Интервью

Автор публикации
Дмитрий Бураго ( Украина )
№ 4 (48)/ 2024

Сказка в стране восходящего солнца

Беседа Дмитрия Бураго с поэтом Вечеславом Казакевичем (Япония)

 

Вечеслав Степанович Казакевич – поэт, прозаик. Родился в 1951 году в поселке Белыничи Могилевской области в Беларуси. Окончил филологический факультет МГУ. Книги стихов: «Праздник в провинции» (1985), «Кто назовет меня братом?» (1987), «Лунат» (1998), «Ползи, улитка!» (2004), «Жизнь и приключение беглеца» (2006), «Сердце-корабль» (2010), «Из вихря и луны» (2013). Книги прозы: «Охота на майских жуков» (2009), «За мной придет Единорог» (2016), «Избранники реки» (2022). В переводе на японский язык книга эссе 落日礼讃 «Прославление заката» (2004). С 1993 года живет в Японии. Преподавал в Осакском университете иностранных языков, с 2006 г. – профессор университета Тояма. Стихи и проза печатались в журналах «Знамя», «Новый мир», «Волга», «Арион» и других. Произведения в «Журнальном зале»: https://magazines.gorky.media/authors/k/vecheslav-kazakevich

Vecheslav
Вечеслав Казакевич с женой Маргаритой в год приезда в Японию (1993 г.).

Из архива В. Казакевича.

 Дмитрий Бураго. Добрый день, Вечеслав!

Вечеслав Казакевич. Добрый вечер, Дмитрий! У нас в Японии вечер.

 Д. Б. В первую очередь, я хотел бы извиниться за то, что, поддавшись языковому инстинкту, обратился к Вам в письме через «я» – Вячеслав. Как филологу, мне необычайно интересна история Вашего имени. Одна из словарных версий подсказывает, что Вечеслав через первую гласную «е», является устаревшей формой имени Вячеслав. Наверно есть и другие версии?

В. К. Как всегда, есть одно объяснение письменное, а другое – житейское. Я родился в Беларуси. Там и другой язык, и другие правила написания слов. Давая мне имя, родители, наверное, не задумывались: Вячеслав или Вечеслав. Но белоруска, выписывавшая метрики, написала Вечеслав. И когда я дорос до какого-то более-менее сознательного возраста, я решил вопрос с именем самостоятельно. Верю, что ко всем именам, особенно если речь идет о людях пишущих, судьба обязательно прикладывает свою невидимую необоримую руку. С одной стороны, я понимал, что работница ЗАГСа, заполнявшая мои метрики, записала имя неправильно, сделала ошибку. С другой стороны, твердо верил, что метрики заполняла не провинциальная тетя, не слишком сильная в орфографии, а сама судьба, никаких ошибок не допускающая. Древнерусское это имя или не древнерусское, правильное с точки зрения живущих или неправильное – оно мое. Конечно, я затруднил себе жизнь, пришлось приложить определённые усилия, чтобы дотошные корректоры – почти вымершая порода людей в наше время! – в издательствах и журналах не исправляли мое имя. И до сих пор иногда приходится предупреждать: «Это не ошибка и не описка! Это мое имя! Держите корректора за хвост, чтобы ничего не исправил». Там, где меня хорошо знают, все пишут четко: Вечеслав. Там, где не слишком хорошо знают или вообще первый раз слышат, исправляют имя. Но у меня одно имя – Вечеслав.

Д. Б. Если разложить имя по составу, мы обнаруживаем два корня. Со вторым корнем всё понятно: корень «слав» – славить. Первый же корень, составляющий Ваше имя: «веч». Вече – народное собрание, совет, объединение. Получающийся образ очень хорош. То есть, слава объединяющая, соединяющая совет, собрание. И русский поэт с таким редким именем в Японии – это уже интригует.

В. К. Есть и такое толкований моего имени, что его первая часть происходит от «вещавити» и означает вестник славы. А «вяще» дает значение большая слава. В юности меня устраивали обе эти трактовки. Воспринимал их как верное предсказание. А когда ещё в детстве решил, что буду отстаивать свое «неправильное» имя – Вечеслав – главным для меня было то, что я знал: в Советском Союзе пруд пруди Вячеславов, а Вечеслав я один.

Д. Б. Вы остались верны своему удивительному имени, а как отражается детство в сегодняшней картине мира Вечеслава Казакевича? Что из белорусского детства не смылось временем.

В. К. Конечно, остались воспоминания, но не только. Осталась внутренняя недоверчивость к взрослым, а со взрослыми – говоря и в шутку, и всерьез – с определенного возраста только и приходится иметь дело. И одновременно доверчивость. Недоверчивые люди – самые доверчивые. Понимаете, трудно сказать, какое у меня было детство. Счастливое, конечно, как любое детство. Но достаточно необычное, сложное и по семейным обстоятельствам, и по месту, где родился, и по тому, как оно проходило. А ещё, думаю, оно было с какой-то глубокой, может быть, ещё младенческой травмой, с забытым, но оставившим пожизненный след шоком. И главное, что осталось из детства, это ощущения, которые мгновенно вспыхивают и проявляются совершенно случайно. Вдруг луч солнца как-то по-особому падает на руку, и это реальный луч из прошлого, точно такой падал мне на руку, когда отец сажал меня шестилетнего на бак своей красной «Явы» и лихо мчался до деревни, где жили дедушка и бабушка. Без шлема, с развевающимися волосами. Я, наверно, от страха умирал на этом красном лакированном баке. Но не помню этого страха. А вот ощущение… Ещё раз говорю: не воспоминание! Ощущение! Ощущение нежной теплоты, будто только солнце жалеет и подбадривает меня, летящего с зажмуренными глазами на металлическом баке. Вот такие ощущения сохранились. Возможно, к кому-то детские воспоминания и ощущения приходят редко, может, у кого-то вообще все происходит иначе. Со мной же это бывает очень часто. В моем окне теперь возвышается Sky Tree – токийская телебашня. Но часто за ней или перед ней лежит улица Гагарина, на которой я жил в детстве, наш пустырь со всеми обитателями – травой, деревьями, собаками, людьми. В чужой стране особенно хорошо проявляются прозрачность и призрачность мира, за которым и в котором легко открываются совершенно другие миры. И всякий раз детство, как бы предстает во всей своей целостности. Не отдельным моментом. Не мотоциклом этим. Не дорогой к деду. А сразу – целым мирозданием. Начиная от звёзд – там, где уличных фонарей мало, залежи звезд! – кончая травой, жуком, который ползет в этой траве. Улиткой, которая на тебя рога наставляет, как корова. Понимаете? И всё это одновременно. Вот так оно предстаёт! Ну и, конечно, детство – это убежище. Помните одно из финальных четверостиший моих «Полубелых стихов»?

Вновь голубые открываются углы,
в буфете звякают забытые нелепости…
Всё обошлось! И ты опять в своей
единственной и неприступной крепости.

Твоя единственная и неприступная крепость. Это и есть детство.

Д. Б. Вы представили космический образ, всеобъемлющий. А в какой части этого детства вы себя сознаёте теперь? Если оно такое всеохватывающее, большое, как космос со звездами, где Вы в нем теперь?

