Уолт Уитмен (1819-1892) – американский поэт и публицист. В XX веке «Листья травы» признаны одним из важнейших литературных событий, знаменовавших собой революцию в поэзии, связанную с появлением свободного стиха (верлибра), новаторской стиховой системы, пионером которой выступил Уитмен. Переводился на русский язык в начале XX века К. Бальмонтом и К. Чуковским.
Из колыбели, раскачивающейся бесконечно
Из колыбели, раскачивающейся бесконечно,
из горла птицы смеющейся, музыкальной нитью обкручивающей – полночным сиянием,
по размытым пескам, через топи взволнованный ребенок бежит один, босиком,
сосредоточенно углубляясь в переплетения снов и отблесков, уходя от теней словно живых,
сломанных теней, играющих в лунном безмолвии, удаляясь полусонно от малиновых кустарников,
удаляясь от воспоминаний о птице той, что пела для меня,
от твоих грустных воспоминаний, брат, от подъемов и падений минувших,
от желтой ледяной луны, поздно взошедшей – уже в слезах,
от излета первых желаний среди дождя, от тысячи ответов моему сердцу,
от сонма слов, разбуженных в нем – слов несравненных…
Да! Вот они снова со мной, становятся мной.
И я, рожденный здесь, где все так быстротечно, хоть уже мужчина, но в этих слезах – ребенок,
падаю на песок, встречаю волны, восклицаю в любви и боли о будущем и прошлом,
всегда один, обгоняю воспоминания.
Однажды Поманок;
сладкий запах сирени преобладал среди трав.
В кустарнике на берегу играли два крылатых гостя из Алабамы, – всегда вместе.
В их гнезде было четыре салатных яичка хрупких с коричневыми пятнами,
и птица-отец – всегда рядом, всегда близко,
и она с большими светлыми глазами в мягкое гнездо забиралась.
И каждый день я, не подходя слишком близко, и не мешая им,
слушал, наблюдал, переводил.
Свети! Свети! Свети! Разливай тепло, мое солнце!
Пока мы греемся, мы – вдвоем, вместе, – с тобой вместе.
Ветер летит на юг, на север, день приходит белым и ночь черной пленницей.
Горы, озера, реки: везде наш дом –
с нами всегда вместе».
Но, вдруг, подстреленный один из пары –
да, конечно, это она однажды утром не прилетела,
ни на следующий день, никогда.
Остаток лета кружась над морем, в лунные слезы взлетая, в лунные блики,
или днем переносясь от дерева к дереву, погибая в травах,
мой грустный гость из Алабамы так пел один:
«Ласкай! Ласкай! Ласкай!
Как волна нежно сзади волну ласкает,
и следующая набегает на нее и обволакивает объятием своим – близко-близко;
но любимая не прижимает к сердцу меня,
не ласкает больше.
Низко спустилась луна, она поздно взошла,
как будто нося дитя, отяжелела от любви, от любви.
Когда берег встречает волну
и высушивает ее на своей горячей спине –
это любви я так жажду...
Но что несешь, ветер?
Там вдалеке точка – это подружка моя?
Громко, громко зову ее
и голос мой проносится через море.
Ты, конечно, знаешь, что зову я тебя, моя любовь,
моя бесконечная любовь!
Луна все ниже и ниже спускается;
что там за пятно на лице ее желтом?
Неужто это она?
Не скрывай, луна,
мою любимую от меня!
Земля, отдай мне мою любимую!
Куда бы я ни смотрел, всюду вижу ее глаза.
И звезды, звезды,
может, та, кого так желаю, упадет с одной из вас,
вниз упадет любимая
и будет рядом.
Но горло дрожит, все чище становится просьба.
Рощи, озера, поля ждут, что увижу подружку мою.
Проснись, песнь.
Одиноко здесь с песней ночной,
с песней страдания и любви,
с песней смерти под блестящей луной:
она почти утопает в море,
утопает в песне безысходной любви...
