Поэзия диаспоры

Автор публикации
Елена Игнатова ( Израиль )
№ 4 (8)/ 2014

Стихи

Елена Игнатова потрясает мощным поэтическим вызовом! Напряжение стиха почти агрессивно – она ни на мгновение не снижает уровень стихотворного тонуса. Вышедшая из поэтического андеграунда, многое претерпевшая – «Сколько горя, сколько чёрной боли приняла я в городе Петровом», – она – певец радости бытия, красоты окружающего мира, ценности человеческого взаимодействия – «О, будь благословенна, жизнь моя, / за то, что ты дала минуты эти / пронзительного счастья бытия!» Её стихи – воплощение мужества перед лицом полного драматизма, а порой и трагичности мироустройства, но осмысление прожитого и пережитого ни в коей мере не отворачивает её лица от разнообразия жизненных проявлений: драма и трагедия оттеняют и делают особенно дорогим факт человеческого существования! Жизнь – это не столько противостояние мироустройству, это внутренняя борьба противоречий, борьба с самой собой, оборачивающаяся своеобразным прочтением библейского сюжета («Жена Лота»).

 

                                                                                   Д. Ч.


* * *
 
Как, не ударясь в крик, о фанерном детстве,
бетонном слоне, горнистах гипсовых в парке,
творожном снеге Невы, небе густейшей заварки,
о колоколе воздушном, хранившем меня?
Вечером мамина тень обтекала душу,
не знала молитвы, но всё же молилась робко.
В сети её темных волос – золотая рыбка,
ладонь её пахла йодом... сонная воркотня.
Всей глубиною крови я льну к забытым
тем вавилонским пятидесятым,
где подмерзала кровь на катке щербатом,
плыл сладковатый лёд по губам разбитым.
Время редеет, скатывается в ворох,
а на рассвете так пламенело дерзко,
и остается – памятью в наших порах,
пением матери на ледяных просторах,
снежными прядями над глубиною невской.
 
 
* * *
 
В кислородном морозе пьянящей любви
вижу губы, широкие очи твои,
и душа просыпается в боли.
И не хочется ей возвращаться на круг –
в наваждение слов и смыкание рук,
в кочевое сиротство неволи.
Но она, задыхаясь от нежности, пьёт
этот яд ледяной, этот жалящий мёд,
расставания мёртвую воду,
и на оклик встаёт, и покорно идёт,
и не помнит уже про свободу.
Что за боль! Только в юности можно стерпеть
это жженье, в крови растворенную медь,
но вдыхая осеннее пламя,
я не знала, что не заговорены мы
от подземного жара, провидческой тьмы
и от нового неба над нами.
 
 
ЖЕНА ЛОТА
 
– Ты обернёшься?
      – Нет.
–Ты обернёшься...
      – Нет.
– И в городе своём
увидишь яркий свет,
почуешь едкий дым –
пылает отчий дом.
О горе вам, сады –
Гоморра и Содом!
 
– Не обернусь. Святым
дано соблазн бороть.
По рекам золотым
несёт меня Господь.
– По рекам золотым
несёт тебя Господь,
а там орёт сквозь дым
обугленная плоть.
– О чём ручьи поют?
– Там пепел и зола.
Над ангелом встают
два огненных крыла.
 
– Они виновны.
       – Так.
– Они преступны!
       – Так.
На грешной наготе
огня расправлен знак,
ребенок на бегу –
багровая звезда...
Ты плачешь?
     – Не могу...
Всем поворотом:
     – Да.
 
 
* * *
 
Когда на деревню плещет гроза кипятком,
берег разбила река и повалено жито,
бьёт Илия-пророк по облакам молотком,
а облака грузны, градом набиты.
 
Но открывается короб небесных сластей:
поле согреет, лесные гостинцы тешат,
и Богородица нежит небесных детей,
чинит рубахи им, мягкие волосы чешет.
 
Малым на радость Нисский рисует в полях
скользкий закатный воздух, потные крыши,
как молоком наливается к ночи земля,
месяц прозрачный – и самолёт повыше.
 
 
ДЕКАБРЬ
 
Окостенелый свет расправлен в декабре,
леса оголены и стали без дыханья,
и в длинной полынье на утренней заре –
волос безжизненное колыханье.
 
Угольного зрачка движенья неживы,
и тени на лице на смертные похожи.
Блестящий низкий лоб и скул монгольских швы
меж чёрною водой и ледяною кожей.
 
Восходит нежный пар – дыханья волокно,
колеблет волосы подводное движенье...
Лежит российская Горгона. Ей темно,
и тонкой сетью льда лицо оплетено,
и ужаса на нём застыло выраженье.
 
 
* * *
 
Век можно провести, читая Геродота:
то скифы персов бьют, то персы жгут кого-то,
но выцветает кровь... В истории твоей –
оливы шум, крестьянский запах пота.
Мельчает греков грубая семья,
спешит ладья военная в Египет.
Мы горечи чужой не можем выпить,
нам – только имена, как стерни от жнивья,
а посох в те края на камне выбит.
И где она, земля лидийских гордецов,
золотоносных рек и золотых полотен,
где мир в зародыше, где он ещё так плотен,
где в небе ходит кровь сожжённых городов,
где человек жесток и наг и беззаботен...
 