В. К. Это тот возраст, когда я дошкольником стоял под динамиком на столбе, врытом на скромной площади нашего райцентра. Стоял и слушал, как раскатистое радио говорит о каких-то далеких странах. И вот одна единственная мечта у меня была с детства: поскорее уехать из дома и узнать… Но лучше, если хотите, я прочитаю стихотворение «Детство», с которого начиналась моя первая книга.

Д. Б. Конечно.

ДЕТСТВО

По небу летает бусел,
носатый и длинноногий.
Из нашего городишка
четыре идут дороги.

Дорога на Михалово.
Дорога на Каменицу.
Дорога до Могилева.
Дорога до Мощеницы.

По улицам я катаюсь
с молочником на подводе...
Из нашего городишка
четыре автобуса ходят.

Автобус до Михалово.
Автобус до Каменицы.
Автобус до Могилева.
Автобус до Мощеницы.

Садится красное солнце,
зелёная спит береза.
И в жизни меня волнуют
всего четыре вопроса:

А что там, за Михаловом?
А что там, за Каменицей?
А что там, за Могилевом?
А что там, за Мощеницей?

Д. Б. Вы ответили себе на эти вопросы сегодня?

В. К. Ответил, некоторым образом. За этими Михаловом, Каменицей, Могилевом и Мощеницей лежит тоска по дому, в который ты уже не можешь вернуться.

Д. Б. Но так ли невозможно возвращение?

В. К. Да.

Д. Б. Но даже Одиссей возвращался на Итаку, как мы помним.

В. К. Возвращался, но ведь это вернулся совсем другой Одиссей. Что касается меня, знаете, что странно? Я не собирался уезжать из России. Я приехал в Японию с туристической визой на три месяца.

Д. Б. А когда Вы приехали в Японию?

В. К. В 1993 году.

Д. Б. Это были уже далеко не ваши студенческие годы.

В. К. Да. Мне было 42 года. У меня уже вышли две книги, и была написана третья.

Д. Б. Вы были членом Союза Писателей, публиковались. У Вас выходили книги тиражами по 8 тысяч. Сейчас это фантастический тираж для стихов.

В. К. Правда. Тот случай, когда прошлое выглядит фантастичнее будущего. А перед самым отъездом на ТВ на канале «Культура» вышла программа с моим участием. На следующий день меня один раз узнали в метро. Дожил! Короче говоря, я хотел сказать, что не собирался уезжать навсегда. Мне ведь, как всем нам тогда, вдалбливали годами, что писатель, отрываясь от родной земли, кончается, вянет, умирает… Я собирался посмотреть, получится ли у меня писать стихи в чужой стране. Получится ли остаться самим собой? Жена уже была в Японии. Она поехала туда преподавать русский язык.

Д. Б. Вы решили остаться и тоже пошли преподавать русский язык?

В. К. Никогда не планировал преподавать русский язык. Мы с женой учились на филфаке, но жена занималась русским как иностранным, а я литературоведением. Дипломную работу писал по Хлебникову. А здесь, действительно, пришлось начать с русского языка, а уже потом я стал читать лекции по русской литературе, по Серебряному веку. Так вот, возвращаясь к самому началу, я прилетел сюда с туристической визой, и когда мы с сыном доехали из аэропорта в Токио до Осаки, и жена накрыла на стол и достала маленькую бутылочку сакэ – я тогда ещё подумал: «Тоже мне размеры после такого долгого пути!» – первыми словами, которые я сказал, когда мы сели за стол, были: «Мы больше не вернемся!».

Д. Б. Это было эмоциональное решение, некий логический вывод или поэтическое предвидение?

В. К. Я думаю, и предчувствие, и предвидение, но в первую очередь, твердое решение. О причинах можно говорить долго. Многие, наверно, вспомнят, какая была ситуация в 93-ем году в России. Но, честно говоря, не это было главным. Хотя до сих пор не забыл, как недалеко от нас возле кинотеатра «Волга» труп лежал неделю. Все звонили: «Уберите труп!». Но никто за ним не приезжал. Но ещё раз повторяю, дело было в чём-то ином. Эмиграцию определяют по-разному: политическая эмиграция, экономическая… Русские придумали колбасную какую-то эмиграцию… Первая волна, вторая, пятая, двадцатая… Не знаю. В решении навсегда оставить родину, родителей, друзей, родные могилы всегда есть что-то неотвратимо таинственное, необъяснимое для самого себя. Хорошо об этом сказал Хлебников: «Гонимый – кем, почем я знаю?». Вот и я до конца не знаю, почему пришло это решение. Я говорил, что опасался, смогу ли писать здесь стихи. Но стоило мне сесть в синкансэн и полететь через великолепные плавные горы, от которых невозможно оторвать глаз, увидеть горные реки, которые проскакивали под гулкими мостами, мерцая, как зеленый мрамор… Я сразу почувствовал, что смогу писать в Японии. А решение, видимо, было выношено давно. Детская ли это жажда дальних стран, любимые книги с приключениями и путешествиями, наскучил ли мне смертельно Советский Союз со всем своим коммунизмом, надоела ли оцепенелая застылость московской писательской жизни – три дня пишешь стихи, потом пьешь в ЦДЛ, потом страдаешь из-за того, что вчера пил и неизвестно с кем болтал, потом опять пишешь стихи... Бежал ли я от смерти или от взрослых? До конца разобраться не получается. Можно понять, от чего ты уехал. Но от чего бежала, от чего спасалась твоя душа, узнать сложнее. Она закрывает глаза, отворачивается...

Д. Б. Вы около 40 лет живёте в Японии и редко выезжаете.

