Хинт – поэт сложный. Не в смысле восприятия его текста, хотя иногда и это возникает. Он мыслит стихами, мыслит неординарно, непредсказуемо, метафорически. Поэтический образ в его стихах не носит орнаментальный характер, потому что это – способ мышления. Читатель, вошедший в мир этих образов, сроднившись с ними, настроен на долгое вдумчивое общение с поэзией Хинта...
Д. Ч.
* * * Новый Год уберёт отпечатки, волшебство карамели и тмина. Отражаясь у гуся в сетчатке, Рождество догорает в камине. Как июньский эскиз эскимо, возле двери истаяли лыжи, в аркопаловом блюдечке выжат бесконечного счастья лимон. У пурги тыщевёрстный алтарь. Расточая сурьму и цирконий, в подворотне гуляет январь и его бесноватые кони. Не молчи на чужом языке, не смотри в этот глаз бестелесный – голубые глазницы у бездны и размазана тушь на щеке * * * В коралловых гландах печи умирают поленья, побеги и тело шелковицы смолоты в кашицу с золою. У каждого века своё настроение, на смену камням и железу приходит бумажный, эпоха чернильная, эра фактуры древесной. И пусть дикари своенравных земель ещё молятся растениям – время созрело хранить свою летопись на кипенно-белых листах с годовыми кольцами. В объятия сорной зимы попадает усталый сад, до срока увянет звезда, и кровавое месиво размоет Великую стену, но что-то останется живым иероглифом, «дерево», «свет», «Поднебесная». Развитие неумолимо, и новые жернова ссыпают забвения порох на свалке минувшего, но чем-то – так часто бывает – приходится жертвовать. И что-то уходит. Я вижу бумажные души. Во сне повторённое дважды – становится методом слепого движенья вперёд. Огорчать или радовать пристало ему, неизвестно. И всё остальное неведомо. Такого-то года, Цай Лунь, бывший евнух дворца императора * * * все корабли умрут от жажды раскинув якоря нелепо земля распаханная – дважды не зарифмует небо с хлебом и, засыхая на дороге огрызком серой плащаницы синица скажет имя Бога а Бог забудет имя птицы * * * Вот тебе трефа простая, чтоб мимо летели пули, хоть воины падают сзади и спереди. Вот тебе черва вопроса, с душой или телом предполагаешь остаться – и это намеренье, шаткость дилеммы на рёбра встающих медалей, апофеозы глухонемых междометий. Вот твоя, ад, победа, во льду и печали. Вот твоё жало и вот твои ножницы, смерть. Вот твоя пика вдогонку: увидишь поросший сад времени, бродят садовники с бритвами около или вокруг, запрещая сущностям множиться. Участь садовника – бритва, под той же осокой. Бренность – иммунный ответ клинка на гримасу, что проступает на гипсовой маске пророка. Сталь обнажает строение тёплого мяса, между волокон ей не так одиноко. Вот тебе чёрный бубновый валет, чтобы скрыться. На марсианских развалах спящего города маленький кот похож на большую крысу. Жизнь продолжается с лезвиями у горла lazarus resurrectio То ли ангел роняет кольцо, то ли жил натяженья не выдержит арфа, на лице проступает лицо, дребезжит: где рука, что такое «мар-фа». У стены еле слышно желтеет диван, тишина благодарна кому-то, и, когда ни взгляни на синий экран, на стекле тридцать две минуты. Гуталиновый луч пропускает листву, узловатые пальцы мигрени досылают затвор – то ли знак, то ли звук – пеленать восковое время, но царапают имя! так бредит спина флюорографией мачты Улисса, так застигнутый светом врасплох экспонат отражает другие лица. В перепонку иглою войдёт «выйди вон», погружая суставы в колени, то ли кожа вибрирует, то ли хитон, то ли пепельно, то ли пелены, то ли сдавленный саваном стон изнутри расширяет отверстие лаза – и во тьме босиком по стеклу, если крик призовёт, не опознан, не назван. То ли снова – в луну, головою с моста в леденящее месиво света, получая за так, словно небо с листа, тихий ужас аплодисментов 2х8 течь забывая дождь и забывать зачем небо каких кровей тянет на дно венеций на языке