Но легче, прошу, позволь прикоснуться.
Море, остановись на миг,
кажется, слышал я голос ее в твоем рокоте, шепот почти.
Я должен ждать, ждать неподвижно
и лишь изредка поднимать голову вверх – выше, выше,
чтобы она узнала меня.
Выше, любовь моя!
Я здесь, здесь.
Эта выдержанная так долго нота –
это мой зов, плач души моей о тебе.
Покинутая, гибнешь вдали от любимого.
Но это не я зову тебя,
это ветер свистит,
это дождь летит в глаза,
это призраки листьев, гниющих на берегу, ждут тебя и тянут, тянут...
Это тьма,
о как я болен и не вижу, что напрасен мой стон.
Луна роняет бледные блики в море
и оставляет отражение в нем подобное дрожи моего горла;
все бессмысленно
и пусто, пусто.
Прошлое – воспоминание о счастье.
Когда моя спутница рядом была…
Любила! Любила! Любила! Любила,
любила, но теперь ее нет со мной,
ее нет».
Окрестности тонут во тьме,
все идет неизменно – что есть, то и было:
звезды, ветер, эхо далекого ответа
то гаснет, то вновь взрывается – голос птицы,
неумолкающий стон, въевшийся в серый берег
тонет как желтое подобие луны, падает вниз,
лицом моря почти касаясь, мальчик в экстазе,
обнаженный как волны с болью выносит любовь из безумного сердца:
свободную, дикую – смысл, резонирующий в ушах – в душе,
на щеках странные слезы в их блеске прощальном.
Это тень матери-моря как будто отвечает, но, скорее, спрашивает
или напоминает о таинственном своему певцу.
Демон или птица (подумала душа мальчика),
далекому супругу ты поешь или мне?
Я был ребенком и спал,
но теперь услышал и понял, кто я – я пробужден.
И ныне тысячи новых певцов,
тысячи песен чище, стремительней, печальней твоей,
тысячи стонов ожили во мне, – чтобы не исчезать больше.
Одинокий голос – мое отражение,
внимая, никогда не перестану тебя прерывать,
никогда не отступлю, никогда не подражая;
никогда нежный стон невоплощенной любви не оставит меня,
никогда не буду спокойным ребенком в ночном безмолвии, – там на берегу
гонец сладкого ада явился из волн, и я узнал его.
Ответь, что со мной?
Если многое есть у меня, даруй больше,
еще в тысячу крат больше.
Неужто это слово? (Я покорю слово).
Последнее, возвышенное, уносящееся стрелою.
Что это?.. Внимаю…
Волны, к вам ухожу!
Берега, отчего еле слышно,
вы ль это шепчете откровенно, чисто,
только прежде я не понимал,
шепчете одно слово: «смерть», «смерть», «смерть», «смерть».
И это не голос птицы и не мой, но тот, что создан был для меня,
клокочет обезумевшей трелью: «смерть», «смерть», «смерть».
Отчего еле слышно?..
О, мой демон, брат мой,
ты пел мне, пел мелодично, искренне, безнадежно
и знаю теперь, что ответить тебе.
Я услышал слово истины, – его не произнести дважды –
в бормотании моря на берегу;
смысл волн и твоей светлой грусти,
мой одинокий брат; отчего еле слышно,
как старуха в алькове раскачивающая колыбель,
море смеялось.
Жил малыш. Когда он выходил...
Жил малыш.
Когда он выходил на свою ежедневную прогулку,
и оглядывался вокруг,
то, на что бы он ни смотрел
с жалостью, любопытством, страхом или любовью,
он становился этим предметом,
и это предмет становился частью его
на один день или на одно мгновение дня,
...на целый год или на циклы тянущихся лет.
Ранние незабудки становились частью малыша,
И трава, и красивая герань, и клевер,
и маленькие колибри,
и мартовские ягнята, и поросята с розовыми грудками...