В. К. Редко возвращаться тоже было моей установкой. Меня слегка коробило, когда о ком-то сообщали: русский писатель N. приехал из Америки в отпуск в Москву. Я не хотел быть писателем, который приезжает в Россию в отпуск. В России писателю надо или жить, или умирать, или уезжать. По приезде в Японию я быстро написал одно за другим два стихотворения. А потом замолчал лет на пять. В одном из трёх слов, обозначающих в японском языке эмиграцию, есть иероглифы亡命, означающие «смерть» и «рок». Да, каждый, покидающий свою страну не временно, а навсегда, должен, как пушкинский рыцарь «сгореть душою», образно говоря, умереть. Без этого шансов на воскресение нет. Но умереть легче, чем воскреснуть. Так что все эти пять лет я писал, лихорадочно писал. Писал дневник, записывал какие-то стишки, сочинял какие-то рассказы. И всё это рвал и выбрасывал. Но потом начал писать книгу прозы «Охота на майских жуков». Почему я говорил, что детство – это убежище, крепость… Вот в этой книге я снова нашёл себя прежнего и совсем нового. Всеми страницами книга обращена в детство: она о родителях, о няне, о нас с братом... Я писал её десять лет и, хотя меня, конечно, ужасно тянуло навестить родные места, взглянуть на родину хоть одним глазком, было такое ощущение, что у меня стакан с волшебным вином стоит на голове и, если я поеду обратно, то расплещу… А когда «Охота на майских жуков» была окончена, я сказал жене: «Вот теперь можно съездить и в Россию, и в Беларусь». Для книги и для новых стихов всё было сделано правильно. А для того, чтобы издаваться – абсолютно неправильно, потому что я хоть и не ценил особенно свои немногие литературные связи, думая, всё ещё впереди! – потерял их полностью. Они все оборвались. Чтобы издать новую книгу стихов, я искал издателя – смешно сказать! – через Болгарию. Болгары раньше переводили мои стихи, и с ними связь чудом сохранилась. Вот я и обратился к одному болгарскому поэту: «У тебя есть знакомые издатели в Москве?». Моя новая книга «Ползи, улитка!», думаю, первая книга русских стихов, полностью написанных в Японии, была издана в маленьком частном издательстве и, по-моему, так и не дошла до магазинов. Но мой издатель кому-то эту книгу дарил. В частности, подарил поэту и редактору журнала «Знамя» Ольге Ермолаевой. И она не только связала меня с журналом, но и организовала моё первое после долгого перерыва выступление в Москве. Благодаря ей, я познакомился с Николаем Филимоновым, прекрасным издателем, который издал вначале мои стихи, а потом и две книги прозы. Короче говоря, все мои книги выходили только благодаря чьей-то сочувственной помощи. И последняя книга «Избранники реки» вышла точно так же. Вдруг из Владивостока мне написал издатель и неожиданно предложил: «Мы хотим издать вашу прозу». Вот так появилась книга. Недавно я написал новую книгу прозы. Можно сказать, это роман-сказка. В разгар ковида, в тоску и гнетущие предчувствия будущего, на меня вдруг, как вихрь, налетел сказочный во всех смыслах слова текст, давший мне счастливую возможность напропалую развлекаться, смеяться, куролесить со словами, смешивать воедино всё, что лезло на ум из мифологии, философии, любимой прозы и стихов, а главное, исподволь передать ту затаенную печаль и детские надежды, что приходят с годами. Вчерне рукопись была закончена перед войной. После я только сокращал и отделывал её. Некоторые совпадения с нынешней реальностью можно объяснить лишь чудесами, присущими любому тексту, особенно сказочному. Это не фэнтези, не фантастика, это литературная сказка, притча о нашем времени. Книга называется «Свободу небу!». Рискуя выглядеть самонадеянным, могу спокойно сказать, что в русской литературе такой книги ещё не было. Возможно, вначале может показаться, что она для детей. Однако это текст для взрослых, хотя, надеюсь, и подростки не смогут от него оторваться. Главные герои, скажем так, ниже травы, но это иносказание, рукопись о нас, о всегда маленьких людях, которые таят свои страхи, горести и мечты, способные перевернуть всю жизнь. Меня эта рукопись спасла в свое время от хандры и мрака. Жена считает, что это моя лучшая прозаическая вещь. Писательским женам особенно доверять нельзя, но иногда к ним стоит прислушиваться. Я, по крайней мере, к своей прислушиваюсь, потому что она всегда мой первый читатель. А один поэт, прочитав мой текст, прислал письмо, в котором были такие слова: «Это наш ответ “Алисе в стране чудес“». Поэты часто преувеличенно выражают свои чувства и восторги, особенно если говорят не о стихах собратьев, а о прозе, которую не пишут. Но хочется верить, что даже для поэтического восторга, делающего из мухи слона, должно быть некое основание, хотя бы размером с муху. И вот хотя я не слишком искал издателей для этой сказки, как обычно полагаясь на чье-то чудесное вмешательство и помощь – несколько человек действительно пытались мне помочь! – однако пока издателей для неё не нашлось. По какому-то сказочному чуду она вышла пока что в сокращенном виде в №4 журнала «Новый мир» за 2024 год.

Д. Б. А что это за сказка? О чем она?

В. К. Вы же знаете, поэты всегда пишут о себе. Так что эта весёлая, страшная, смешная, в чём-то абсурдистская сказка обо мне и о моей жене, о наших внучках. О мостовиках – это такой маленький народ, что живёт под мостами. Среди них есть инженеры-мечтатели, создающие заклинания, способные сделать очень многое. На глухую протоку приезжает из города один старый, не очень удачливый инженер-мечтатель. Все свои заклинания он героически проверяет на самом себе, хотя это опасно. Желая вылечить одного человека от глухоты, он придумал заклинание, от которого у него самого неожиданно выросло гигантское ухо. Он мечтает изобрести такое заклинание, которое бы поменяло полностью жизнь мостовиков а, может, и большунов, как они называют людей. Но появляется полиция, тайные агенты… А дальше начинается война. И герою вместе с семьей и соседями приходится бежать, странствовать по большой реке на коряге, превращенной в судно, уходить от погони, переживать всякие невероятные приключения…. А потом они выплывают в море и долгожданное заклинание приходит к этому инженеру-мечтателю. А что было дальше я вам не скажу. И вы сами, даже прочитав эту сказку и, остановившись перед финалом, никогда не догадаетесь. Не знаю, найдутся ли люди с мечтой издать мою сказку. Пока что я их, к сожалению, не вижу.

Д. Б. Политическая, экономическая, биологическая конъюнктура навязывает, абсолютно всем какие-то стереотипы. Все работают в определённом поле. У каждого есть короткое поле, небольшое, шаг влево, шаг вправо – почти невозможен. А всем нужна пропаганда. Нужно показать на кого-то пальцем. И вот тогда двери открыты. В этом же проблема. Это огромный миф, что где-то есть свободная пресса.

Создаётся впечатление, что есть какое-то сообщество людей, они за всё хорошее и против всего плохого. Но такого сообщества не существует. Есть только отдельно люди, которые пытаются, благодаря своим душевным и языковым усилиям даже не противостоять этому миру, а выжить в нём, сохранив свой внутренний мир, своё сознание, не участвуя в распространении ненависти. Не поддаваясь насущным парадигмам.

В. К. Было бы слишком самоуверенно говорить о том, что я противостою миру. Я думаю, задача любого писателя сохранить самого себя. И единственно важное для него противостояние – это противостояние с самим собой.

Д. Б. Конечно. Раньше мы писали в стол, а теперь сохраняем написанное на флешке. Чем не письмо в бутылке? Я считаю, что это не есть плохо. Иногда текстам тоже нужно отстояться, как и доброму коньяку или вину. И, может быть, не вовремя сейчас некоторые тексты вводить в мир, который не собирается их читать. В принципе, мир занят другим. Вот у меня такое отношение, в том числе и к тому, что я делаю, поэтому я абсолютно спокоен. Наоборот. Я пытаюсь не соучаствовать ни тем, ни другим, ни третьим. Слушая рассказ о Вашей сказке, у меня появилась ассоциация с «Человеком-ящиком» Кобо Абэ. Там герои тоже жили, дневали под мостами. Среди них были вполне состоятельные и состоявшиеся люди, которые покинули социум, отгородились от него, надев на себя, как раковину, ящики.

