Геннадий Кацов (США)[1]
«…ИМЯ МОЁ ИЗ СЕМЕЙСТВА КУНЖУТ»[2]
О Санджаре Янышеве – одном из самых интересных современных поэтов
… и разветвлён, как слух растенья…
Вкус укропа
Лучше всего я умею терпеливо стирать узловатыми пальцами чайный налёт с внутренней поверхности пиалы.
Бандалик
…И словари, и пышные стада
рунических письмен – как это жалко
оставить здесь, но старая служанка
задраивает ставни – навсегда.[3]
О поэзии и переводах Санджара Янышева существует немало литературоведческих и критических работ; о его композиторской и исполнительской музыкальной деятельности можно найти ряд заметок в интернете, но ничего, практически, почти никакой информации не обнаружите о его частной жизни. Что, где, когда, с кем? – всё это, как тёмная сторона Луны, скрыто от стороннего земного наблюдателя, и журналистам, похоже, здесь нечем поживиться. На странице Янышева в Фейсбуке найдёте не больше: впечатления от просмотренных фильмов и прочитанных/прослушанных книг, стихотворения, проза; высказывания на разные темы, не входя в бытовые подробности.
Скупые биографические сведения: родился в 1972 году в Ташкенте (Узбекистан). Окончил факультет зарубежной филологии Ташкентского государственного университета, с 1995 года живёт в Москве. Работал курьером, коммивояжером, уличным музыкантом, рекламным менеджером, редактором, частным преподавателем, сценаристом, писал статьи для детской энциклопедии…
Остальное – в пластах и недрах авторских текстов, силлабо-тонических и верлибрах; в прозаических новеллах, в удивительно выстроенных, в духе поэтизированных эссе, коротких историях. Это – биография, рассказанная для избранного читателя, то есть для того доверительного лица, которое взяло на себя труд раскрыть книгу, либо выйти на онлайн-издание и стать соучастником жизни частной и поделённой автором на поэтизированные фрагменты. Либо, учитывая известный интерес Янышева к кинематографу, покадрово выстроенные, с лирически организованной «четвёртой стеной» и с обязательным 25-м кадром, зрителю «по факту» не видимым, но влияющим на восприятие, что уже совсем сродни восприятию поэтическому.
Размер не важен, скорость не верна.
Как сонник, бесполезны честь и нечесть.
И даже чувство. Ибо мысль одна
Собой способна переполнить вечность.
One thought fills immensity
Если писать сценарий о жизни Санджара Янышева, то я бы начал с хроники чудовищного землетрясения в Ташкенте в 1966 году, которое разрушило центр города с его исторической крепостью, и произошло за шесть лет до рождения Санджара. В СССР граждан убеждали в том, что город с миллионным населением был отстроен всего за 3,5 года. Ташкенту – две тысячи лет (старше его в Узбекистане, из крупных городов, только Самарканд и Бухара), но после землетрясения возникли на исторических местах новостройки, в урбанистическом классическом стиле 1970-х, и город приобрёл иное обличье, и словно бы омолодился.
Забегая вперёд, здесь вполне вероятен мостик между так называемыми ферганской и ташкентской поэтическими школами: Фергана – город сравнительно молодой, и, как писал в связи с ферганской школой Кирилл Корчагин: «…не обладающий древней историей; он был основан на юго-востоке Ферганской долины в 1876 году как форпост российской колониальной экспансии. Неудивительно, что для местных интеллектуалов отдельной задачей было изобрести для родного города отсутствующую историческую глубину, особенно необходимую на фоне того, что Ферганская долина в целом – едва ли не главная по культурному значению территория в Центральной Азии…» [4]
На вывихнутые суставы
Зонтов и прочий пришлецов хитин
Уставясь, вы да я – мы были правы:
Мне в этот город дважды не войти.
Что путешествующим послабленье…
Примерно, так же можно сказать и по поводу ташкентской школы, одним из основателей которой был Янышев: уничтоженную землетрясением «историческую глубину», молодым поэтам-интеллектуалам предстояло насытить новым содержанием. К этой теме мы скоро вернёмся, но сперва – ещё немного биографии, из того, что скупо раскрывает нам автор в своих текстах.