кобыла с жеребятами, смеющиеся толпы во дворах,
люди у скользкого входа в пруд,
любопытные рыбки среди темно-зеленых камней,
и водяные мельницы с тяжелыми
стальными верхушками...
все становилось частью этого малыша.
И апрельские и майские полевые всходы
становились малышом...
и зимняя пшеница,
и светло-каштановые кукурузные ростки,
и съедобные коренья в огородах,
и яблони, и цветы яблонь,
и сочные яблоки, падающие с веток...
и лесная малина... и подорожник;
и старый пьяница по дороге домой
из таверны, где он недавно лежал без памяти,
И торопливая учительница... и дружелюбные дети,
и грустные дети... и аккуратные девочки-горожанки...
и все изменения в городах и селениях,
куда бы он ни шел.
И даже родители малыша – мужчина, зачавший его, выстрелив отцовской смесью
среди ночи... и женщина, выносившая малыша в своей сумке
перед тем, как он появился на свет...
они дали ему гораздо больше этого,
и давали ежедневно... и они, и то, что исходило от них
становилось частью малыша.
Его мать... и тарелки, и блюдца, поставленные
на обеденный стол,
Мать... и потоки прекрасных слов...
и чистая косынка, и фартук,
и здоровый материнский аромат,
отлетавший от ее волос и платья
когда она проходила мимо;
Его отец: сильный, мужественный, независимый,
строгий, рассерженный, несправедливый,
и удар, и окрик, и просьба, и заманчивая ложь,
И предметы домашнего обихода, и разговор, и лавка старьевщика,
мебель... и желания переполненного сердца,
Любовь неподкупная... и чувство неизменной реальности,
мысли о том, что и это только мечта,
Сомнения дней и ночей, желание
узнать «как это?» и «что это?»...
Существует ли то, что кажется реальным
или это только вспышки и искры?
Мужчины и женщины на дорогах,
если не вспышки и искры,
то тогда – кто?
И сами дороги, фасады серых домов...
товары на широких витринах, лица,
телеги, причалы, толпы на переправах;
Вид деревни, когда солнце падает
за зеленый холм... вереницы изломанных рек...
И тени... и лучи света в гущах летних дождей...
свет, падающий на крыши... и белая, и коричневая
черепица...
очертания, отсветы, силуэты;
шхуна неподалеку, уходящая с отливом...
лодка на мели среди береговых камней,
Бег и танец темно-синих волн – растерянный всплеск,
и красочные облака... и багровая мачта,
оставленная кем-то словно в одинокой
бесконечной грезе;
склон горизонта, сизый пеликан на фоне солнца,
сгустки ила в аромате соленых водорослей;
все эти явления и кажущиеся явления, да,
Все это становилось частью малыша, который
ежедневно выходил,
и впредь будет выходить ежедневно,
становилось собственностью малыша, будь то
он или она,
кто гнался за всем этим
день за днем, час за часом –
всегда.
Серый и хмурый стан, за час до рассвета
Серый и хмурый стан, за час до рассвета
Я вышел из палатки, гонимый бессонницей,
И спустился по узкой тропинке, ведущей к полковому госпиталю.
Там три фигуры, распростертые на носилках,
Три бездыханных тела, оставленных в тишине
Увидал я, и каждое было одеялом накрыто,
Светло-коричневым шерстяным одеялом,
Тяжелым и пыльным, обворачивающим все.
Бесшумно подкрался я, и застыл, потрясенный.
Потом с лица одного из них стянул одеяло:
Кто ты, мудрый седоволосый старик,
С глазами, что потонули в морщинах?
Кто ты, мой старый товарищ?
Медленно и не дыша, приблизился я ко второму –
Кто ты, мой возлюбленный сын, с румянцем еще на щеках?
Третий – не стар и не юн, со спокойным лицом,
Подобным мутно-желтой слоновой кости.
Человек, мне кажется, я знаю тебя, – в твоем лице признаю
Черты самого Христа. Бездыханный
Божественный брат, – вот и здесь он лежит.