Вадим Фадин раздумчив в своих стихах, неспешен в поэтическом мышлении, он будто разгоняет стихотворение, разогревает его в тигле сложной строфики долгих периодов. Он словно пловец, набравший воздуха, стремительно движется на задержанном дыхании к следующему глотку. Его строфа-период наполнена нервным ритмом, передающим чувствования и переживания поэта.
Даниил Чкония
* * * Не сыграна, ещё в разгаре драма, взволнован персонал аэродрома, милиция, в размере эскадрона, теряется в стеклянном быте храма, её кошмар – слоны в посудной лавке, и самая последняя охрана уходит в раздевалку в скорой давке. Напрасно ждать, что нас отпустят с миром – глупцов смущает слава боевая; большевики солдат не убивают, а ищут инвалидов по квартирам, но те – в ковчег, спасению не веря... Перрон – и тот, быть может, станет тиром: потехи ждут четыре старых зверя. * * * Мальчики стреляют первыми, слишком на решенья быстрые. У других неладно с нервами – и опаздывают с выстрелом. Мальчики живут счастливыми, думая всегда быть правыми; только жизнь сложна отливами – и детьми лежат под травами. ИНОХОДЦЫ Мы живём без внимания к шагу – не солдаты мы в вечном строю – и всегда поспеваем к аншлагу, не попав, как хотелось в струю. Кто-то выдумал – в ногу и строем, под оркестр, поперёк площадей. Строй у штатских нелепо устроен, даже хуже, чем у лошадей. В кавалерии знают аллюры – каждый вписан когда-то в устав, можно только сменять их – то сдуру, то от быстрого марша устав. Сверх устава – ни чина, ни корма, ход иной – и зигзаги в судьбе. Иноходцы – зачем непокорны, что за принципы – вольность в ходьбе? С иноходцами каши не сваришь, их из строя бракуют подряд. Иноходец в пути не товарищ, как в народе давно говорят. Трубачи надрываются в марше, наши годы уходят с ленцой. Иноходцы становятся старше, подбегают к кормушке рысцой. * * * Нередко слышу флейту за окном и барабаном ставший метроном: там инвалид – ему стакан налейте – играет проходящему полку. И так всегда: под дудку, по гудку... А я б хотел, чтоб девушка на флейте играла, разгоняя грусть-тоску. Покуда полк наивно входит в раж, на кухне у меня висит пейзаж с купальщицей в туманной перспективе. А наши речи где-то позади, мы грусть-тоску пригрели на груди; былые письма теплятся в архиве, но как вокруг да близко ни ходи, вернётся несогласие опять: та, смутная, не стала бы играть на духовом печальном инструменте – она жила в другие времена, на дудочке играла не она, и я не верю записи на ленте, когда такая музыка слышна. * * * Последнее яблоко дикого сада, коли замечено, просится в рот. Что ж, оглянись: соблазнительный плод и дерево, сад, беспризорное стадо, пшеница и роща, и всё, что в виду, завтра останутся в памяти только... Не будь мы доверчивы, знали бы толком, что там написано нам на роду. * * * Никто не заметил, как море от нас отступило – за тайной чертою теперь набирается силы; разведчик приносит погоды чудесные сводки, и в городе вешний садовник сажает цветы, но житель не видит той самой условной черты, за коей невидимо тонут подводные лодки, затем, что природа не терпит в себе пустоты. В себе – простоты не потерпишь. Недружной четою расчёт и сомнение мешкают перед чертою, когда под водой, как во сне, загораются лодки. Дружину стихий укрывает неясная даль, лишь ветром разносится запах – полынь и миндаль. Тревогу не вытравить с помощью книг или водки – на память о будущем люди чеканят медаль. * * * Вдоль черты горизонта иду до упаду, близость моря в родстве с протяженьем строки; говорить односложно уже не с руки, а период досадного полураспада нашей речи растёт. Говорят старики, что такого не помнят. Напрасны их книги в это странное время, дарёное мне, потому лишь, что истина, всё ж, не в вине и не в первенстве, но процветают интриги неспособных сознаться в великой вине. Подбираю в пути части сдержанной речи. Даже тут никакой не возможен покой: внешний мир достаёт искажённой строкой, долетающим радио, лишнею встречей и, конечно, чреватой побегом тоской. Мне округа знакома, ко счастию, с детства, и о первой любви помнят эти места, но иной раз захочется, чтобы с листа здесь читались пейзажи и всякие действа, да и совесть была бы подольше чиста. * * * Её я ненавидел: уезжала. Была любовь недавно, дни летели, она рвалась в свой дом, в свои метели. Что вновь люблю, узнал, придя с вокзала. Вот, ненавижу всё, что тут знакомо, два дня как ненавижу это море за то, что завтра с ним прощусь. А вскоре с любовью здешний берег вспомню дома. Всё ж, суета. А что сему основа? Так может быть, что в близости кончины я жизнь возненавижу без причины – и только позже воспылаю снова. ДЫХАНИЕ ДЖАЗА В ранней юности мы, напрягая свой слух до отказа, узнавали судьбу в потаённом дыхании джаза; одержимые люди дышали в мундштук саксофона, а другие – в тростинки, шумел над водою камыш, никого не могла обмануть ненадёжная тишь, но планета – вертелась, и время закончилось оно… Джаз до лучших времён затаился под ватою крыш. По пристрастьям детей узнаём о душевном здоровье; наши жилы наполнены детской непролитой кровью – лишь теперь, по весне, понеслась в разудалом аллегро, всяк бери стетоскоп, по дыханью о духе суди – словно старые бури привольно клокочут в груди, состязаются в славном искусстве великие негры, и познание жизни обещано нам впереди. Плод запретный любому особенно кажется сладок, о здоровье детей говорит заведённый порядок, нежеланная хворь не затронет стерильные души, ведь с вращеньем Земли изменилось понятие «джаз», знаменитые негры ушли потихоньку от нас, только ритмы остались – нагими врываются в уши, мастера не нужны – как солдаты, уходят в запас. * * * Оставленный на рельсах манекен сегодня, право, не задержит старта, не доведёт команду до инфаркта, и в свежих слухах исказятся факты, в пути не подтверждённые никем. До пассажира не дойдёт испуг по сцепкам, стыкам, как по рваным нервам – испуг того, кто, обнаружив первым на рельсах тело, осчастливит перлом: «Там человек! Там – голый!» – крикнет вдруг. Поэты, не чрезмерна сила слов – путь торможенья небывало долог; летят: стаканы, инвалиды с полок, багаж и крики, и в бутылках полых летят пары незавершённых снов. Дурацкая забава на пари, пластмассовая копия мужчины, зияние разграбленной витрины… Ища следы, улики и причины, о жертвах никому не говори. * * * Небо внутреннего мира затянуло облаками, в небе внутреннего мира не вздыхает монгольфьер, оттого и безработен пришлый лётчик Мураками, что насущные дороги не видны из неких сфер. Что с того, что я жалею остающихся снаружи – им не выдержать осады, восвояси не уйти; пусть завидуют тихонько или радуются вчуже, или пусть меня жалеют: пропадает взаперти. Но совсем не одиноко ни в какой слоновой башне, даже если понимаешь, наблюдая из бойниц, что уйти оттуда можно только в день позавчерашний через душные палаты переполненных больниц.