Соседям презентует птиц, горшки
с землёй; уже никто не будет с хриплым
почтеньем к мертвецам и манускриптам
сосущей трубкой гладить корешки.
Отец был профессиональным художником, как сообщает Санджар, «ничего стоящего из своих тюбиков он так и не выдавил». В первой части книги «Умр» Янышев рассказывает о своей семье, вспоминает брата-близнеца, который вырос выше его на голову, «маленького сына» и свою генеалогию, наставников и авторитетов в юности:
Мой отец – кришнаит.
«Бог один, и он Кришна, я видел Его однажды возле ДК обувщиков», – так он говорит, и я ему верю.
Сестра отца – возвещатель из Общества Сторожевой Башни (организация, запрещенная в России).
Как все иеговисты, она противница переливания крови и не верит в бессмертную душу.
Их дед, мой прадед, носил при жизни титул ишана (ключевой в суфийском тарикате) за принадлежность к роду пророка Мухаммеда.
Иногда они собираются и ищут темы для общего разговора.
С моей материнской – обращённой в атеизм – частью они никогда не сойдутся.
Не случайно отец и мама разошлись сразу после моего рождения…
Брат мой близнец, урожденный Саид, при крещении взял себе имя Антоний.
Я почему-то стал Сергий.
Санджар с любовью вспоминает бабушку, проработавшую уборщицей в доме Союза писателей Узбекистана, «с работы шла на базар, приносила нам с братом фрукты — и очень расстраивалась, когда всё съедали, не оставив ей вишенку или черешенку.
Вот за каждый из этих разов я рву себе сердце…».
В духе сказа. С присущей всему творчеству притчевостью, иносказательно и доверительно в то же время. При этом, соразмеряя описание с неким интертекстом, связанным и с мемориальным жанром автобиографии, и с разновекторными дискурсами, восточным и западным.
И увидел я в небе: протяжно –
кра-ка-тук – пуповина луны
разменяла мой многоэтажный
мир на буквы, которые – хны.
Куркульдук
Известное киплинговское замечание о том, что Восток и Запад не сойдутся никогда, обе поэтические школы опровергают как своими манифестами, так и многолетним присутствием в истории русской литературы.
И мыши… Мыши станут обживать,
как стены собственного лукоморья,
империю, покинутую молью,
и под себя кроить-перешивать.
Именно «русской литературы», поскольку и основатели ферганской поэтической школы (Абдулла Хайдар [Александр Куприн], Шамшад Абдуллаев, Хамдам Закиров, Григорий Коэлет, Даниил Кислов, Ольга Гребенникова), и десятилетие, примерно, спустя, основатели ташкентской поэтической школы (Санджар Янышев, Сухбат Афлатуни [Евгений Абдуллаев], Вадим Муратханов) – поэты, пишущие по-русски. Они декларативно оставляют за русским языком основную коммуникативную функцию.
Разница же, заявленная в манифестах обеих школ, в том, что «ферганцы» в своих художественных поисках ориентировались на западную верлибристику и актуальную поэтику. В основном, на американскую и европейскую ХХ века: поэты итальянского герметизма; французские сюрреалисты; в немалой степени – К. Кавафис; американская поэзия первой половины XX века, постуитменовская и вплоть до Алена Гинзберга; поэты последней четверти прошлого века: Дж. Эшбери, М. Палмер, Р. Данкан, Р. Крили, Ч. Олсон; калифорнийская «Лэнгвич скул», благодаря связям «ферганцев» с ленинградским андерграундным в те годы «Митиным журналом», и питерским поэтом, переводчиком Василием Кондратьевым.
А сферой поисков «ташкентцев» стало поэтическое письмо на стыке восточной традиции и русской классики, в первую очередь, Серебряного века плюс обэриуты (в большей степени, Н. Заболоцкий).
Напетое, натрубное, насмоленное место…
Пространство переслушай крест-на-крест.
И – по струне, проворнее Гермеса,
Над лысыми приёмниками – в оркестр!
