Миры Бахыта Кенжеева, с точной и изящной огранкой мысли, с дробящимся множеством образов и поэтических воплощений, вновь зажглись этой осенью, став настоящим подарком вдумчивому читателю. В журнале «Простор» (№9, 2023), на родине поэта, в Казахстане, вышла большая подборка его прекрасных стихов.
Название – «Я родился в окрестностях Окса» – строка из стихотворения «Где под твердью мучительно-синей» из книги Бахыта Кенжеева «Крепостной остывающих мест», Ч. I, этим стихотворением и открывается состоявшаяся публикация. Восемь стихотворений, в которых воплощён его космос, от атома до дымчатых галактик, сновидений, созерцаний, бормортаний-рассуждений, величия замысла и воплощения, неба и «застывшей» родной земли.
а земля все стынет, стынет, спит пророк, приняв вина. Ветер зябнущей пустыни, месяц, камни, тишина...
Вернемся к названию. Окс, Оксус – античное европейское наименование реки Амударья, оно имеет место в греческих, латинских и средневековых западноевропейских источниках. По одной из версий происходит от древнегреческой передачи восточного названия этой реки – Вахш, упоминающегося ещё в Авесте, также есть версия, что произошло от имени древнего бактрийского божества Охшо. Название получило распространение после походов в Азию Александра Македонского (последняя треть 4 в. до н. э.). Есть также мнение, что оно восходит к древнетюркскому «окуз» (река).
Образное наполнение стихов у Бахыта Кенжеева устойчиво и бесконечно вариативно, оно знакомо читателю, как знакомы семь нот октавы, но ведь каждый раз они звучат по-новому, «солоней атлантической соли, / флорентийского неба темней». Кто увидел, кто услышал, кто вкусил – тому уже не остаться прежним, ибо то и есть музыка демиургов. А таковых осталось совсем немного.
«Сочинителю звёзд», сказавшему «amo ergo sum», скитальцу в его скитаниях, учителю с его светоносным учением, необходимо донести свою мысль тварному миру, заселенному множеством разноликих существ – «на языке родном, потому что вновь / в каждом живом предутренний сон глубок, / чтобы сливались ненависть и любовь / в узком твоем зрачке в золотой клубок».
Теперь о существах. Как-то, очень давно, сам собою вдруг возник вопрос: а сколько же у Бахыта «ангелов»? Когда они «возникли»? И вспомнилось, невольно, запавшие в памяти слова из предисловия к книге «Крепостной остывающих мест», написанного Олегом Дарком: «Почему не все видят ангелов?» – спрашивала Елена Шварц. Она – тоже из того времени, когда поэт и не-поэт различались просто: первый видел ангелов (богов, демонов, планеты, созвездия, Ад, Рай – по вкусу), а второй – нет, не видел».
Расскажи мне об ангелах. Именно о певучих и певчих, о них, изучивших нехитрую химию человеческих глаз голубых. Не беда, что в землистой обиде мы изнываем от смертных забот, – слабосильный товарищ невидимый наше горе на ноты кладет. Проплывай паутинкой осеннею, чудный голос неведомо чей, – эта вера от века посеяна в бесталанной отчизне моей. Нагрешили мы, накуролесили, хоть стреляйся, хоть локти грызи. Что ж ты плачешь, оплот мракобесия, лебединые крылья в грязи?
В опубликованной подборке нет давнего попутчика и знакомого – Вергилия, проводника во все галактики, круги, миры. Сократа и Горация тоже нет. Но есть бесконечное небо. Чем не герой? «Где под твердью мучительно-синей / не ржавеет невольничья цепь» – вот, можно сказать, в двух словах, простой и гениальный образ изначальной несвободы, обреченности мира и в нем живущего. А небесные обитатели живы и как будто бы плотны – даже тогда, когда небеса «равнодушны» и холодны. Вот первый из них: «Вздрогнет взрывчатый месяц двурогий, / сбросив пепел в сухую траву. / «Почему ты не знаешь дороги?» / «Потому что я здесь не живу»». Да, «Аллах» немного опередил, и нужно сказать сразу – Бог у Бахыта Кенжеева так многолик, что Слово и Имя дробится и заново рождается на всех многочисленных уровнях его поэтической Вселенной. Небо у поэта, всегда разное, может соприкасаться с любым образом, и прежде всего, конечно, со словом и речью: «каждому небу – если уж век не люб – / проговорись, забытое повторив». В поэтическом тексте небо бывает просто необходимо, ибо дает мысли/образу завершенность и цельность. И вот, еще один ангел, вестник, соединяющий собою небесное и земное, воздушность и бесплотность с землей и кровью. И опять же, с сетью (сети и цепи несут у Бахыта Кенжеева разную многосмысловую нагрузку, вот еще одно яркое соединение неба и цепи: «Индевеет закатное зарево, / и юродивый спит на цепи»), но здесь поэт называет её «спасительной». Точка соприкосновения – «Тень сна с сияньем яви», снег, облака.
