Сергей Соловьёв многолик. Только что видел его медитирующего стихами у микрофона – в сопровождении музыкальной группы, а вот уже ты сосредоточен на его поэме, идущей сплошным текстом – без разбивки на строки – чистая проза, а это стихи. Кажется, читаешь стихотворные строки – это эссеистика. Сосредоточишься на рифме, учуешь просодию, а дохнёт философским трактатом. И всё равно – это поэзия. Индия – особый мир, и эту особость Соловьёв чувствует, осмысляет, переживает поэтическим восприятием мира, уводя нас за собой то ли в джунгли, то ли в вечность. (Д.Ч.)
АХИМСА
Я вот что понять не могу. Как могла уцелеть на земле Индия? Может, я передергиваю, но вот: есть мы, при всей разности наших египтов, китаев, европ, америк, – мы как некая коммуналка, и есть Индия, которая – где? Когда-то я написал: мир делится на Индию и всё остальное. В запальчивости написал, неверно. Если делится на неё, то остального нет. И наоборот. Если на нас делится – нет её.
Собственно, это и происходило: вся история Индии – это последовательное ханжеское её вытравливание с лица земли. И я понять не могу не то, почему так происходило – это понятно, а как смогла она уцелеть. Семьсот лет была под мусульманами: язык вырван, святыни разрушены, насильственное обращение не то что в чуждую веру, а как в первую группу крови вливают четвёртую. И что? Встаёт утром, семь веков спустя, подходит к зеркалу – светла, молода, нерастрачена. А Тадж-Махал – святыня ислама – индийский национальный символ. И сразу вослед этим семи векам – колонизация англичанами, два, а точней, три столетия обращения в христианство. Лицемерного, свысока. Мол, культура пришла к варварам. Единственно истинная вера, вся в крови, грязи и ханжестве, подмяв под себя треть планеты, раздев, разграбив и воцарившись, учит – кого? Вьюн учит дерево. Обвивает, сосёт, жиреет, душит, учит.
Крупнейший учёный, первый и главный авторитет Макс Мюллер выпускает библию Востока, пятьдесят шесть откомментированных томов, половина из них – Индия. Первое окно для Европы. Учит, как смотреть в него: белая раса, арии, пришли в Индию с северо-запада, привнесли культуру, знания, потом смешались с аборигенами, выродились. Отсюда – вначале Веды, потом тишь, по нисходящей. Так смотрела просвещённая Европа на Индию – по нисходящей.
Что ж это за народ – всунь ему кусок говядины в рот, и он уже мусульманин, дай ему свитерок, чтоб согрелся, и он уже христианин. Вырежи пару миллионов, а он молчит, ладони у лица складывает, улыбается. Сожги книги, лиши языка, убей Бога, – рис собирает, детей растит, улыбается. Где нация, где руки, за которые взяться, где сопротивление?
Ахимса. Непричинение вреда ни одному из живых существ. Никому – ни человеку, ни муравью, ни воде, ни огню. Три тысячи лет назад, а точнее, пять, принята эта заповедь. Не в ряду других, а первая, главная. И только после неё – Бог, правда, честность, целомудрие, уважай родителей, и т.д. Первая, и именно потому всё остальное, из неё исходящее. Гениально просто. И совершенно не от мира сего. Ни в одной этике мира этого нет. Тысячелетья бьёмся над законами нравственности, места живого нет на этом проклятом поле. А тут – изначально, и так просто, и на все времена.
Две из пяти мировых религий возникают в Индии. И что? Хоть один крестовый поход, газават? Нет. Великое могучее царство. И что? Агрессия, амбиции к мировому владычеству? Нет. Богатейшие знания, опыт. И что? Никакого навязывания себя другим, никакой экспансии. Взгляд внутрь, в себя, в бесконечность, в бога. Нет народа, есть человек. Нет того, вокруг чего сплачиваются – ни страны, ни национальной идеи. Есть взгляд, внутрь, от Атмана к Брахману, и обратно, тот же. Есть Веды. Но кто это сказал, кажется, Померанц: вычти Библию у евреев, Коран у мусульман, и религия рассыпается. Вычти священные книги у индусов, и Индия как мироощущение остаётся. Не здесь основа. А где?