Памяти большого зала
Как пишет В. Муратханов: «На фоне творчества ферганцев и начинающегося оскудевания русской речи (в Узбекистане – Г.К.), неожиданно актуальной оказалась эстетическая платформа другого объединения поэтов – «Ташкентской поэтической школы»… Ташкентцы, акцентируя свою принадлежность к культурному пограничью, искали литературные корни в первую очередь в русской поэзии XX века. В новейшей истории литературы Узбекистана представители «Ташкентской школы» имеют шанс остаться как основатели выходившего с 1999 по 2004 год русскоязычного альманаха «Малый шёлковый путь» и проводившегося в 2001–2008 годах Ташкентского открытого фестиваля поэзии. У этих интернациональных проектов были схожие цели: разрыв литературной изоляции, выход авторов Узбекистана на более широкую аудиторию – и, с другой стороны, знакомство читателя-узбекистанца с творчеством поэтов зарубежья, преимущественно ближнего. Литературные связи внутри СНГ в целом к концу 90-х оказались нарушены (впрочем, на глазах распадалась и возникшая в советские годы школа художественного перевода), и задача их восстановления выглядела самой насущной на тот момент…»[5]
Потому, целуя – ни настолько
Вот не жмурюсь, что, живя в упор,
Сам двоякодышащий, а то и
Боле – по числу открытых пор.
Снова мои братья
Нечто схожее, примерно в те же годы, сложилось в Прибалтике – поколение журнала «Родник» и, в меньшей степени, поскольку в области переводов и двуязычия, рижской школы русского стиха, феномен которой явлен «текст-группой “Орбита”» Сергея Тимофеева.
В поиске аналогий, в пример напрашивается и средиземноморская школа, с её освоением физического и культурного пространства Леванта, как «перекрёстка между Передней Азией, восточным Средиземноморьем и северо-восточной Африкой». По отношению к прибывшим в последние лет пятьдесят в этот регион русскоязычным литераторам, это означает, как определил поэт Александр Бараш, эмигрировавший в Израиль в 1989 году, «осмысление средствами русского языка израильского ландшафта, и встречным образом, прививание русской стиховой культуре элементов особого среднеземноморского духовного опыта».[6]
Пространство развернёт, как зев часов,
материю бумажного запаса,
и перепонки вырастут на пальцах
у некоторых из его чтецов.
Андрей Битов отмечал: «Известный факт: империи распадались от небрежения к языкам провинций. Зато двуязычное сознание всегда обогащало язык поэта. Именно в поэзии империя способна сохранить свои растаявшие очертания. Санджар Янышев пишет на Языджи… это язык, рождающийся при распаде империи. Когда-то царствовала латынь, а в современном мире “международными” являются английский, французский, испанский. Русский язык попал в это положение позже всех и поэтому до сих пор в сём качестве несправедливо не утверждён. Узбек Санджар Янышев выписывает свои русские тексты почти арабской вязью».[7]
Собственно, с распадом СССР уже нельзя говорить о литературе бывших союзных республик, не затрагивая тему постколониального сознания. Как в палимпсесте, с него можно считать и эпоху Туркменистанского генерал-губернаторства в XIX веке, и годы советского Туркменистана, от басмачества, возникшего после разгрома в 1918 году большевиками Кокандской автономии на территории Туркестана, и образования в 1925 году Узбекской ССР, до советской республики, как мощной хлопковой базы СССР, и референдума о её независимости в 1990 году.
Кстати, локальные войны за независимость, если вернуться к истории басмачества и высланным из республики в Украину более 3,5 тысячам раскулаченных этнических узбеков, продолжались вплоть до 1942 года. Это кажется странным, поскольку первые годы начала Великой Отечественной войны и Узбекистан ассоциируются, в основном, с эвакуацией советских граждан в Ташкент и в ряд других городов республики.
«Не то сулит беду, что тащим в рот, –
я голос Деда под плитой услушал, –
а то, что изо рта исходит. Вот
тебе мой летний дар – бери и кушай!»
Страж у ворот, свершающий намаз,
вдруг похитрел сквозь бороду и – чудо! –
два саженца проклюнулись из глаз,
обрызгав тутом. Белым-белым тутом.
