Поэзия диаспоры

Автор публикации
Николай Гуданец ( Латвия )
№ 1 (49)/ 2025

Сны московского форштадта

Два стихотворных цикла поэта из Латвии Николая Гуданца – шестичастный «Сны Московского Форштадта» и семичастный «Элегии рижской ночлежки» – завершаются в этой журнальной публикации «Токкатой», пронзительным лирическим стихотворением о музыке в городе, о звучащем на городской улице Бахе (видимо, то самое, классическое «Токката и фуга ре минор»), о судьбе музыканта, немного зарабатывающего/подрабатывающего в нескончаемой уличной толчее: «И будет прорастать из поднебесья / над зябнущими пальцами скрипачки, / над мелочью в распахнутом футляре / токкаты власть, пронзившая века». Предваряющие «Токкату» циклы я назвал бы тринадцатью, в сумме, кругами Ада. В первом поэт спускается по шести ступеням-частям, ведя читателя по местам и временам массового уничтожения евреев в Латвии («…Лихо неминучее / ни за что замучает, / и оно не сжалится от горючих слёз. / Палачи у ямы / топают ногами – / пробирает до костей палачей мороз»; «”Ты не плачь, сыночек, / это скоро кончится, / а туда, где папа, не смотри, нельзя”. / Грудь у мамы мягкая / и дыханье мятное, / сквозь ладонь таращатся детские глаза»), встречаясь при этом с дедом-фронтовиком и своей матерью, побывавшей в плену, да и с самим собой, поскольку речь в «Снах» идёт от первого лица. Всё это нынче не воспринимаешь, как экскурс в историю: ожидаемо, но всё равно удивительным образом не перестающим удивлять, возникают ассоциации с нашим временем, с уничтожением военных и гражданских. С уничтоженными войной судьбами, что повторяется в истории, поскольку она ничему и никого не учит. И ещё один спуск в Ад – в рижскую ночлежку, с уничтоженными жизнью и бытом судьбами в тех местах, которые иначе, как юдоль земная и не назовёшь: «Быть иль не быть – мы дилемму давно разрешили: / быть непременно, и можно вполне оказаться / сявкой бездомной на жёстком вонючем матрасе, / принцем безумным на зассанном чёрном виниле». Потерянные и покинутые, униженные и оскорблённые, никому в родном городе (родине?) не нужные, с представлением о том, что никто и им не нужен: «Расчудесно – жить на свете, / весело – идти на дно. / Вот иду сквозь колкий ветер / я, чужак в краю родном». Так редко сегодня можно прочитать стихи о самом главном, с таким открытым сердцем и израненной душой – о беззащитности человека перед миром и внешними обстоятельствами в окружении людей, в городе, в стране, где ты, на самом деле, чудовищно одинок, как музыкант, начавший на скрипке играть «Токкату и фугу ре минор», и привычно наблюдающий толпу, бесстрасно проходящую мимо, и мимо, и мимо: «Неумолимо теченье юрких мгновений. / И милосердны тиски непроглядной ночи. / В каждом из нас, точно в коконе, дремлет гений. / Не во всех просыпается, впрочем».

Геннадий Кацов

1. ДЕД

Вблизи Ивановского храма,
где деда моего крестили,
на радость белкам с пацанами
лежат конфеты на могиле.

При жизни не дождался внука,
хотя при этом, как ни странно,
ты выжил вопреки науке,
пилот с разбитого биплана.

Могу об этом лишь гадать я,
но, видимо, не посещали
твои расстрелянные братья
тебя бессонными ночами.

Я знаю, ты сражался храбро,
и был готов расстаться с жизнью,
чтоб изнасиловали напрочь
мою великую Отчизну.

Тебя оправдывать не надо
и толку нет корить судьбину.
твои советские награды
я передам для внуков сыну.


2. РАБЫНЯ

Богат баварский хуторок,
есть свиньи и цыплята,
а значит, дел невпроворот
с рассвета до заката.

