Поэзия метрополии

Автор публикации
Владислав Пеньков ( Россия )
№ 4 (8)/ 2014

Стихи

На мой взгляд, для читателя, ищущего в поэзии некой онтологической полноты во множестве её проявлений и подробностей, хронотопов, исторических и мифологических ракурсов, стихи Владислава Пенькова – истинная находка. И что невероятно ценно и дорого – вся эта полнота и многослойность культурологических контекстов, тем, персонажей, вовсе не самоцель. И билибинское лубочное Лукоморье, и арамейские луга с тучными стадами, и чумовой Вальсингам, и морозный Брейгель, и «некто Фёдор Достоевский», и далее, далее – всё это и все они не сами по себе. Как ни парадоксально, но эти, удаленные друг от друга миры и сущности удивительным образом становятся в стихах Пенькова сообщающимися реальностями, помогая автору и его читателю постигать нечто неизменное в природе человека, в неизбывном человеческом взыскании.

 

О. Г.

 

MADE OF BILIBIN
 
Потому что нас мало любили,
как в плацкартную ляжем постель
в эту землю, к которой Билибин
присобачил дремотную ель.
Над которой, с тоскою во взоре,
пролетает его же Яга.
Глинозёмное Лукоморье
и бабаевская фольга,
золотая таранька в шалмане
привокзальном, где тот же мастак
на лице у запойного Вани
вывел очи размером с пятак –
вот такой, понимаешь ли, пушкин
разлубочный присутствует здесь.
А вагонов товарных частушки
враз собьют институтскую спесь.
Выпьешь тёплую, каркнешь вороной
и глядишь, как отходит состав,
грусть пустую к пустому перрону
сероватым дымком подверстав.
Он пойдёт по железной дороге,
как по рекам молочным ладья,
чтобы вечно стоять на пороге
аввакумовского жития. 
 
ДИКТОРША И ВАЛЬСИНГАМ
 
В рифму незапамятному году
под Москвой торфяники чадят,
словно отмотал и на свободу
вышел и чудит – по новой – ад.
Выдоха стреноженного гамма –
дикторша читает по ТиВи
сводку, признаваясь Вальсингаму
в скоротечной праздничной любви.
Пировать пора, пора любиться,
к этому обязывает фон –
говорит всезнающая львица
про себя, а сводку – в микрофон.
Это может быть вполне смертельным,
прогремит повозка мертвецов,
чёрною стоячею метелью
тишина окутает лицо.
Вот такие пряники, подруга,
дикторша канала ТэВэЦэ.
Оставляет дымка эту вьюгу
на твоём волнительном лице.
 
БЛИЖНИЙ КРУГ – 93

Алый, словно сердце или роза,
января пернатый кардинал
за гемоглобиновые слёзы
у меня однажды проканал.
Это плачет красными слезами
русская поэзия сама –
то она под шконку залезает,
то в пролёт слетает, то – с ума.
Редко пьётcя ей благополучно – 
редкая за банкою свинья,
то ли дело – господин поручик...
«путь кремнистый»... «шпорами звеня»…. 
Вся её блестящая порода
в этих вот текущих снегирях.
Через это смотрят на природу,
через это дома, не в гостях,
у жильца Флоренции и неба.
«А налево – жизни не видать».
Оттого сворачивать налево,
прямо в небо – это благодать.
И вот там их робкая походка
не имеет рыночной цены.
Ходку вслед за ходкой вслед за ходкой
совершают сукины сыны.
Если дело пахнет керосином –
строчка розой пахнет сгоряча.
Запивают смоль аминазина
влагою Кастальского ключа. 
 
БЫТИЕ – 93 

Юг. 
Бывает так – проснёшься ночью,
от общей боли отключён,
а воздух соловей полощет,
цикада щёлкает плащом. 
Поймёшь, что жизнь была обманом
и слишком врут календари.
Пасёт юнец стада Лавана
и с Богом прямо говорит.
Моргнёшь, семь лет минует разом.
На бороде как будто пыль.
Разделит ложе с косоглазой,
а думать будет про Рахиль.
Цикада щёлкает всё та же,
всё тот же соловей поёт,
и снова семь пройдёт и даже
ты не заметишь как пройдёт.
А борода его лопатой
и волос – пепел, а не мёд.
Но это небольшая плата
за ту, которую возьмёт.
Проснуться дальше невозможно,
но просыпаешься, увы,
воркует радио тревожно
чуть-чуть левее головы.
И понимаешь: потерялось
росою пахнущее я.
Есть милосердие и жалость,
да только нету Бытия,
где дважды семь – совсем немного,
где тёплым мёдом пахнет пыль,
где перед жарким взором Бога
пастух берёт свою Рахиль. 
 
ECLECTIC LAMENT
 
Прохлада бьёт меня – уже под дых:
печален вид песочниц опустелых,
собак и птиц, кустарников седых –
и Таллинна, седеющего в целом.
Всё это, может быть, не стоит слёз,
не стоит сантиментов, беспокойства?
Луна – всегда и всюду альбинос,
но осенью – особенного свойства,
похожая на пустоту страниц
в конце сентиментального романа
под тёплое струенье из глазниц
над жизненною хроникой Тристама.
Я тоже плачу, словно джентль-мен,
и снова ставлю «Кроткого гиганта»,
а сердце приближается к зиме
на стрелочках часов, как на пуантах.
Вот и рыдаю, как рыдал бы Питт
и пью вовсю, седея раньше срока,
балетной грациозностью убит,
кудрявою механикой барокко
артерий, приближением зимы.
Сосульки заболят, как заусенцы.
Приникнет чернота вселенской тьмы
и в Вифлееме закричат младенцы.
И кровью их проступят снегири 
на чёрно-белой графике пространства.
В подушку – слёзы, в небо «Забери
из этого запоя постоянства».
И будет вторить этому вода
из кухонного сломанного крана
настолько точно, вечно, навсегда,
не как вода, а как дотошный Кранах.
 
 
ТРЕТЬЯ ЧАСТЬ ВОД
 
Русский сон, простор, берёзки,
одуванчики и проч.
Скрип помещичьей повозки.
Крепостническая ночь.
В чистом поле веет ветер.
Тихо тявкает Му-му.
Всё на этом белом свете
по ранжиру и уму.
Далеко за облаками,
где космическая стынь,
бьёт стальными плавниками
незаметная Полынь.
Будут свадьбы Красной Горкой,
будет радость молодым.
И ещё немногим горько
от невидимой звезды.
Сон рязанский. Сумрак невский,
торопливый пешеход,
некто Фёдор Достоевский.
Горечь третьей части вод. 
 
ЗИМА ИЮЛЬ БРЕЙГЕЛЬ

А зима июлем не побрезгует.
Что зиме июльская жара?
Сквозь жару идут морозы Брейгеля
врановым аккордом со двора.
Сквозь жару проглядывают зимами
капли пота – льдинки на челе.
Ночью сын ругался дома с Зиною.
Наркоман. Пропащий человек.
Да и ты не лучше. Греешь свитером
душу. Дышишь ей в холодный клюв.
Это, в общем, отношенья с Питером
Брейгелем, которого люблю.