Тутовник
Всех этих исторических наслоений нельзя не учесть, когда речь идёт о ферганской и ташкентской поэтических школах. В поэтике Санджара Янышева, по наблюдению поэтов А. Ермаковой и М. Кулаковой, «фактура стиха напоминает то причудливо расшитый узбекский халат, то безыскусную, без всяких узоров, крепкую и плотную ткань (реже)».[8] Тема колониальных войн и борьбы за свободу и, традиционно, национальное самосознание; величия империи и попытки выбраться из-под её пресса – на территориальном уровне и в родовом/личном плане, присутствует в интонационном строе текстов Янышева, ощущается в их поэтических регистрах, определяет, нередко, направление философского и аналитического контекстов. Достаточно взять только один пример, чтобы это обнаружить – в плоскости реминисценции, в стиле омажа (пастиша?) по отношению к известному тексту, который редуцируется в собственный поэтический ряд.
Нет, я мягчу Слова – и тенью налитые,
и зноем; что темны, как плод – а налегке!
Уколешься таким, лимона или дыни
потянешь черенок и – пёрышко в руке.
В них видишь свой итог – и в них зерно лечебы
находишь всякий раз, когда, как воск, течёт
окрестная листва… Слова такие – пчёлы.
И кожа. И земля. И дерево. И мёд.
Такие есть слова…
В этих заметках я настойчиво цитирую, в виде подзаголовков, стихотворение Янышева «Без нас». Его зачин «И словари, и пышные стада / рунических письмен…» продолжают, через катрен, знаковые строки «И мыши… Мыши станут обживать, / как стены собственного лукоморья, / империю…», с далее расположенными по соседству «Пространство развернет, как зев часов, / материю бумажного запаса…». И, забегая вперёд, завершающая стихотворение строка: «И мыши заведут себе кота…».
Трудно уйти от мысли, что этот текст Янышева не является перекличкой с «Письмом в оазис» Иосифа Бродского, в котором наличествует та же проблематика: империя и её окраины, изгнанник и преследования фараона, имперская письменность и её охранные грамоты…
У Бродского мыши («подспудным грызуном») и кот («в твоих глазах амбарного кота»), «словари» и «бумажный запас» («словарного запаса»), да и, обживая империю, легче «губы от жары / облизывать в тени осевшей пирамиды». Традиционно, «Письмо в оазис» прочитывается, поскольку первоначально было посвящено поэту Александру Кушнеру, хотя уже в первой публикации в «Новом мире» Бродский это посвящение снял, - как некий упрёк одного поэта другому, в рамках нечётко обозначенного спора двух антагонистов с разными мировоззрениями.
Большинство комментаторов «Письма в оазис», которое сильно задело Кушнера, рассматривают конфликт эксплицитно в предсказуемых модальностях: «эмиграция – отказ от неё», «фронда по отношению к власти – конформизм», а дойдя до строки «когда за мной гналась секира фараона» – едва ли не в паре «гений и злодей».[9]
Но А. Кушнер в своей книге «Аполлон в траве»[10] приводит цитату из личной с Бродским переписки, в которой Нобелевский лауреат выводит тему на качественно другой уровень: «“Письмо” это – взгляд извне, и я на него, увы, имею право. Попытайся представить себе, что кто-то смотрит на тебя издалека. Стоит ли удивляться, что “оазис” и его обитатели производят на него меньшее впечатление, чем сама пустыня! Более того, реакция твоя на стишок этот – самое убедительное доказательство, что ты действительно живёшь в оазисе».
И я слежу во все свои глаза
твоих суставов плавную работу;
как, точно в бездну хрупкая лоза,
спускается луна по пищеводу.
Я этой кожи тайный землемер.
Твоих ручьёв и клеток летописец.
И не прозрел ещё один Гомер,
чтоб этот Сад возведать и возвысить,
И я слежу…
Янышев, покинув Ташкент и обосновавшись в Москве, также имеет право на такой взгляд, правда, направление у него противоположное, реверсивное: из столицы империи – в её бывшую провинцию, за её рубеж. Из устоявшегося десятилетиями политического прошлого – в разделённое независимостью бывшей колонии будущее.
