болтает днём и ночью.
То просит ТАМ за маму Анну,
то над собакою бормочет.
То ей приспичит заругаться
на грязный двор и бездорожье,
на то, что милых восемнадцать
ей возвернуть никто не сможет…
Её общение с собою
напоминает шорох рощи.
Там ветви рвутся в голубое,
но, не взлетая, ропщут, ропщут…
* * *
Сияющий камень прибрежный,
с прибоем шутя день и ночь,
с рекою общается нежно, –
любое принять он не прочь,
купаясь в объятиях ласки,
пуская круги по воде...
А рядышком из-под фетяски
бутылка в песке. Их удел
смотреть в облака, узнавая
всех тех, кто исчез навсегда...
Машина ль пылит грузовая,
чудесная ль светит звезда, –
всем внемлют бутылка и камень.
Бутылка и камень не спят.
Не надо их трогать руками, –
удел их понятен и свят.
Отцу
Таращишься спросонья на звезду, –
на сочную свисающую сливу
(как хорошо, что сад обрёл сестру
с такою вот судьбой неприхотливой),
и думаешь: напротив той звезды
(и сразу вниз!) лежит живое море.
К нему в надёжном поезде езды
каких-то трое суток. Евпа-то-ри...
Тут засыпаешь... Мальва под окном
во все глаза большие, – взгляд тревожен..
Картофельной гряды цветёт сукно, –
с того сукна нашить нарядов можно
на целый год... досытушки носи!
А сон твой крепок, как законы Ома
для замкнутой... в разомкнутой цепи...
Во сне же странном всё тебе знакомо:
вот речка кубом высится, твой дом
чуть выше голени подсолнуха, и мама
у печки в спальне шепчется с отцом
о том, что дочь сошлась с трамвайным хамом.
Но в городе моём трамваев нет, –
лишь детский красный (дзынь!) по Евпа-то-ри...
... Восходит солнца матовый ранет
да друг за другом птица птице вторит.
И нет для глаз ни моря, ни звезды.
На кухню вишня протянула кисти.
И думаешь: без этой вот листвы
соленье огуречное прокиснет.
... Когда отец простреленной рукой
тебя возьмёт до неба да и вызднет[1],
звезда с фуражкой синей ментовской
спадёт на землю вместе с прошлой жизнью...
* * *
Задубело небо снеговое.
На душе, как будто, тоже лёд.
Среди бела дня собака воет,
и летит тяжёлый самолёт.
Медленно летит и очень гулко.
В брюхе что-то страшное несёт.
И во всех сугробных закоулках
белое безлюдие и всё...
[1] Диалектное «вызднет» – поднимет