Нас ещё нет почти, только ходить учимся, а они уже всё прошли, сидят, на закат смотрят, ноль придумывают. Ману, первочеловек и человек вообще. Так просто: Ману – сын солнца и брат смерти. Кто такой «человек»? Сын солнца, брат смерти. Вот и всё. Здесь печка, считай отсюда. Три миллиарда лет примерно, потом распад, и мир заново ткётся, другой узор – из тех же нитей, ах, как долго она вышивала, и опять расплетается. Не линейное время и не цикличное, а и то, и другое одновременно. Невоплощённое лежит в основе. Бог это творчество, если попросту. И в этом первопричина порождения мира. И никаких прикладных целей. Проявление себя в творческом действии. Вот и вся мотивация, знакомая каждому, кто имел с этим дело. И никаких целевых аудиторий, богоизбранных. Творить, оставаясь почти безымянным, небесным отшельником, в стороне от кумирен. Брахмой, творцом мира, никем. А на устах кто? Шива, Вишну, другие, те, кто в людях, – не он.
И вот, две с половиной тысячи лет назад, когда уже всё свершилось – там, у них, а в Греции только-только ещё начинается: Гомер, Платон, – в Индии происходит некое брожение: надо поговорить, уточнить мироздание. На юге возникает несколько философских групп. Адживики во главе с Гонсалой, джайны с Джиной Махавирой, буддисты с Буддой, шраманы и брахманы… Готовятся, строят миры, а на зиму идут на север, к Гималаям, селятся в пещерах, устраивают совместные диспуты. Мирно, у костров. И расходятся по берегам. Ни религиозного экстаза, ни священных войн. А потом приходит император Ашока и объединяет народ в одну семью, все веры – сёстры, всем сёстрам по серьгам, а буддизм – любимая. И древо цветёт, все ветви.
Ахимса. Непричинение вреда ни одному из живых существ. Никогда нам этого не понять, ни в голове не сложить, ни в сердце. Вот что в начало положено – в начало мысли, чувства, ощущенья себя в мире: ты, человек, не выше воды, не чище огня, не дороже дерева. Ты – это весь мир, весь Бог, в одном нераздельном вдохе. Нет границ твоих очертаний.
И тогда ахимса становится не умозрением, а твоим костным мозгом. Ахимса, а потом уже – Бог, родина и прочий пафос. Точнее, он перестает быть пафосом, тем полем – героическим, бумажным, проклятым, на котором мы все лежим.