И ноты сами зазвучат с листа,
а книжный шелест обретёт телесность…
Но выцветает [рачья] темнота
без шороха пружин и пенья лествиц!..
Дойдя до этого места, отмечу напрашивающиеся сами собой исторические параллели – между странами Латинской Америки, выступавшими «против колониального гнета», с их историей революций и гражданских войн, и Туркестанской, Бухарской и Хорезмской республиками в их борьбе за независимость. При этом невольно перейду к сравнению эстетическому: в нашем случае, между латиноамериканской литературой «мистического/магического реализма» и синкретическим письмом поэтов ташкентской школы, которое естественным образом подразумевает связь профанной обыденности с сакральными медитативными практиками. Они основаны на народном эпосе и легендах, становящихся мифами, как в случае, к примеру, с героической фигурой Тимура.
Старинные города: Самарканд, Бухара, Хива (центр древнего Хорезма) окутаны тайнами и суевериями. Со временем они воплотились в мифы и легенды (к примеру, миф о машаде Куссама в Шахи-Зинде, легенда о мавзолее Чашма Аюб в Бухаре, о мавзолее Ходжи Даниера в Самарканде). В этих городах с узкими извилистыми улочками, в которых в любой час готовы воскреснуть мёртвые, дождь может идти, как над Макондо у Маркеса, четыре года подряд, а в комнате узбекского волшебника, как его (?), Мелькиадеса «всегда март месяц и всегда понедельник», словно в свернувшемся времени в «Автоцентоне» Янышева:
Мы строим новый мир. Не выше он, не краше,
чем тот, что вдруг нашёл при помощи щипцов
и повивальных схем, но в нём – вся крепость наша.
В нём новый ход вещей, деревьев и часов.
Сонное Макондо, сто лет пребывающее в одиночестве, можно определить одним предложением, магической фразой из «Землетрясения в июле» Янышева: «и будучи сном – самовольно сосуд не покинешь...». У Кортасара, Астуриаса, Карпентьера, Маркеса герои блуждают по разным мирам, а по возвращении в родное село (аул) обнаруживают, что одновременно всё в нём изменилось и осталось прежним. Эти же мотивы легко обнаружить и в поэтике ташкентской школы:
Душа ведь – маятник. Сколь сильно б
ни повело (иже еси!..),
обратно с точностью до «си–ля»
её отдаст – вокруг Оси.
Ось
Не могу удержаться, чтобы не привести ещё один «магический» пример, процитировав уникального украинского поэта, пишущего по-русски, который с не меньшей силой ощущает движение маятника – своё колониальное прошлое в просевшем во времени провинциальном настоящем:
Я устал воевать тридцать лет со своею страной,
то ли маятник сдох и опять превратился в кадило,
на каком языке разговаривал с овцами ной,
потому, что страна проиграла и всех победила.
А. Кабанов, Куплю длинные волосы
И Янышев, и Кабанов могут с полным правом заявить: «Мы – дети огромной страны, которой больше нет на карте». Отсюда, вполне логичная «Молитва молитв, или “Моя молитва”» Янышева из «Краткого молитвослова»: «Господи, поскольку тебя нет (и никогда не было), дай мне силы принять этот факт как окончательный». Нет ни Господа, ни страны на карте, ни людей, которые эта страну населяли. И хотя многие ещё не умерли, но тех – их прежних – больше нет, как не было. И поэты заполняют свои тексты мифологическими персонажами («Мы знали его под именем – Языджи Создающий / События», – так начинается глава «Искушение Языджи» во второй части книги «Умр»), генномодифицированными согражданами и овощами, инопланетянами, которые торопятся к заводскому гудку, и политиками-сфинксами, столетиями не отрывающими взглядов от движения народных масс к водопою.
Я живу в окружении этих существ.
Восемь особей, восемь зверьков.
Иногда они дятлы.
Иногда они чайки.
Иногда они гады.
Чаще – мыши.
Пять раз в сутки я выпускаю их из клеток помолиться.
