Нервный стих Галины Ицкович состоит из перепадов ритма, меняющейся системы рифмовки, экспрессии мысли и чувства. Короткий вздох перемежается долгими периодами свободного дыхания, всякий раз удерживая читательское внимание. Инерционный бег читательского взгляда по строчкам здесь невозможен. И это обостряет восприятие поэтической речи автора.
Д. Ч.
В позабытом году потерянная серьга
Черепахи
На псевдояпонском искусственном пруду,
На бетоне, покрытом синтетическим мхом,
Совещаются с виду старухи,
Вполне могущие оказаться юными дамами.
Черепахи скрывают возраст
В глубинах жёсткого диска,
Покрытого темно-зелёными иероглифами.
Это местные красноухие простухи,
Озабоченные поздней весной
И объявленным месячником стран Востока,
Но непроницаемостью и дизайном
Они вполне вписываются в стереотип,
И у каждой на скрытой надёжно нежной спине –
То, что ей кажется целым миром.
Нинагава
Юкио Нинагаве и его японскому Шекспиру
Лес подходит к авансцене близко.
В чистой чаще (театр – не кино!) –
Леди Макбет, виолончелистка
В розовом рассветном кимоно,
В сумочку кладёт покой и волю,
Достает кастет, кинжал, обрез.
Леди Макбет машет канифолью,
И туман спускается на лес –
Наконец-то! Ниоткуда как бы
Звук (ты помнишь классика?) возник.
Выйду замуж, стану леди Макбет,
Буду к ведьмам ездить на пикник,
Заварив питьё в сервизной чашке,
Наливать гостям, судьбу смирять...
Можно неудавшейся скрипачке
На себя проклятье примерять,
Истлевать огарком? Я – смогла бы?
Лес настойчив, тянет дверь с петель.
Бдит луна, японская забава.
Что там вышивает Нинагава
По твоей предутренней канве?
У судьбы – ни рифмы, ни причины.
Соло доиграв, лови момент,
Отдыхай: невинные мужчины,
Тонкие балетные мужчины
Уж скроили твой дивертисмент.
Ветки гнёт наивная стихия,
Утомлён суфлер – вздремни пока,
Леди Макбет, струны наливные,
Вишней обагрённая рука.
Инструмент к лицу четвёртой ведьме.
Догорел спектакль, пускает дым.
Макбет пусть попробует без леди.
Ты не виновата перед ним,
Я перед тобой не виновата...
Разве что (дрожи, Гламисскийтан!)
Умолчу, что вестником утраты
Под виолончельное вибрато
Лес сорвётся в бег через туман.
* * *
Прошлое, мой суровый родитель,
оттягивая плечи и воротник, сулит потери.
Будущее из вазона выглядывает зелёным хвостом – я живу, глядите!
Я подкармливаю его, не веря
в успех, поливаю, не зная,
кому оно достанется, что мне с него, но когда-
-нибудь оно вырастет в человеческий рост
и начнёт поливать меня.
* * *
В самолёте Люфтганзы весело и цивильно:
повсюду царит
апельсиновое с синим,
миловидные стюардессы овевают ароматами
дешёвой помады и подпорченного желудка,
протягивают бутерброды,
температурой и влажностью
напоминающие перевязочный материал.
Но когда, с двусмысленностью старой шутки, раздается «nachkiew»
и начинается свист посадки,
мне внезапно кажется, что все мы – авиабомбы,
двести синих от ветра бомб в апельсиновой ржавчине,
готовых по команде просыпаться на город.
Когда же забудется папи-мамино детство?
Старые триггеры должны высвобождать место
новым триггерам.
Лодочная станция зимой
Ежегодный прилив приморской тоски.
Если бы где прочла, ни за что б не поверила:
ненасытная жажда другого берега
раскачивает плохо сбитые, сбившиеся в стаю лежаки.
Нарисуй мне карту, нашепчи о карме.
Ручка чернилами метит колени.
Континент не умещается на правом,
дорисовываю на левом Дикий Запад с Кармелем
(глаза у тюленей, должно быть, карие).
У нас – ни тюленей, ни ламантинов,
ни нарядной набережной, обходимся как-нибудь.
Море устало, старик засыпает, лента прибоя перевивает грудь.
Лодка качается – колыбель из резины.
Сонная пена жеманится, мнётся, как пожелтевшее кружево, на песке.
Кисточка ночи чернит волну.
Старик просыпается, удаляется в глубину.
Рыбацкий нож вписывается в щель за голенищем, верёвка на пояске.