 
* * *
 
Мы выехали из лесу. Вповал
в телеге спали дети. Сонный ветер
распаренные лица обдувал,
и неба край, уже горяч и ал,
сиял сквозь ветви.
Ещё к деревьям прирастала тень,
ночная птица медленно летела,
и мальчик мой, похож на всех детей,
зарывшись в сено, спал на животе,
и прядка на виске его вспотела.
Цветущая лесная колея,
тихоня-конь, разморенные дети,
и голубое поле льна в просвете...
О, будь благословенна, жизнь моя,
за то, что ты дала минуты эти
пронзительного счастья бытия!
 
 
* * *
 
Грубо отесан и опоясан собор
туфом узорным. Мы из Армении сонной
ехали к северу. Помню её непреклонный
камень, и ржавое солнце, и небо – в упор.
Правду сказали: нашим красотам совсем
с великолепием древним нельзя становиться и вровень,
но тосковать по безродным полям, по овинам без кровель
кто научил и излечит когда, я не вем.
Ближе. Больнее. Речка под серым дождём,
шест над водою – так иглы втыкаются в вену,
тело родимой земли горячо и нетленно,
и серебристые шрамы дороги на нём.
Вот и Москва, где радищевский утлый возок
выловлен сетью дождя и подтянут до тучи.
Чудище обло, огромно и воет по-сучьи,
насмерть укачан российской дорогой ездок.
Крови костёр угловат. В пепле осенних болот,
вспоротой пашни – жизнь вытекает по капле.
Трудна добыча дыхания, воздух разграблен,
каждое дерево судорогой тайною бьёт.
И остывает вагон....
 
 
* * *
 
В воздухе пахнет жильём.
Пани Антося горбится за шитьём,
воздух иголкой ранен, холст пробит через край,
карий и золотой мальчик в ногах играет,
и я говорю: «Голубь, к нам прилетай,
нищему, голубь, подай!»
Время проступит чернью на серебре,
выйдешь умыться – снег захрустит в ведре.
Как молоком разбавленный крепкий чай,
бурое солнце взойдёт и помедлит час,
новые твердь и землю скуёт мороз –
звон ото льда и звёзд.
Так не забудь же мира на трёх китах,
тёмного тела речки в широких льдах,
всех, кто живёт под кровлей, и вербы куст,
беды, суеты наши – и эту грусть:
слышать – лепечет небо и дышит наст,
знать, что волхвы пройдут, не окликнув нас.
 
 
* * *
 
С рожденья, сколько помню – степь и снег,
я ощущала – дышат у затылка,
и жизнь – не сложнее, чем развилка
осенняя: и грязь, и дождь смурной,
земля остыла, смёрзся перегной...
Но как царевна в чаше ледяной,
не умерла, а спит и грезит пылко.
Что знаем о стране? Что нет колбас,
что бредим и болеем, что в неволе,
но эти новости перекрывает бас
простора небывалого. И в боли
не сознаём, что это диким полем –
родимым, кровным – сманивает нас.
Неосмыслима с родиною связь,
а наши дни – листва для перегноя.
Она крушит меня, не изменясь,
не как крошат комок земли весною:
вдыхая, и завися, и гордясь –
а так, как в осень сбрасывают грязь
с подошв – и оставляют под стеною.
 
 
* * *
 
Всадник бел на оснеженной горе.
Дрогнет яблоко в кожуре,
зарумянясь на замше перчатки.
Вышли деды: «Здравствуйте, генерал!»
Овчина шапок. «Здравствуйте, генерал!
Будь вам наши яблоки сладки».
Мне приснился Скобелев-генерал,
невысокий, утоптанный перевал,
крап кровавый и кремень Шипки.
Турок нам то что твой басмач,
славянин – воитель и бородач –
переможет, конечно, в сшибке.
Заведу избу, а в ней образа,
а под ними картинку – в горах гроза,
и гарцует Скобелев на лошадке...
Вот и пристань – здравствуйте, генерал!
Коммунисты – слышали, генерал?
Нам былого сумерки сладки.
 
 
* * *
 
Здесь, где живу и об точило жизни
истачиваю сердце всякий день,
здесь, где со мной умрут мои деревья,
мою деревню оползень накроет,
и жизни след – полировальной тряпкой
дыханья влагу – со стола сотрут,
я так любила, Господи, Твой мир!
Всего родней и ближе поняла
я о Тебе в степи, где травы кровью
вспоили воздух, звёзды... Ночь текла
огромными пространствами. Была
я мельче пыли в вечной этой нови
движения гигантского. Спала
и вдруг очнулась, зная – в изголовье
два несказанных, радостных крыла.
 
 
* * *
 
Сколько горя, сколько чёрной боли
приняла я в городе Петровом.
Греемся на пепелище старом,
плачемся на пепелище новом.
С нежностью и тайною оглядкой,
чужестранка в этом мире сиром,
узнаю потёмкинские пятки
у атлантов, гениев, кумиров...
Но когда у Ксении Блаженной,
у её часовни жду рассвета:
– Жено, о блаженнейшая жено,
сколько счастья было, сколько света!
 
 
* * *
 
Время чеховской осени, Марк,
для нас – цветов запоздалых.
Ещё не вошли во мрак,
вера и твердость, вера и жалость
поддерживают наш шаг.
Я не знаю, как там, а здесь –
пыльные тени солдат Хусейна,
газ отравный, ужас осенний...
И все же ты есть, я есть,
и Иерусалим хрустальный
стекает вниз ручьями огней,
а небо в алмазах отсюда видней,
чем с нашей родины дальней.
Время медленных облаков,
звук струны и луна в ущербе...
Доктор Чехов, не стоило так далеко
заезжать, не стоило знать языков,
чтобы сказать: «Ich sterbe».