Голоса из хора
Равно, как и у Борхеса в «Книге вымышленных существ» живут и размножаются под одной обложкой китайский лунный заяц и чилийский чончон, упоминающиеся в Коране джинны и слон, предсказавший рождение Будды. Удивительным образом исторический, легендарно-революционный бэкграунд Чили, Аргентины, Уругвая, Бразилии, ставший питательной средой для великих латиноамериканских писателей – мистиков и магов, родственен, по той же матрице, в лирике и в эпическом прочтении поэтизированному миру некоторых современных русскоязычных поэтов, родившихся в колониях и познававших себя под влиянием языка империи. Как и в алеаторике, они улавливают исторический мотив и его культурное эхо, получая сигнал искажённым, но тем неожиданней и непредсказуемей их реакции, высказанные по принципу случайности.
Дрожащая тварь или право имеет,
Он чушь, он и порет, и чешет, и мелет,
Бормочет, камлает – о том, потому,
Что всё человечное чуждо ему.
Апологии поэта
При этом, язык империи у «магических» писателей Латинской Америки естественным образом остаётся языком повествования, будь то испанский либо португальский, равно как и у рассматриваемых здесь узбекских писателей – русский. Безусловно, важен фактор времени: сосуществование языка гаучо, коренных жителей Уругвая, с испанским (языком завоевателей) потеряло ныне свою конфликтную остроту и внутреннюю силу сопротивления. Однако, в Украине, под стечением сложившихся в последние годы обстоятельств, поэт Борис Херсонский в своем творчестве всё чаще с русского переходит на украинский; а пишущий по-русски и проживающий в Киеве Александр Кабанов, одну из последних своих книг назвал «На языке врага».
И чего я кому не вернул, о Великий Лучник?
Просто готовил плов – отливал колокол:
Прожигал изнутри его жидким золотом…
Мургах – пело золото, хагрум – отвечал чугун,
Впитывая молочный шорох,
Словно будущих граны детей.
…Мухаммед встаёт, Мухаммед говорит: "Дай мне время!.." –
и Гора даёт ему время.
Milhaud. La Creation du Monde
И уже другая тема – насколько усложнился бы путь к мировому признанию для колумбийца Маркеса, если бы он писал не на языке конкистадоров, а на провинциально-местном – индейцев племени чибча (равно, как и для бразильского певца и композитора в стиле «босса-нова» Жуана Жульберту, если бы он пел не на португальском).
И мыши заведут себе кота…
В одном из обзоров, поэты обозначили стиль Янышева, как «чувственный символизм».[11] Не берусь судить, насколько определение это академично, но если имеется в виду сближение в поэтике нескольких течений – «романтизма», «барокко» и «необарокко» (в западном словаре – постмодернизм), то соглашусь без возражений. Поэтическая работа на этом пограничном, неспокойном участке – ещё одна особенность поэта Санджара Янышева.
В романтической эстетике – сочетание высокого и низкого, жертвенность поэта и открытие в себе и вокруг себя двойников (неиссякаемая тема брата-близнеца), поиск героической смерти и одинокость в жизни/оставленность жизнью (из «Молитвы Рыбы»: Господи, пошли мне страх смерти), замкнутость пространства, повторяемость времени и свобода вдохновенного духа (беспечные мыши в поисках кота)... А от барочной деталировки – утончённая символика, отстранённость высказывания, чётко выверенная дидактика, игра калейдоскопических смыслов и разнообразных риторик, построение запутанных лексических конструкций, в которых романтик-герой, как в лабиринте, находит и морфему-нить, и метаобраз-минотавра.
Всё-всё вспомнил:
когда вышел один на один с диким зверем – даже лицо лепёшечника с площади Эски Жува (в тот продымленный вечер накануне первого признания, которое позже описал в одной из забытых навеки касыд)…
когда потерял женщину – даже о ране вспомнил, полученной ею при падении с велосипеда задолго до встречи с тобой.
Маленький цзацзуань о свойствах памяти
В моём представлении, поэзия Янышева стыкуется, как космический корабль – сразу с несколькими космическими станциями, современными продолжателями барочной традиции: Иваном Ждановым (черты западноевропейского барокко) и Александром Ерёменко, Алексеем Парщиковым, унаследовавшими более игровой барочный вариант, часто рассматриваемый, как барокко русское.