В. К. Да, такая ассоциация возможна, хотя я не имел её в виду. Моя сказка о самоотлучении от общества ради заветной мечты, о создании своего маленького мира для осуществления этой мечты. О том, что эти личные крошечные миры, как будто отстранившиеся, отпавшие от большого мира, могут спасти всю цивилизацию. Моя первая книга избранных стихотворений называлась: «Жизнь и приключения беглеца». Я сам отношусь к таким беглецам, и меня всегда интересовала тема людей, отшатнувшихся от всех и от всего. В Японии немало людей, ставших бездомными не только из-за бедности, но в силу своего сознательного решения. У японцев есть традиционное объяснение, почему они не подают деньги нищим. Они считают, что если человек хотя бы три дня прожил в парке, под мостом, где угодно – без работы, семьи, обязанностей – назад он уже не вернется. Это сознательный выбор, который приносит вместо денег, квартиры и прочих вещей нечто другое. Возможно, гораздо более драгоценное и возвышенное.

Д. Б. Мой друг, фотограф Юрий Косин, как-то мне рассказал о проекте, посвящённом нищим. Он их достаточно большой период фотографировал в разных местах и обстоятельствах. И потом, когда он собрал фотографии он их изучал и пришёл к выводу, что их объединяет отсутствие страха перед обстоятельствами жизни.

В. К. Да, наверное. Бесстрашие часто связано с безнадежностью. Но я добавил бы ещё одно, по крайней мере, говоря о японских бездомных, их называют homeless. Человек, уходящий от людей, не только получает большую свободу, но и в некоторой степени дичает. А дикие создания часто не испытывают страха и стыда там, где люди дрожат и теряются. Японцы опасаются бездомных. Они способны на неожиданные поступки, непонятно, что он выбросит. В Японии почти все улыбаются. Улыбок здесь больше, чем на Западе. Когда привыкаешь к этому, воспринимаешь улыбку уже, как непременную часть пейзажа: вот зеленая гора, вот приветливая улыбка, вот яркое солнце – всё на своих местах. Один раз навстречу мне шел бездомный. Обычное японское лицо. Волосы только чуть длиннее. Он обратил на меня внимание, увидел иностранца. Тридцать лет назад иностранцев тут было ещё мало. И вдруг он на меня зарычал. По-настоящему зарычал, по-звериному. И в одно мгновение добродушное, мягкое, улыбчивое лицо японца превратилось в лицо тигра. Очень легко. Поэтому, я думаю, что наблюдение вашего друга верное, но немного романтичное. Есть в бездомных и обратная сторона.

Д. Б. Конечно. Несомненно. Но он тогда говорил только о страхе.

В. К. Часто для них строят дома, общежития, чтобы освободить от них парки, подземные переходы... Но многие бездомные не хотят туда переселяться, отказываются. Их вытесняют из общественных мест в японской манере: мягко, незаметно, без криков и дубинок. Когда я жил в Тояма, там над рекой построили красивую беседку, чтобы люди, сидя, могли любоваться ландшафтом. В эту беседку со всем своим безобразным скарбом быстро вселился бездомный. Вы думаете его прогнали? Нет! Когда утром он ушёл на свой промысел, власти подогнали технику, сняли беседку с бетонного основания и увезли в неизвестном направлении. Вот и всё! И вот ещё что интересно: некоторые из них пишут стихи.

Д. Б. А кто в Японии не пишет стихи?

В. К. Кто в Японии не пишет стихи? Согласен! Точнее, кто здесь не пишет хайку.

Д. Б. Япония – единственная страна в мире, в которой было Министерство поэзии.

В. К. Сейчас Министерства поэзии нет, но, когда я приезжал в какой-нибудь город прочитать лекцию, и люди узнавали от организаторов, что я был членом Союза писателей, меня иногда спрашивали: «А сколько было писателей в Союзе писателей СССР?». Я говорил: «Около 10 тысяч». И они с гордость отвечали: «А в нашем маленьком городке – 70 000. Так вот, возвращаясь к бездомным, в одном городе – забыл его название – у бездомных, пьяниц, опустившихся людей каждый год просят стихи, и самые лучшие издают. Я читал эту книгу в английском переводе – это настоящая поэзия. И знаете, кто издатель?! Никогда не угадаете – местная полиция! Это и есть Япония. Та Япония, которую я порой ругаю – недовольство у нас в крови! – но чаще и я, и моя жена, и мой сын говорим: «Милая Япония!»

Д. Б. Я очень мало знаю о Японии и никогда в ней не был, к сожалению.

В. К. Но я посмотрел, в издательстве Дмитрия Бураго вышло много книг о Японии.

Д. Б. Да. У нас уже около сотни изданий, посвящённых японистике. Это необычайно интересный мир. Конечно же я, волей-неволей, понемногу приобщаюсь.

В. К. Не сомневаюсь, что у Вас много друзей японистов. Среди ваших авторов я увидел Катаока-сан. Это мой бывший аспирант.

Д. Б. Мир тесен. Мои бывшие аспиранты сейчас заведуют кафедрами и стали деканами в Китае… Не думаю, что корректно сопоставление влияния японской и китайской традиции на русскую поэзию. Тем не менее, какие-то чёрточки появились, особенно в эпоху 70-х – 80-х годов, когда все ринулись в верлибр. Потом из верлибра начали постепенно выходить. Это очень интересные тенденции. Японская же проза заняла прочное место на книжных полках, как частных людей, так и библиотек, книжных магазинов. Японская проза, начиная от Акутагавы Рюноскэ, была если не под влиянием, то под впечатлением от русской литературы, многие мысли и образы из Гоголя, Достоевского, Толстого находят своё продолжение в романах и рассказах Кобо Абэ, Кендзабуро Оэ, Юкио Мисимы. Последний большой писатель, чьим именем названа в Украине сеть ресторанчиков, кажется не вполне принимаем самими японцами. Замечал, что, говоря о Мураками, японцы употребляют образное выражение «литература со сливками». Сейчас, после плеяды великих писателей, кажется, происходит некий разлом, как раз характеризующийся внутренней динамикой творчества Харуки Мураками, то есть некоторое европеизирование литературы, коммерческая заданность.

В. К. Мне не хотелось бы судить об этой ситуации. Хотя, оглядываясь на прошлое – и на свои стихи, и на жизнь – вижу, что судьба давно предсказывала, куда меня в конце концов занесет. К сожалению, вещие знаки судьбы мы, как правило, различаем тогда, когда удаляемся от них на большое расстояние. В университете я занимался итальянским. Мечтал прочитать «La Divina Сommedia» в оригинале. Данте я прочитал и посчитал свою задачу по овладению иностранными языками выполненной. Поэтому в Японии занялся не японским, а английским. Первые годы мы совершенно не были уверены, что останемся в Японии. Долговременные визы тогда здесь выдавали крайне неохотно. И трудно в 42 года начинать учить чужой язык, столь отличный от европейских языков, язык, который раньше европейцы называли дьявольским изобретением. И только подписав контракт с университетом Тояма на 10 лет, я сел за хирагана, катакана, за иероглифы. Но до сих пор мой японский язык на уровне выживания. Я в состоянии прочитать на японском и понять какую-нибудь простенькую историю для детей, особенно если она с картинками – полушучу! – а вот серьезную японскую литературу читал только в переводе, на русском языке. Поэтому вообще не хочу судить о японской литературе. До приезда сюда я, как все, читал японские стихи в хороших переводах на русский. Здесь купил двухтомник английских переводов хайку. Они, на мой вкус, оказались лучше русских, лаконичнее, точнее, резче по выразительности. А когда наш сын выучил японский, я попросил его перевести подстрочно несколько хайку. И эти хайку в оригинале имели достаточно косвенное отношения и к русским переводам, и к английским. В русских переводах, конечно, я прочитал много японских писателей. Понятно, классики, как положено классикам, нравятся. Тронул Миядзава Кэндзи. Мураками, кстати, мне совсем не понравился. Я прочитал один его роман и больше читать не захотел. И, кстати говоря, у людей образованных здесь от него такое же примерно впечатление. Это поп-культура.