ЕЁ ИМЕНА * * * Поправь меня, если я подзабыл, но, кажется, нет никакой мотивации для сотворения мира. Чего ради? Вот смотри: уже дух над водами. А зачем? Или Хаос вначале, метаморфозы. Или Слово, его развёртывание. Или у гностиков – Эпинойя, нисхождение света. Или вот у индусов: вначале был Ся (Самость), и решил он создать территории. Точка. Никакой мотивации. Описанье процесса. Но вот любопытное. Всё создав, он задается вопросом: «Может ли существовать оно без меня?» И отвечает: «Может. Но без меня». И дальше: «Как же войти мне?» Темя вскрывает и входит в творенье через «Воротца радости», и изумлён: кроме него там нет никого. Так и зовут его: Тот, который видит. Но опять же – неясно с мотивацией. А пока ты гадаешь, как мне ответить, да и вообще – отвечать ли, поскольку ты существуешь, и ты без меня, и Воротца без нас, но открыты, я скажу тебе вот что: не сразу у него получилось. «Не то!», – говорило ему сотворённое им, и он переделывал, слушал, пока оно не ответило: «Да, вот теперь хорошо!». Да? Ты слышишь? Уже не войти. * * * Нильгау, единорог, дымчатый великан, тело его плывёт сквозь джунгли, перебирая под собой евангелистами, оставляя следы двуперстий. Он несёт себя как сосуд, как меха на просвет с голубым вином, его шея почти исчезает в небе – там, где маленькая голова ибн сини оборачивается из семи времён: сумерки рая в глазах, и в горло воткнутый полумесяц. Он плывёт меж сновидческими деревьями, он целует их мочки ушные в серёжках, вглядываясь с исподу в рукописи листвы, смешивая языки – алые буквицы Рамаяны с зарослями Авесты. Его маленькие женщины в бежевых сорочках держатся на виду, но поодаль, обмахиваясь веером тревожного света. Он чувствует их спиной, они восходят по хребту и гаснут на губах. А когда встречаются двое, они становятся на колени и мерно чокаются лбами, беседуя о девственницах. А те стоят поодаль, слушают, как будто речь о них. * * * Мы столкнулись внезапно, в джунглях, на изгибе тропы: он стоял… Но прежде – запах прелой соломы, яслей… Он стоял – так огромен, что с его высоты человек в нас проваливался, как в дыру, и падал, падал... Мама! – выдохнула ты потом. – Разве это был слон? Мамонт! Стоял, как в банном пару, в миру, горой Меру, мутные реки текли из крохотных глаз – там, в небе, и запекались в ногах, а он стоял, рвал над собой ветки – веру, любовь, надежду – рвал, ронял. Легонький расписной прах вился вокруг твоей головы, трепетал, а он всё стоял, чуть раскачиваясь. Пустота, как женщина, билась внутри него. Мотылёк вдоль по линии взгляда горел восходя, и зрачок заволакивался затменьем. * * * Мы лежали в земле Семи Сестёр, в голой хижине на краю джунглей: четверо всхрапывающих егерей, мы с тобою – лицом в солому, и проводник – мальчик, спящий в обнимку с дробовиком. А вдали, за лугом, кричал олень… Не кричал, а каким-то воем с кашлем навзрыд исходил. Может быть, ты сказала, тигр его возлюбленную разорвал, и она всё никак не срастётся в вое его, в зрачке. Смерклось. Хижина. Крик, как роды смерти, и повитуха-ветер. А мы лежали лицом в солому, во тьме прижавшись и, как во сне, друг друга перебирали, как письма в доме – родном, забытом. И той же ночью, невдалеке, такой же, как наш, патруль лесничих расстрелян был – в упор. И по-живому был спилен рог у носорога, самки. Трещала рация. Иль угли – их мальчик раздувал, проснувшись. Её нашли наутро. Она пыталась встать, почти стояла, и из неё текло меж задних ног, дрожащих, оседающих, и мутно она на егерей глядела, и кровавый пенёчек рога всё ещё сочился. Ребёнок всю ночь в кустах скрывался и оттуда смотрел, как режут мать. Теперь стоит и лижет ногу ей, но там не молоко – моча и кровь. У