И я прозреваю как Сретенье – век,
в котором на внутренней копоти век
мелком обозначится чёлка;
что ныне, в руках у детей и отцов
на вербных побегах головки птенцов
дрожат, словно белые пчёлы.
К поэме (вербное)
Что же касается русского необарокко, особо ярко представленного в прозе последней четверти ХХ века (Саша Соколов, Андрей Битов, Вениамин Ерофеев), то очевиден в этом Янышев своими прозаическими, центонно насыщенными, метафорическими, мистическими и мифическими – новеллами, или верлибрами, или сказами, словно вырванными в виде цитат из некоего слагаемого в настоящем эпоса. Нередко, читаешь эти тексты, словно продолжается путешествие по маршруту «школа-для-дураков-пушкинский-дом-москва-петушки», но в ином континууме, в котором вдыхаемый воздух тысячелетий и есть единое время-пространство:
Капризница, искусница (прирождённый мастер кусательного массажа), лакомясь у фонтана сахарной ватой, она произнесла членораздельно – не склеивая во рту воздушные звуки в липкое таянье: "Георгин – человек с когтями, представитель разрывающей толпы".
Есть даже запись: лимонным соком на турецкой монетке.
Но я-то помню, что на самом деле она сказала: "Мозжечковая работа! мозжечковая работа!"
Стало быть, цвет был не коричневый, а маркий; рука – не горячая, а влажная; и плавучий ресторан "Витязь" назывался "Бонтон".
Значит, и остальное (вся жизнь?) было иным: уходящим в воду не концами, а ставнями.
Всё повторилось, как и обещано, однако с легкими вариациями.
Кажущиеся [вначале] параллельными две прямые в конце пути друг друга уже не видят.
Не со мной
Украинский странствующий философ, поэт, баснописец и педагог Григорий Сковорода писал: «Нам нехорошо оттого, что мы знаем много лишнего, а не знаем самого нужного: самих себя. Не знаем того, кто живёт в нас. Если бы мы знали и помнили то, что живёт в каждом из нас, то жизнь наша была бы совсем другая». Когда читаешь Санджара Янышева, остаётся впечатление, что в захватывающих его травелогах, в перемещениях по разным эпохам, традициям, словарям, в смещении реалий во времени – ты не столько движешься от одной строки к другой, сколько, уцепившись за одну из них, как за нить, проникаешь в лабиринт, столь же тебе знакомый, сколь и неизвестный. Ведь погружение в самого себя – это и есть приближение к маятнику, циклическое движение которого ты слышишь внутри себя, и к которому приближаешься неуклонно, ведь это и есть твоя, одна неповторимая на весь космос, душа.
«Душа ведь – маятник…».
[1] Информация об авторе опубликована в разделе «Редакционная коллегия» (стр. 5).
[2] Из стихотворения С. Янышева «Сусамбиль». В дальнейшем, цитаты из стихотворений С. Янышева приводятся без упоминания имени автора.
[3] Из стихотворения С. Янышева «Без нас». Выделенные в дальнейшем «жирным шрифтом» цитаты – построчное продолжение того же стихотворения.
[4] К. Корчагин, «Когда мы заменим свой мир…»: ферганская поэтическая школа в поисках постколониального субъекта. Ж-л «Новое литературное обозрение», №2. 2017.
[5] Вадим Муратханов, «…И всё, что видишь, записать». «Литературная газета», №26 (6328), 29 июня, 2011.
[6] А. Бараш, Итинерарий. Из-во «Новое литературное обозрение». М. 2009.
[7] Сайт из-ва «Формаслов»: https://formasloff.ru/2020/07/07/sandzhar-yanyshev-umr/
[8] А. Ермакова, М. Кулакова. Из книжных лавок. Ж-л «Арион». №4, 2005.
[9] Подробней см.: Г. Кацов: «…весело сидеть за письменным столом…», О радостной поэтике Александра Кушнера. Ж-л «Эмигрантская лира», №2, 2020.
[10] А. Кушнер. «Аполлон в траве. Эссе. Стихи». М.: Из-во «Прогресс-Плеяда», 2005
[11]А. Ермакова, М. Кулакова. Из книжных лавок. Ж-л «Арион». №4, 2005.