Д. Б. Совершенно верно.

В. К. Хотя, должен сказать, японцы гордятся любым человеком своей национальности, который достиг успехов за рубежом. Неважно это бейсболист, романист, фигуристка... Получил известность и признание за границей? Молодец! Мы тебя любим. В общем говорить о том, какое влияние оказали наши классики на японскую классику, я не хочу. Это меня не очень интересовало. Судя по дневникам японских писателей, по воспоминаниям, несомненно, большое. Да, японцы внимательнейшим образом читали Тургенева, Толстого, Достоевского, Чехова и других. И что? Точно так же они во время Мейдзи ехали в Америку, в Германию, в Англию и досконально изучали разные вещи, начиная от парламента, кончая школьной формой. Возвращались и делали всё по-своему. Поэтому для меня в японской литературе важно не то, чем их привлекала и интересовала русская литература – это более или менее понятно! – а то, что у них есть свое, уникальное: недоговоренность, непроговоренность, странные герои, закрытые характеры, нелогичность, асимметричность. Вот это для меня было интересно. Но опять-таки это было давным-давно перед отъездом в Японию, в первые годы здесь. В ЦДЛ, помнится, была хорошая библиотека, и я, собираясь в Японию, набрал там гору книг. И самой лучшей, хотя там не только про Японию, была книга Киплинга «От моря до моря». Вот у него я нашел единственно правильное отношение к Японии, которое выражено было примерно так: хорошо бы остаться здесь, жениться на японке и жить в хижине под камфорным деревом. Большое отличие от Ивана Гончарова, писавшего в книге очерков «Фрегат „Паллада“»: «Вот многочисленная кучка человеческого семейства, которая ловко убегает от ферулы цивилизации, осмеливаясь жить своим умом, своими уставами, которая смеётся над нашими попытками просветить её. „Долго ли так будет?“ – говорили мы, лаская рукой шестидесятифунтовые бомбовые орудия». Читал я всё это и думал, неужели это пишет автор милейшего обаятельнейшего «Обломова». Ну и что бы вы здесь сделали, дорогой Иван Александрович, с плечистыми матросами? История подсказывает: сначала революцию бы устроили, потом императора расстреляли, сожгли бы храмы – они здесь обычно деревянные! – и понаставили памятников Ленину от Окинава до Хоккайдо… Просветили бы!

Д. Б. У Ясунари Кавабата есть рассказ о том, как американские военные, во время Второй мировой войны, зашли на небольшой остров. Мужчин практически не было. Там оставались женщины, старушки, дети. Ну, а ребята молодые, здоровые, высокие, красивые. Их всего-то было около взвода. Приказ закрепиться на острове. Возжелали одну девушку, другую – дело молодое, японки безропотно улыбаются. Но постепенно американцы начали погибать. То одного нашли где-то высоко на ветвях, другого в яме и так далее. Смерти происходят ночью, а днём улыбки. Поймать убийц невозможно. Последние, сходя с ума, бежали с этого острова.

В. К. Это очень интересно, но литература по моему глубокому убеждению никогда не имела и не имеет прямого отношения к жизни. К американцам интеллигенция здесь разные чувства питает, в силу зависимости от Америки, с памятью о войне и так далее. Но что касается японских девушек, то они исторически достаточно часто сходились с иностранцами. Помните, одно время здесь зимовала русская эскадра: офицеры, матросы. Они брали себе в жены японок, заводили детей, это было в порядке вещей. То же было и с американцами, с другими иностранцами. И сейчас немало японок выходят замуж за приезжих из других стран.

Д. Б. Нет. Там речь шла не о влюблённости. Это не матросы, которые сошли на берег. Пришли люди, которые завоевали, которым всё должно покориться. А не покорялось. Это не мирная ситуация, а война. Меня рассказ поразил фантастическим диссонансом. С одной стороны – улыбка, вежливость, всё тонко и покорно. А с другой стороны – жуткие методы извлечения человека из жизни.

В. К. Совершенно согласен и могу сказать больше. Подружиться с японцами исключительно сложно. То, что у нас появилось много друзей японских, я отношу к числу, может быть, самых больших удач. Потому что существует барьер, взаимное непонимание. Было несколько человек, которые хотели нам помогать, прекрасно к нам относились. Мы потеряли этих людей, причём до сих пор не знаем, что сделали или сказали не так. Японец никогда не откроет, в чем была твоя ошибка. Он просто перестает тебе писать, встречаться с тобой. Будет сторониться тебя. В один миг так сделает! Наши поговорки наставляют: «Семи раз примерь, один раз отрежь»; «тише едешь, дальше будешь» и т. д. А у них Хагакурэ, «Сокрытое в листве» (Хагакурэ – практическое и духовное руководство воина – Д. Б.) учит совсем другому. В ситуации «или, или» – правильное решение принять невозможно, поэтому действуй решительно, ничего не откладывая. Вот так они и действуют. Больше всего меня поразило вот это японское «действуй не выбирая, не раздумывая». Буквально первая неделя моей жизни в Осаке. Я ехал в метро. Вдруг вошел бездомный в вагон. Обычно они не пользуются метро, но этот зашел. И он сначала развалился на сиденье. Потом вытянул и раскинул ноги в проходе, что для японцев совершенно невероятно. Никто здесь так не сидит, кроме иностранцев. Короче, вел себя вызывающе. Все молчали и по-японски делали вид, что его не замечают. И вдруг человек, который сидел через одно сиденье от меня, юноша, читавший газету, вскочил и в прыжке так ударил этого несчастного бездомного ногой, что тот рухнул на пол и на следующей остановке выполз из вагона. А молодой японец спокойно продолжил чтение. Вот это о непредсказуемости японцев. Один японский поэт сказал мне: японцы истеричны. Вновь речь о непредсказуемости действий. А другой заметил: японцы импульсивны. Казалось бы, они так долго всё обсуждают… Но они именно потому так долго и обсуждают, что действуют мгновенно. Я говорил, что из-за собственных ошибок мы потеряли здесь несколько хороших человек. Но как много замечательных людей нам встретилось здесь! Во многом нам повезло. Тут есть издательство «Гунзося», которое выпускает русскую литературу в переводах на японский. Что делал прежний владелец этого издательства? Играл на бирже. А заработанные деньги вкладывал в издание русских книг. Мы с ним познакомились, и как это редко, но бывает – проскакивает какая-то искра – почувствовали обоюдную близость. Он был уже тяжело болен, но в последние месяцы жизни старался помочь мне найти работу в Токио. А новый владелец «Гунзося» предложил мне написать книгу эссе о ключевых русских словах. Я попросил, чтобы переводчиком был хороший японский поэт. И издатель нашел такого поэта, к тому же переводчика дневников Пришвина. И в его переводе моя книга увидела свет и до сих пор подпечатывается. Некоторые наивные чистые души спрашивали: «Скажите, пожалуйста, это вы сами написали, или переводчик так хорошо перевел?». «Конечно, переводчик» – отвечал я серьезно.