У старика, в отличие от меня, есть хотя бы надежда на море.
Замёрзло бы оно на зиму, что ли...
Избирательный слух
Постепенно перестаю различать
аккорды,
смысл и стопу стиха,
но всё громче звуки далёкой пасеки,
трепет вянущего тростника,
робкий голос утерянных в детстве вещей,
гордый –
потерянных, прежде знакомых личностей;
нашёптанная шиза выкипающих щей,
бред никому не нужных,
всем надоевших особей и предметов.
Разве это
месиво звуков, проскальзывающее мимо,
ничем не мило? Разве ближние звуки значимей тех,
что бормочут из прошлого, издалека?
Слышу, как сжалилась в дальней комнате
и зовёт меня тихо, но различимо
в позабытом году потерянная серьга...
Ташлих[1]
Раз в году
грехов истекает срок.
Из карманов крошки вытряхивая в поток,
не припомним даже,
как бездарен был год. Здесь чиста вода.
Бесконечно хочется наблюдать
за ажиотажем:
как глотает твой сором
какой-нибудь чёрный птиц,
как незваная очередь голубиц
напирает за булочкой лжи вчерашней.
На пруду кормят уток и лебедей,
и дети играют в какую-то дребедень,
и почти не страшно.
Письма, оставленные на Оэле[2]
I
Камбрия-Хайтс. Монтефиоре, Мекка евреев.
Полнолуние, кладбищенское время.
Добро пожаловать в загробный офис реб Шнеерсона.
Я думала, здесь будут только одетые по одному фасону
хасиды в нелепом своем наряде,
но вижу женщин в обычных платьях,
девчонок, непримечательных с виду.
Был такой детский шампунь «Без слёз»,
задуманный, видно, хасидом.
Постараюсь без слёз.
Ухо улавливает вавилонский разброс
(но шёпотом, шёпотом, если можно).
Комната напоминает зал ожидания перед дверью таможенника,
раздевалку в школе или спортивном зале:
пластиковая поверхность, сменная обувь, вешалка для шалей.
Разнокалиберный люд пишет список желаний.
II
Я заглядываю в себя и в псалмы.
Я ищу подобающие слова, но молитвенник говорит совсем о другом.
Зато внизу, в бетонной квадратной ванне,
в купальне просьб и слёз,
среди разорванных белых записок
(иногда выныривают суетные цветные –
накладные, настенные календари,
билеты в кино, чьи-то фото),
чернильные строчки – как стрелы устремлены
в небо; строчки протягивают руки,
как запоздалые ночные пловцы.
Сделaй так, чтобы... had to ask Thee...
...хорошо?...
Please Hashem... Hash...
На всех доступных языках
захлёбываются в разноголосицe,
выкликают
имя Б-га, шипящее, как пенный напиток,
имя Б-га,
бутылочный осколок в песке,
просящий тишины.
Нам ли не знать, как Oн нетерпелив
и не всегда логичен.
Но, пока я колеблюсь, просить ли,
из молитвенника выпадает
кем-то оставленная записка «Выше нос, всё уладится», –
и я понимаю, что выслушана сегодня.
Гавайское
Подлетая к суше со стороны моря,
невольно собираешь
густой урожай облаков.
Смотришь, как невыспавшийся вулкан
готовит горячий завтрак,
впитываешь невозможную яркость дня.
Снизу, с той стороны облаков,
день, должно быть, видится сумрачным.
Пассажиры булавочного судна,
пытайтесь взлететь!
Метрополитен
В неурочное время, среди давки и одурения
и борьбы пассажиров за место на лавке,
человек зависал над сиденьями –
предлагал блестяшки?
уговаривал дать на травку?
Наклонялся, дышал в макушки,
очевидно, просил чего-то.
Все, в наушниках для заглушки,
отводили глаза от прохода.
Для попрошайки был он, пожалуй, робкий.
Человек раздавал слова из картонной коробки.
Что это, нищенский эпатаж? Да нет,
кажется, книга довиртуальной эпохи.
– Приютите слова, сограждане!
Вот, возьмите пяток на дорогу.
Забирайте, пожалуйста,
их у меня ещё много.
Отдавал просто так, проявляя смешную отвагу.
И зачем он, чудак, нарезал на полоски бумагу?
Он в вагоне потел,
по ногам, никого не слушал,
раздавал, что имел,
на полоски нарезав душу.
А вчера, говорят, мужичонка в пиджачной паре
всучивал всем по ноте.
И брали, представляете, брали!