Очнись, не мудрствуя лукаво. Огонь – огнем, и дымом – дым, одним – прижизненная слава, и ясновиденье – другим. Тень сна с сияньем яви сложим – увидим снег, и облака с небесным ангелом, похожим на паука-крестовика. Он из земли, из крови влажной соткал спасительную сеть – скажи мне, как ему не страшно в бездонном воздухе висеть?
Удивительное соединение земного и небесного виртуозно реализуется в бытовой картине, здесь с оттенками и звучанием блоковского багрового мира, «мглою»: «Было солоно, ветрено, молодо. / За рекою казенный завод / крепким запахом хмеля и солода / красноглазую мглу обдает».
Без небес почти невозможны и пророчества Бахыта Кенжеева, с ощутимой тенью Средневековья, они соединяются с новозаветной темой, реализуя всегда значимую для него тему воскресения и спасения.
Твердь разверзнется и треснет, зашатается сосна, плоть истлевшая воскреснет от безвременного сна. Бодрый друг и хмурый ворог, одолев внезапный страх, заспешат в высокий город, воссиявший на холмах
Между тем, для мира земного, – а он «человеческий», «мир, хворающий ясною язвой», в котором «Спит святой человек, не шевелится, / несуразные страсти бубня», с тоской и трагизмом, горькой иронией, вдохом и выдохом, желанно наполнение чистотой, уютом и негромкой радостью. Редкой, тихой и глубокой, ибо «музыка» жива, даже если неслышна, и если даже потеряна, то ненадолго. «Хочется спать, как хочется жить, / перед огнем сидеть, / чай обжигающий молча пить, / в чьи-то глаза глядеть».
Обращение к человеку у Бахыта Кенжеева чаще отцовско-дидактическое, мягко-горестное, как к неразумному отроку, затерявшемуся в пыльном хламе мироздания, шуме во времени, ложной ветке бытия.
Что ты плачешь, современник, что ты жалуешься, друг, на нехватку медных денег, на бессмысленный досуг? Не ходи в кино, не надо, водки импортной не пей – в ней греховный привкус яда, горечь дьявольских страстей.
И дальше, по тексту, как будто невидимое и невесомое, но проявится и заиграет что-то державинское и ломоносовское, – допушкинское. И воистину пророческое, услышанное только сердцем: «что же станет с плотью бедной? / Верно, вечной станет плоть, / так в любви своей безмерной / наградит ее Господь».
Сильный и глубокий голос поэта – тоже обращение, и к собеседнику, и к самому себе: «Говори – словно боль заговаривай, / бормочи без оглядки, терпи». Он перерастает в какое-то величественное бормотание, то ли в нашептывание юродивого и святого, то ли в мысленно-бесшумное пение/творение демиурга:
Скоро, скоро лучинка отщепится от подрубленного ствола – дунет скороговоркой, нелепицей в занавешенные зеркала, холодеющий ночью анисовой, догорающий сорной травой – всё равно говори, переписывай розоватый узор звуковой…
Такое говорение и есть сотворение своих миров. Осенняя музыка, с мудростью и печалью, исконно вечное и прекрасное у Кенжеева, «горло, обморок, изморозь, медь», – заговаривая о смерти, он, безусловно, вечностью эту смерть побеждает. И здесь тоже небо, с его вечными свидетелями – звездами.
все, которые только возникли, и вздохнули, и мигом притихли, лишь молитву твердят невпопад – там, в заоблачной тьме, не для них ли многотрудные астры горят?
Неразумного, спящего, горделивого, равнодушного, – любого, найдет эта великая речь, кого разбудит, кого вразумит, кому смягчит суровое сердце да проявит нерадивость ума, ибо – «каждому сердцу, дереву и ножу / нужен родной язык чистоты слезы – / так я скажу и слово свое сдержу». Вот это и есть жизнь и судьба, это и есть назначение поэта.