Борис Шапиро никогда не зацикливался на определённой поэтике, расширяя палитру своих творческих возможностей. Порой он сосредоточивался на авангардистском письме, порой впадал в «неслыханную простоту» традиционного стиха, а в итоге – смешение поэтических приёмов стало характерным признаком его письма, что привело в результате к пространству внутренней свободы, выраженной в его художественном мировидении...
Д. Ч.
ОТРИЦАНИЯ Нет, нет. А вот нет! Не умер вовсе. Только перестал стариться. Случилось, что не было. А что было? Было, что не было случилось. А любовь всё равно была, даже когда не случилась. * * * … где душа свободна … Борис Заходер КОГДА ДУША свободна, то быть ей где угодно, то быть ей где угодно легко и хорошо. И хоть вдали от тела кому какое дело, как ты ко мне летела ещё, ещё, ещё. А если жизнь проходит, и мы на переходе, пускай живут в народе улыбка и стишок. Наш сон, как пёс приблудный, связал нас обоюдно. Ты поцелуй мой трудный прими на посошок. * * * СИРЕНЬ расцвела. Тебе. А мне – незабудки. Одновременность несовместимого, высшая мудрость. Сирень в поднебесье, фиолетовый под голубым. Незабудки растут прямо из-под земли, из подземного неба. КАК? Как это может быть? Поодиночке каждый добр, а вместе все мы злы? Как? Как же это так? Что каждый из нас прав, а вместе все неправы, и вместе все мы злы? Как это так, о как, что каждый откровенен, а вместе все мы лжём, и вместе все мы злы? Как это так, о как, что так никто не хочет, а вместе все мы за, и ты, и я, и мы? * * * Лене Дунской АХ, ЛЕТО, лето, кто тебя усеял грустными глазами, в которых зелень луга отразится болотной ряскою вокруг зрачка? И что это за тельце легкокрыло коленками назад и с длинными усами? Неужто это – лето вот и есть в обличии цикады и сверчка? Там грудь ещё была. Но я её не помню. Помимо персей налитых, волнистыми сокрытых волосами мохнатой головы, – дурман воображенья. Но не скажем и не опишем даже с подноготной, какое жаркое блаженство во всю длину расплавилось по потной, по вытянутой морде дурачка. С НАТУРЫ Портрет Михаила Шнитмана Дверь отпер с заспанным лицом. Зевнул, сказал: «Садись!» Так в полусне и с мутными глазами взял подрамник с холстом, поставил на мольберт. Опять сказал «садись», а я уже сидел. Вот он развёл олифой терпентин, зевнул и потянулся, и говорит: «Садись!» – Так я ж сижу, а он меня не видит. Он видит что-то на холсте. Он кистью контур головы обвёл и вдруг проснулся. Поставил точками зрачки. А рот его чуть приоткрылся, лицо преобразилось, взгляд стал острым. Он взрезал пространство этим взглядом, как будто скальпелем, а кисть его была, что палочка у дирижёра. Он творил из звуков, из звуков тишины портрет себя с чертами моей физиономии. Моей! Но мне она уже не доводилась частью тела, а была Лицом. И тайной. Что я в тайне знал о себе, скрывая постоянно от самого себя, он высветил бесстыдно на обозренье всем. И я покрылся краской. Я покраснел от горького стыда, быть может, в первый раз. Тут он сказал: «Садись!» и начал рисовать, а я проснулся и ангела увидел пред собой. Он с удивлением и гневом горящей кистью, как мечом, меня из Рая изгонял, в котором гнил я от самодовольства, гнил и смердел, не зная ничего. * * * …На другом берегу из лодки никто не выйдет. Хайнер Мюллер Никто не выйдет из лодки, никто. Харон останется в ней навсегда. А ты, снявший страсти с себя, как пальто, ты станешь водой забвенья. Вода всё смоет, и всех примирит с тобой, ты – и пассажир, и речная струя. И вложенный в рот тебе золотой – вся посмертная слава твоя.