Д. Б. О чём мечтают маленькие девочки и мальчики в Японии? Вы рассказе «Город молний» Вы рассказываете, что кто-то – стать совой, увидеть своими глазами свою спину. Такие необычные мечты, красивые, очень человечные, при этом. Очень милые и очень природные. Японцы ощущают себя не противоположной частью природы, а именно её частью. Мне давно казалось, что изобразительная часть языкового пространства восточных языков, несоизмерима больше, чем наша, европейская.

В. К. Да. Это правда.

Д. Б. И, конечно, несоизмерима палитра слов, лексем, иероглифов, которые обозначают краски, цвета, оттенки и так далее…

В. К. Список цветов намного превосходит…

Д. Б. Насколько Вам здесь, в этом культурном ландшафте, больше открывается и русская речь? Так или иначе, Вы используете те слова, которые были взращены или акклиматизированы в русской природе. Русские краски, русский синонимический ряд.

В. К. Дмитрий, приятно, что Вы это увидели. Конечно, я ощущаю себя русским поэтом, живущим в Японии. Мои рассказы и стихи, написанные здесь, не о Японии, хоть в них и говорится о Японии. Они о русском человеке, попавшем сюда, живущем в Японии. Я продолжаю ощущать себя тут чужаком – мудрено было бы с моим цветом кожи, глазами, короче внешностью ощущать себя здесь своим! – но чужаком благодарным, чужаком, которого эта страна, эта природа, её дети, взрослые и старики доброжелательно, вежливо, даже дружелюбно приняли. У японцев существуют понятия «сото» и «нака». Сото – внутри, те, кто свои, нака – те, что снаружи. Трудно сказать, как воспринимают меня японцы, которые знают меня. Но я очень дорожил, что в отсутствие моих соотечественников, многие студенты, которым я читал лекции по русской поэзии, стали для меня младшими, но настоящими друзьями. Мой японский друг, профессор, изучавший русскую историю, однажды сказал: «Больше всего я ценю то, что вы самый свободный человек в нашем университете». Вот это был самый дорогой для меня комплимент. В этой свободе была не только моя личная своенравная свобода, не только то, что я не слишком дорожил профессорскими кабинетами – никогда не разыгрывал из себя ученого соседа! – «Расти на отшибе – должность моя!» – написал я когда-то в молодости. А ещё свобода чужака, свобода беглеца. И я верил, что обо мне на работе станут судят по делам, а не по тому, как я улыбаюсь, одеваюсь – когда я сюда приехал, японские профессора, кажется, даже на свет рождались в костюмах и в галстуках! Короче, по справедливости. Интересно, что со временем в здешних университетах ввели опросы, анкеты: студенты ставят оценки преподавателям.

Д. Б. Хорошо знакома эта практика. Именно благодаря такому эксперименту я покинул в начале 90-х годов Институт повышения квалификации учителей, где читал мировую литературу. Наши слушатели учителя вынуждены были выставлять рейтинговые баллы педагогам. Я был самый молодой и неопытный и вдруг оказался в рейтинге на первом месте. Меня ушли.

В. К. В рейтинге на первом месте, то есть, самый лучший?

Д. Б. Да. И мне пришлось тут же уйти, потому что такого не может быть, потому что не может быть никогда. Странное дело – рейтинг.

В. К. Это история с неожиданным, как любят японцы, концом. А здесь ввели анкеты, кажется, в подражание американским университетам. Но, как я говорил, японцы берут что-то иностранное, но делают всё по-своему. В конце семестра перед занятием в аудиторию приходит чиновник, преподаватель должен выйти. И студенты без тебя заполняют анкеты. Я спросил у своего друга: «Если отзывы студентов обо мне будут плохими, университет прервет со мной контракт?». Он сказал: «Конечно!». «А если японский профессор получит плохие отзывы?». Ответ был лаконичен: «Ничего, будет работать дальше».

Д. Б. Это честно.

В. К. Абсолютно честно. К счастью, кажется, у меня учились сплошь добряки, не судившие меня слишком строго.

Д. Б. Складывается ощущение, что Вы с огромной любовью и благодарностью относитесь к Японии. И эта Ваша жизнь на чужбине более чем оправдана. С другой стороны, Вы действительно остаётесь только русским писателем. Ни в коем случае, не имплементируя в своё творчество культуру страны восходящего солнца. Читая Ваши произведения, сложно представить, что вы эмигрант. Я позволю себе дерзостно предположить, что сегодняшние различные экономические, политические, какие ещё бывают психологические эмиграции – это всё-таки некий фарс, в отличие от происходившего в ХХ веке. И, когда мы начинаем жить в другой стране, принимая это решение вольно, свободно, по собственному убеждению, или по воле судеб и злому умыслу, мы, по большей части остаёмся в том же самом мире, в котором мы существовали и у себя на родине. Большая часть общения, большая часть информации происходит посредством компьютерного экрана или смартфона. Человек может жить в Папуа-Новой Гвинее и работать в Ирландии, с друзьями общаться со всех континентов. Место в меньшей степени определяет сознание зрелого человека, чем его внутренний мифологический мир.