начал сказано ни ключей ни запасных дверей в клинике мягкого сердца разве не ты прощал пропасть темней на шаг за воровство прыжка звук обдирая по кромке что удержало ртуть на острие ножа то ли чужая душа, то ли твои потёмки …………………………………………………. до летаний без лопасти до доли таянья тел до листания бежевых клеток на саване пледа попадание звука в молчания но не те из усохших растений последняя чёрствость лета высекается хрипло дыхание ни о чём растворяет весеннюю кровь унося толчками восковая слеза водопад под лежачий камень подлежащее время сказуемое не течёт * * * Запомнить не обличье и повадку, а мелкие неровности пятна, что неким синоптическим осадком зачато; в теле извести видна несбыточность материи, остаток. Нордический саднит эпистоляр, исходит, сиречь, сентябрями сада на буковки, золя клочки, золя, придымленному ветру оставляя кизиловый, кислее влаги след. Ты первая вода, а я седьмая ему на киселе. В безбашенное небо одичаний пожалуйся, поплачь по волосам притихшая Рипанзель; у причала без адреса кружит вечерний спам, от патефона до фортепиано за шторами не опознать во сне, что никого давно не удивляло куда идёт снег, и утром не добраться до причастий. Секунда, обнажённая дотла, синхронно примеряет одночасье на все колокола большая морская, 49 Свинцовый рубин остывал в февральской Неве, боги реки под мостами сплавляли окурки. Что в несухом остатке зимы? Неделимость на две, бежевый уголь любви, обрастающий коркой ветра – в парадное, мёрзлое тело валторн за эндорфином надежды врывается ночь. Вдох каменел, каждый шаг ощупывал дно, двери качались, гремя якорями цепочек. Позже она говорит: «Ты устал и продрог, ужин придётся согреть, я ждала тебя к ужину», думает: «любишь меня, примерно, как свой сюртук, если Владимир ещё позвонит, я не буду раздумывать». Вынырнув наискосок из бездны окна, луна у портьеры первобытно бессмертна. Он отвечает: «Сегодня ты снова бледна. Господи, кто шлифовал восьмигранное зеркало, там, на изгибе Морской, ненасытна такая звезда, впору родиться вновь», а думает: «пуля быстрей почтальона и лаконичней», думает: «в таборе улицы, да, да, конечно... по табору улицы тёмной» * * * Отнимающим призрачный год от своей весны навсегда оставаться на стебле живых и поющих. Расступается небо, спускается свет на весы, нарисованный ливень настраивает клавесин дребезжанием тёплых уключин. Это старая песня, извечная тяга угля к раскалённому телу стены, возжелавшая знака без надежды понять, бесконечная дань удивлять облака и растения первого дня; это взгляд, провисающий как у маньяка, поутру расстрелявшего бал – до растерянных слуг, канареечных перьев вокруг, онемения в пальцах. Это холод, последняя слабость – остаться в снегу – убирает ресницы с лица, и не дарит ни губ, ни возможности попрощаться * * * синева наслаивается вскользь на очертание мыса избегая прямых, баюкать проступающее расстояние наличие света в мироздании наполняет его смыслом наличие тьмы даёт метод сгущать несомненную роскошь, для очевидца сливаясь в одну точку росы, боковую соринку во взгляде частицу, изобретающую канун времени, свободный от Слова и от проклятий * * * Так и будешь маячить на фоне, который засвечен в окуляре бинокля, или уснёшь от смеха, как единственный зритель в театре, или в припадке Lego соберёшь «никуда не входить вместо дикого зверя и чувствовать солидарность только с дождём и снегом». Это старый приём, ворошить зеркала сновидений всё равно, что судить ладонь по количеству пальцев. Что нашепчет вода покупающим небо и время? У держащих бога за бороду рук не останется. А зима опоздала дрожать на перроне славянским маршем, тепловоз надрывается, но никуда не едет. Ты уже внутри, машинист горизонта включает реверс, унося параллельно остаткам платформы, назад и дальше, миражи прозрачных домов, сыновей и деревьев