доктора в питомнике – такой же, лицом к стене, насупленный, беспомощный и горько нежный, глазом косит. Лёня! – позвал через ограду. – Лёня. Как деда моего. Не знаю, почему вдруг с языка сорвалось. Щемь такая. Лёня! И он в хламидке той, времён военных, и в сапогах кирзовых, шатких, на несколько размеров больших, ко мне засеменил и замер… Ладонь твоя – в моей была, другая – на животе лежала: там пробуждалась, улыбаясь, небыль – то, что вскоре назовём, переглянувшись: Лёня… И доктор в лес повёл нас тёмною тропой. Там, высоко, в воздушной кроне, клеть висела, в ней девочка в охристой куцей шубке, а лицо – как маска театра Но. Еду и воду ей лебёдкой подымает доктор. Он подобрал её в лесу, лежала в коме. Чёрная. Они светлеют с возрастом, но только девочки. Она летела, перехватывая ветви, чуть касаясь, меж небом и землей, и вдруг – на проводах повисла, без чувств упала. Он выходил её, теперь пытается вернуть в природу. Терпенье. За холмом живёт семья гиббонов. Там есть жених, он ходит на свиданье к ней, садится к ней спиной на ветке и в ладони дует – как в уголёк, и ловит взгляд её: она припала к прутьям, а он так робок… И мы с тобой не можем в бинокль разглядеть – ну что он прячет? Цветок! Цветочек аленький, в ладонях. Лицом в солому. Рация шуршит. Оленя крики ветер носит. Я была, ты шепчешь, красива, как Паоло и Франческа, и носила с полями шляпу, с небом и лесами, жаль, что ты меня тогда не встретил. Мальчик свернулся у огня, как пёс, и егеря мертвы, а пули живы, свившие гнездо. Она стоит, моча и кровь стекает по ноге, он лижет и тычется в неё. Дрожит хламидка. Лёня. Сапожки движутся. Ладонь на животе. Толкается. Цветок мандара в небе. Маска. Лицом в солому. Кто бы мог подумать, что это всё меж нами, нам, про нас… * * * Между Волгою и Гангой, между жизнью и несмертью, что ж ты кружишь, речь-цыганка, где твой табор? Жил с тобою как с судьбою, мой соколик, говорила, что же вторишь ты вослед мне: где твой табор? ИЗ ВИШНУ ПУРАНЫ II. 5-18 Парашара сказал: слава золотому зародышу, началу мира и его концу. И поклонился опоре вселенной – ничтожнейшему Пуруше, который повсюду, куда ни глянь: вот его игрище, этого разного мальчика, но сам он не здесь, а там – нет у него примет. Невыразим, незапятнан ни формой, ни содержаньем, – таков уговор (стиль). II. 23-65 Вначале были трое как одно: Дух, Брахма и Ничто сокрытое. Но стало явным, Дух вышел, обернулся Брахмой: мир возник. Развертка Брахмы как Ничто – в основе мира. Триединство: благость, страсть и косность. Потом самосознанье приходит в чувства. Они, поскольку помнят о творенье, рождают звук, пространство создающий. Пространство, помня о творенье, рождает осязанье; так возникает воздух. Воздух рождает образ. Затем – вода и вкус. Последним – запах, он – вершина чувств. Яйцо творенья, растущее кругами по воде. Внутри – гора, вокруг – огонь. В нем – страсть, ведома Брахмой, творит миры. Создатель, круг пройдя, себя сжигает с миром. И начинает с чистого листа. IV. 3-36 Очнулся Брахма: мир во тьме и пуст, Земля водой сокрыта. Поразмыслив, решил её извлечь. И, обернувшись вепрем, вошёл, раздвинул воды. Земля склонилась к ногам его: «Возьми меня, мой бог, как прежде брал…» И он поднял её из вод, могучий вепрь, и, просыхая, шкура на нём мерцала письменами Вед. V. 3-17 Вначале (но где, когда?) сосредоточился и тьму создал кромешную. И взгляд отвёл. И вновь сосредоточился и сотворил животных – «канал горизонтальный». Высокомерны, они ходили, не говоря друг с другом, и в каждом было двадцать восемь несовершенств. Прикрыл глаза. Сосредоточился, и сотворил богов счастливых, светлых, «внешний канал». И улыбнулся, взгляд отвёл. И вновь