Но можно малость погулять
в немецком редколесье,
хотя оттуда не видать
родного Заберезья.

Ведь Родина – за тыщи вёрст,
вдали, за морем синим,
и давит грудь нашивка «ost»
остриженной рабыне.

А плен окончится, потом
начнётся всё сначала.
Она не сможет в отчий дом
вернуться, как мечтала.

Поскольку Родина строга,
то ради перековки
пошлют пособницу врага
на торфозаготовки.

Проходят вёдро, снеговей,
и боль пройдёт, поверьте,
но, чтобы скорбь ушла верней,
напишет сын стихи о ней
в другом тысячелетье.


3. РАССТРЕЛ

Сам не знаю, что со мною,
снилась Румбула [1] зимою –
быстролётные снежинки режут воздух, как стрижи,
за дорогой лес и поле,
белоснежное приволье,
там бандитский автосервис я когда-то сторожил.

…Лихо неминучее
ни за что замучает,
и оно не сжалится от горючих слёз.
Палачи у ямы
топают ногами –
пробирает до костей палачей мороз.

«Ты не плачь, сыночек,
это скоро кончится,
а туда, где папа, не смотри, нельзя».
Грудь у мамы мягкая
и дыханье мятное,
сквозь ладонь таращатся детские глаза.

А хмельной извозчик
подбирает вожжи,
погоняет лошадь
ражий весельчак,
едет мимо гетто,
едет мимо смерти,
едет мимо жизни, жёсткой, как наждак.


4. МЕМОРИАЛ

Вдруг уловит над плачущей ивой,
словно леска, заброшенный взгляд:
души Хаима, Мойши и Ривы
вереницей, как птицы, летят.

Лица Ицика, Шломо и Хавы
меж иголками звёздной стерни
проступают в назойливой яви:
не спугни, удержи, сохрани…

Но еврейского кладбища тени –
многослойные, словно слюда, –
раздвигают ветвей средостенье,
исчезая легко, без следа,
навсегда, навсегда. Навсегда…


5. ИСПОВЕДЬ

Это я, мученик,
узнаёшь, Господи?
На душе скрученной
сплошь одни оспины.

Это я, Родина,
блудный сын Каина,
чужакам проданный
нищий неприкаянный.

Это я, милая,
всё уже кончено,
лишь вражда стылая,
как в огне, корчится.

Нам не стать прежними,
но прости, Господи,
дурака грешного
на краю пропасти.


6. АНГЕЛЫ

Ангелы реют в ночи над притихшей Маскачкой [2],
спят волкодавы и крысы, бакланы и крачки,
дрыхнут котяры, виденьем сосисок томимы,
в недрах реки, под корягой заснули налимы,
рядом с Акрополем спят на витрине бананы,
спят в обезьяннике пьяницы и бандюганы,
в сладкой испарине дремлют влюбленные пары,
спят продавщицы, пожарники и кочегары.

Господа лик, нестерпимо суровый и страшный
реет над островом и остриём телебашни.
Господа взгляд извергает смертельное пламя,
только от нас его ангелы застят крылами,
чтобы не вытекли очи, не лопнули жилы,
чтобы спокойно мы жили и вволю грешили.


ЭЛЕГИИ РИЖСКОЙ НОЧЛЕЖКИ


1. НОЧЁВКА

Ночь разбухает, промозглая и сырая,
кажется непроницаемой и бездонной,
как мешанина из вони мочи, солярки,
стука на стыках рельсов и храпа бездомных.

Как одеялом, накрытые смрадом лютым,
в ряд, словно гильзы, лежат на полу бедолаги.
Может быть, новый Франциск, Гаутама, Лютер
спит, насосавшись спирта, в шкуре бродяги.

Неумолимо теченье юрких мгновений.
И милосердны тиски непроглядной ночи.
В каждом из нас, точно в коконе, дремлет гений.
Не во всех просыпается, впрочем.