В. К. На Западе понятие эмиграции давно и во многом изменились. Когда я приехал сюда, у меня сразу появился знакомый, молодой канадский поэт. От молодых поэтов никуда не скроешься и не сбежишь, всегда найдется пылкое юное создание, который хочет тебе прочитать стихи. Так вот сначала появился канадец, потом девушка из Ирландии, американский экономист и другие. Многие из них после университета, колледжа отправляются путешествовать, летят в другие страны, живут там, работают, задерживаются на много лет или остаются навсегда. Поживет пять лет в Таиланде, три года в Индии, ещё где-то, не загадывая и не беспокоясь, вернется он домой или нет. Для них этого понятия - эмиграция, я бросил родину, что сейчас будет? – нет. Для нас это острее. До сих пор. Особенно, когда ты живешь в Японии. Несколько раз мы с женой из Японии прилетали в Европу, и ощущения там совсем другие. После Японии Европа кажется родным домом, родным до последнего, давно ставшего литературным камешка, до последней щепочки. Я иду по Лондону и вижу на здании табличку: «Здесь жил капитан Скотт». Боже мой! Да я умирал вместе с капитаном Скоттом в одной палатке… Я иду по Ассизи, а там за стеклом ряса Франциска Ассизского. Да я, открыв рот, слушал, как Франциск Ассизский проповедовал птицам. Кстати, единственное место, где я захотел в Европе остаться – это Ассизи. Если приедете туда, взойдите на гору и вы поймете мое желание. То есть по сравнению с Японией Европа – это совсем другое. Сейчас я живу в Токио, кругом небоскребы, громадные здания, всё набито людьми, машинами – однако это нормально, привычно. Но одновременно, поскольку мы живем в районе, заселенном с древности – здесь раньше жили ремесленники, художники, поэты, Хокусай жил в одном квартале от меня – тут огромное количество древних храмов. Шаг от моего дома – один храм, два шага – другой. Вот здесь этой древности очень чужой для нас, намного больше, чем в Европе. Нетрудно почувствовать себя своим в любом католическом или протестантском храме. Но нелегко почувствовать себя своим в древних синтоистских и буддийских храмах. Поневоле ты чужой. Хотя моя жена всходит по храмовым ступеням, бросает в зарешеченный ящик монетку, ударяет в колокол и говорит, как когда-то перед иконами: «Господи, спаси и помилуй нас!». И кажется, буддийские и синтоистские божества не возмущаются ее словами. Никак не показывают своего негодования. Вот такие странные изменения происходят здесь с человеком. Нам повезло: в нашей квартире очень просторный балкон, по которому мы с женой поначалу бродили, как по пустырю. И вот моя жена решила поселить на этом балконе небольшие деревья в кадках. В деревне Княжицы у моего деда когда-то в саду росли яблони. Антоновки. И я решил тоже посадить яблоню. Мечтал, буду сидеть за письменным столом и смотреть, как на балконе растет моя яблоня. Красиво! Приехали в громадный садовый магазин, я говорю продавцам: «Хочу купить яблоню». У меня спрашивают: «На каком этаже вы живете?». «На пятом». И мне говорят: «На пятом этаже яблони в Токио не растут, не выживают». На такой высоте здесь настолько сильные шквальные ветра, особенно осенью, что родная, знакомая тебе с детства яблоня просто не выживает. И растут у нас теперь на балконе австралийские деревья и кусты, неприхотливая итальянская олива, японские цветы. То же самое происходит и с тобой. Невозможно пересадить себя неизменного на чужую почву, особенно такую, как Япония. С другой стороны, главные чудеса со мной произошли и происходят в Японии. Удивительная страна! Очаровавшая меня с первого взгляда. В молодости, после университета мы с женой попали в Подмосковье, в город, в котором в автобусах за поручни цеплялось такое количество татуированных синюшными перстнями рук, какого я нигде раньше не видел. И я спасался от этого бетонного уныния тем, что каждый вечер, засыпая, читал Диккенса. Убегал в чудаковатую Англию. И где я потом встретил в реальности всех этих чудаков и филантропов, которые спасали меня в темном унылом Подмосковье? Здесь, в Японии. Любимые герои никогда вас не оставят! У меня занимался один старичок. В японский университет запросто могут поступать старики и изучать, что угодно, в том числе и любой язык на выбор. Заплатил? Занимайся, пожалуйста. Студенты над этим стариком втайне посмеивались. Он казался им ужасным скупцом. Ходил в старых-престарых американских туфлях. Знаете, такие черно-белые, легендарные, американская мафия носила такие в 30-е годы. Писал не на чистой бумаге, не в тетради, а на обороте рекламных листовок, что разбрасывают в почтовые ящики. И вот этот ветхий старичок постоянно приносил мне то два громадных арбуза – не знаю, как он их поднимал! – то дыни, то ещё какие-то невероятно дорогие и вкусные фрукты. И всё это ни для чего, просто так! Доброта и отзывчивость здесь особые. Недавно в сумерках я захромал на безлюдной набережной, и тут же ко мне обратилась идущая сзади женщина: «Вам помочь? Может, что-то случилось?» За те годы, что я живу здесь, Япония колоссально изменилась и продолжает меняться. Но доброта и отзывчивость, а главное – красота, мир и спокойствие тут остались. Ещё больше мы узнали о Японии, когда наш сын женился на японке.

Д. Б. Вот та-а-ак?

В. К. Вот так. У него сейчас две дочки. То есть у нас две японских внучки.

Д. Б. Замечательно. Вот теперь я вас перебью. Тут многое стало на свои места. Я думаю, как же с такой любовью взрослый мужчина говорит о чужой стране. А он же не о чужой стране, он о родине своих внучек рассказывает.

Vecheslav v krugu
Вечеслав Казакевич в кругу семьи (2019 г.).

Из архива В. Казакевича.

В. К. Я рассказывал про мою сказку. Она была написана для внучек и благодаря им.

Д. Б. Таким образом, вы написали сказку для внучек, сказку, в которой Вы сами живете.

В. К. Верно. Честно признаюсь, наши внучки, несмотря на наши старания, к сожалению, не слишком хорошо говорят по-русски, особенно младшая. Старшей повезло – она два года жила в Москве и ходила в детский сад, когда сын был там в командировке. Мы стараемся дать им русский язык, но дело идет трудновато. И всё же, наблюдая за ними, лучше понимаешь, что Япония, в конечном итоге, одновременно и чужое, и уже совершенно родное пространство.

Д. Б. Наш разговор может быть, действительно, бесконечен, как бесконечно можно смотреть на горы и море.

В. К. Конечно!

Д. Б. Благодарю за беседу! Традиционно я буду просить Вас окончить нашу беседу стихами, а может быть главой из Вашей сказки?

В. К. Спасибо, Дмитрий!

 

Дорогой читатель, представляем 18 главу из сказки Вечеслава Казакевича «Свободу небу!»:

 

Глава 18. Погоня

Утренние отсветы реки колыхались на стенах каюты, как горячие белесые водоросли. От верхушки кухонной трубы до шестилапого деревянного днища коряга была наполнена шелестом, всплесками, журчанием, короче говоря, той захватывающей тайной музыкой, что сопровождает любое путешествие.

– Сажусь за работу, – сказал дедушка и распахнул окно.

Река была волнисто-синего цвета. Водяной рельеф поминутно менялся. Вокруг коряги возникали стеклянные плоскогорья, бугры, овраги, которые не просто рифмовались с ней, но мягко приподнимали и опускали ее. Реку со всеми вмятинами и складками не мешало прогладить раскаленным утюгом. Вот бы она зашипела!

– Мост ты мой, чем это пахнет? – принюхался Сверч и вместе с бабушкой поспешил на палубу, где уже собралась вся команда.

Невообразимо аппетитный запах свежеиспеченного хлеба с земляничным вареньем разносился над рекой. На корме коряги была укреплена удочка, но пробковый поплавок не подавал признаков жизни. Кто польстится на крючковатого червяка, когда пахнет горячим хлебом?

Глотая слюнки, рыбы высовывались, а некоторые даже выпрыгивали из воды, чтобы взглянуть на камбуз. Там за открытым окном маячил поварской белый колпак и негромко, под нос звучала известная всем мостовикам песня: «Как цветы, как мосты, мы живем под ногами у всех...» Следом разносился стук ножа о разделочную доску, звон ложки о тарелку, блеск половника о полотенце и продолжение песни: «Дождь идет или снег, под чужими живем каблуками...»

Но какой странный голос был у певца! Неужели Лю, обещавшая приготовить завтрак, способна брать такие низкие ноты? Подобные ноты можно взять только в глубоких трюмах, если их не съели крысы.

– Секач, – не поверил своим глазам дедушка, заглянув в окошко камбуза. – А где Лю? – спросил он у кузнеца, переквалифицировавшегося в кока.