сосредоточился, и вертикальный создал канал. Вот совершенство. Люди. Страсть и косность. Что хочешь ты ещё услышать? VII. 1-42 А ещё сотворил он «познавших поле», это я уже говорил. А ещё – наделённых разумом, но они – небожители – не размножались; ни страстей, ни зависти, ни творческого порыва. Сдвинул брови: в гирлянде огня Рудра возник. И сказал ему Брахма: «Раздвоись на женщину и мужчину», и скрыл себя. Раздвоил, как сказано, и ещё на одиннадцать разделил мужчину, а женщину – не сосчитать. Существуют четыре гибели: промежуточная, преходящая, абсолютная и непрестанная. VIII. 33, 17 Что говорить. Во всём, что ни возьми на свете, есть лишь она и он. И, кроме них, ничто не ново. Он – смысл слова, а она – звучанье. ИЗ РИГВЕДЫ МАНДАЛА X, 135 Сын: У древа с дивною листвой, где Смерть в кругу товарищей хмелеет, отец сидит, как сам не свой, и озирается, и не находит ни признака почивших предков. Его я вижу там, и сердце точит тоска, кривой дорогой зренья идя за ним, как день за ночью. Отец: На мнимом корабле ты, мальчик, но куда плывёт – не ведаешь, во все края, похоже, одновременно, и вода вослед за ним расходится. И песнь поверх воды плывёт, и сквозь тебя ко мне восходит, перебирая весь наш род как чётки жертвоприношенья.. Голос: Кто сотворил тебя, сынок? Кто на воду спустил корабль? И кто сегодня б мог сказать, как эта связь возникла? Кому и кто её передавал? Не здесь ли нить и начало жизни, и на дне её – отверстие, обитель Ямы, вверенный чертог. И дудка, чтобы дуть в отверстие. И дерево, и Бог. И мальчик и корабль. МАНДАЛА X, 58 Когда ушла твоя душа, Как в землю – в небеса, Её мы возвратим тебе, Чтоб здесь жила-была. Когда ушла твоя душа На все четыре, Её мы возвратим тебе, Чтоб здесь жила-была. Когда ушла твоя душа В пучины, в солнце, и в траву, Её мы возвратим тебе, Чтоб здесь жила-была. Когда ушла твоя душа В минувшее и в то, что будет, её мы возвратим тебе, чтоб здесь жила-была. МАНДАЛА Х, 71 В начале мира вестники-поэты, Любовью осенённые, всему На свете имена дарили, так Начиналась Речь. Из мысли и любви. И, как муку, Просеивали речь. Так начиналось – С них, с божественной артели. Содружества печать скрепила речь. Любовь и мысль, и жертвоприношенье В её рожденье и пути. Так речь вошла в поющих гимны. Кто слышит – да услышит, но не все. Кто видит – у того в глазах. Кому-то Как тело страсти отдана. Разделена меж многими, но с тем она, кто избран. С поэтами, но и средь них Поди найди. Кто предал дар, кто жиром дней заплыл, кто бросил друга в беде, тот слышит тень её: я не с тобой, и нет тебе благой дороги. Но и те, в ком дышит дар, друг другу не равны: один – как пруд с водой до губ, другой – река, чтоб плыть. Кто позади, кто впереди, но кто Не сходит с места – ткет По канве безжизненный узор. МАНДАЛА X, 129 Не бытия и не небытия. Ни воздуха, ни неба за пределом. Что двигалось туда-сюда? Под чьим покровом? Что за вода была – бездонна, глубока? Ни смерти не было, ни вечности. Ни признака ни дня, ни ночи. Одно дышало, воздух не колебля, – Нечто, само себе закон. Одно, и ничего вокруг. Вначале – мрак, и мраком был сокрыт. Пучина, непроглядь – и всё. То, что стремилось к жизни жаром желания, рождалось в пустоте. Желанье на Него нашло, как первой мысли семя. Происхождение сущего – в не-сущем, сказал мудрец, увидев сердцем. Струна была натянута в начале. Но был ли низ там? Был ли верх? Лишь Нечто. Натяжение. И семя. Порыв внизу. Приятие вверху. Кто знает истину, кто скажет? Откуда мир возник и где исток творенья? Мир сотворил богов – собой. А сам возник откуда? И как возникнуть мог – был создан или нет? И кто следит за ним? Кто знает – Он? А может, и Ему ответ неведом.