II. КУХНЯ

Руганью смачной и горькой
сыплет худой старикан,
не поделивший конфорку,
миску, тарелку, стакан.

Одурью мата окутан,
сам не поймёт, почему
в чистенькой кухне приюта
тесно и жутко ему.

Брызжет отчаянной пеной,
дёргает синей губой.
Мало бедняге Вселенной,
если расплющен судьбой.


III. СВАЛКА

Кружатся, кружатся пыльные сны в коридоре,
бабочки ужаса с ними порхают враскачку,
и на виниле матрасов свернулись калачиком
пьяное горе, забитое горе, повинное горе.

Всех без изъятия по вечерам привечают
красным крестом осенённые болью чертоги,
а санитары идут, как ворчливые боги,
с мисками каши и кружками жидкого чая.

Слишком легко опуститься и ожесточиться,
если с тобою судьба обращается грубо.
Всякому здесь глубоко наплевать на Гекубу,
многие даже не знают, что это за птица.

Быть иль не быть – мы дилемму давно разрешили:
быть непременно, и можно вполне оказаться
сявкой бездомной на жёстком вонючем матрасе,
принцем безумным на зассанном чёрном виниле.


IV. БЕССОННИЦА

Оставивший надежду
при входе, словно плащ,
уже не будешь прежним,
беспечным и небрежным –
ты сам себе палач.

Как заготовка бруса,
зажатая в тиски,
лежи на койке узкой,
выкашливая сгустки
удушливой тоски.

Развёрстая геенна
твои мозги грызёт.
Тихонько, постепенно
щекотная гангрена
по голени ползёт.

А в час дремучий волка
нет никакого толка
былое бередить.
Тебе осталась только
настырная иголка,
застрявшая в груди.


V. ТВАРЬ

Жемчужная сырая хмарь
сгустилась над заливом.
Любовь как бешеная тварь
впивается в загривок.

В объятьях боли лобовой,
под жалости коростой
стряхнуть и растоптать любовь
влюблённому непросто.

Пусть извивается она
в грязи под каблуками.
И будет рёбра грызть вина,
и рассчитаешься сполна
за морок приторного сна,
пьянящий и лукавый.


VI. ПРОГУЛКА

Словно гневная кухарка,
распаляясь всё лютей,
вьюга выгнала из парка
и собачек, и людей.

Расцветают на морозе
мириады снежных роз.
Хуже вирусной угрозы
паранойя и психоз.

Расчудесно – жить на свете,
весело – идти на дно.
Вот иду сквозь колкий ветер
я, чужак в краю родном.

Невзирая на обиду,
не грущу и не ропщу.
Респиратор от ковида,
где положено, ношу.


VII. ПРИСЯГА

Бога ни о чём не умоляю
и стою смиренно на своём,
сгнившими остатками моляров
разгрызаю чёрствое житьё.

Злая жизнь пленительно бездонна.
Даже в самой гибельной ночи
не найдётся столько метадона,
чтоб меня от жизни отучить.


ТОККАТА

Людские реки в каменной теснине,
промозглый день, изжёванные лица,
но сердце встрепенётся невпопад,
как оленёнок, теребящий вымя,
как музыка, прильнувшая к щеке.

Бессмертный Бах дотянется сюда
сквозь плитки пешеходного тоннеля
и, как вобравший солнце виноград,
уже готовый стать хмельной утехой,
сердца прохожих властно соберёт
рукой в истлевшей кружевной манжете.

И будет прорастать из поднебесья
над зябнущими пальцами скрипачки,
над мелочью в распахнутом футляре
токкаты власть, пронзившая века.

[1] Румбула – одно из крупнейших мест массового уничтожения евреев в Европе. 30 ноября и 8 декабря 1941 года в Румбулском лесу было расстреляно более 25 тысяч человек (прим. автора).

[2] Исторический район Риги. До мая 2024 года официально назывался Московский форштадт (разговорное название – Маскачка). Решением Комиссии по топонимике и названиям городских объектов был переименован (прим. автора).