– У неё всю ночь свет горел, – испуганно оборвал пение Секач. – Зачиталась букварем, наверно, – с почтением предположил он и поскорее стал раздавать мостовикам большие золотистые ломти пышущего жаром хлеба, щедро отягощенного вареньем.

Картошечка немедленно уронила свой кусок хлеба. Всех разобрало любопытство: упадёт он земляничной физиономией вниз или вверх? Известно, что земное притяжение притягивает масляную сторону бутерброда. Как оно относится к хлебу с вареньем, до конца не исследовано. К сожалению, Секач прервал эксперимент, поймав упавший ломоть, как на лопату, на широкую ладонь.

Бочкина, показав медного напарника, получила мягкий кусок хлеба не только для себя, но и для сузафона.

– Я считал, песенка про мостовиков ерунда, – вонзая зубы в горячую корочку с прохладным вареньем, нечленораздельно выговорил Сверч. – Но думаю, это заклинание для успешного изготовления хлебобулочных изделий. Вы всегда поете, когда хлеб печете? – строго посмотрел он на оробевшего кока.

– Всегда!

– Вот видите, – торжествующе кивнул Сверч.

– Ещё пою, когда кулебяку с корнем лопуха делаю, – несмело признался Секач.

Мостовики восхищенно переглянулись.

– Когда вареники с мокрицами готовлю, – осмелев, продолжал повар.

Все в восторге зацокали языками.

– Саранчу рубленую жарю...

Экипаж в изнеможении закатил глаза.

– А мне ничего не оставили, – горько протянула появившаяся Лю.

Испугавшись, что она сейчас затопит всю корягу слезами, ее окружили, наперебой предлагая поделиться хлебом.

Но Секач мигом поднес Лю тарелку сразу с тремя ломтями, такими одинаково манящими, что она стала откусывать по очереди от каждого из них.

 

Река несла не только мостовиков. Множество народа покинуло свои родные места. За компанию родину терять веселее! В прозрачной воде неслись листочки, веточки, лепестки, цветочный сор, дохлая зеленая оса, соломинки вместе с утопающими.

Казалось бы, все должны были плыть с одинаковой скоростью: одна Извилистая Река в час. Вместо этого у каждого была своя поступь и темп. Кто-то вырывался вперед, другой отставал, третий, вообразив себя юлой, вращался на месте, четвертый направлялся к берегу и застревал там. И каждого путешествующего по своим или казенным надобностям река обводила волнистой чертой. Прямых линий она не признавала.

– Чего-то не хватает, – жуя хлеб, сказал дедушка.

Секач побледнел.

– Масла, – обреченно выдавил он.

– Да нет! Нашему кораблю чего-то не хватает. А чего, не пойму!

– Балкона с цветами, – подсказала бабушка.

– Перископа! – поправил мичман.

– Свежего масла, – расстроенно повторил кок.

– Парикмахерской, – взбила русые кудри тетя Лю.

– Эстрады для духовых инструментов, – не согласилась Бочкина.

– Понял! – внимательно выслушал всех дедушка. – Нашему кораблю не хватает названия.

– Тут команда увидела, что и вправду плывет не на корабле, а на мост знает какой коряге то ли дубового, то ли соснового происхождения: даже это не было до конца выяснено.

– Бессмертник, – вырвалось у Муши, и она со значением посмотрела на дедушку.

– Бессмертник от запоров помогает, – нерешительно поддержала ее тетя Лю.

Сверч расстроенно глянул на бабушку: «Видишь, как они понимают…»

– Щука, – решительно промолвил мичман.

– Почему щука? – недовольно вспомнил дедушка глупую щуку, охотившуюся за ним на протоке.

Мичман показал на корму, из-под которой высовывался пятнистый щучий хвост.

– Тогда, почему не утка? – напомнил Сверч про утиные лапы.

– Пава, – не глядя на Паву, вдруг предложил Ронька.

– Отчего Пава, а не Картошечка? – немедленно спросила бабушка, которая в воспитательных целях считала, что никого из внучек нельзя выделять.

– Нет уж! – запротестовала Пава. – Что за безобразие: коряга по имени Пава?

– Тем более, корабль по имени Картошечка, – поспешно добавила Картошечка, хотя никто и не предлагал назвать корягу в ее честь. – Корягль! – осенило её.

Название понравилось. Во-первых, в нем было что-то круглое, как минимум, закругленное. Во-вторых, оно звучало мягче, чем корабль, а всем известно, что путешествовать на мягких кораблях удобнее, чем на твердых. В-третьих, на обычных кораблях кто только не плавал, а на «Корягле» в поход отправились впервые.

 

И тут ожила печная труба. «Погоня!» – не своим голосом вскричала она.

Своим голосом она вскричать не могла, потому что на ней сидел Кривс, который, побывав недавно на сосне, понял, что многие тайны открываются сверху.

Все обернулись к корме и застыли с разинутыми ртами так, что оставшийся несъеденным хлеб подумал, что у него появился шанс уцелеть.

Прямо по пятам коряги, если только утиные лапы имеют пятки, неслась громоздкая флагманская квинквирема. «Пятерочка» была охвачена радостным возбуждением. Матросы и офицеры, облизываясь, предвкушали награждение кусочками конфетного фантика, про который рассказывали, что его можно не только облизывать, но и жевать, как жевательную резинку.

На нос квинквиремы вывели молодую полуобнаженную мостовичку с длинными распущенными волнистыми волосами в полицейской форме. Два матроса привязали ее к поручням и стали охаживать тонкими травинками. Мостовичка взвыла так истошно, что Сверч схватился за правое ухо.

– Что такое? – простонал он.

– Сирену включили, – доложил мичман.

– Зачем её лупят?

– Без розог она не работает, – словоохотливо объяснил мичман, радуясь, что его флотские знания пригодились. – Осторожно! Сразу за поворотом островок.

– Остров?! – повторил дедушка. – Кривс, к штурвалу!

Мичман ринулся в машинное отделение, чтобы быть наготове, если лапы начнет заедать. Что едят лапы или кто их поедает, никто толком не знал.

– Лапочки! – воскликнула тетя Лю. – Не ломайтесь!

За поворотом «Корягль» чуть не наткнулся на продолговатый песчаный островок, поросший низкими хилыми ивами.

– Криво руля, то есть лево хвоста! – прозвучала команда.

И вместо того, чтобы устремиться дальше по течению, коряга резко обогнула оконечность острова и, замедлив ход, ткнулась в него с обратной стороны.

У берега, на который явно не ступала нога мостовика, будто зеленый костер, шевелился густой куст. Длинная ветка, слегка погрузившись в воду, выводила на ней непрерывную кривую. Под лиственным навесом река, словно очутившись под чужой крышей, вела себя тише и скромнее.

Вражеская квинквирема не заметила, что беглецы скрылись за внезапным островком. Миновав песчаное вытянутое, как желтый язык, препятствие, «пятерочка» ожесточенно замахала веслами, стремясь настигнуть ловко ускользнувшую быстроходную корягу.

 

Журнальный вариант сказки был опубликован в 4 номере журнала «Новый мир» за 2024 год: https://nm1925.ru/articles/2024/4-2024/svobodu-nebu/