Поэзия диаспоры

Автор публикации
Павел Грушко ( США )
№ 2 (46)/ 2024

Между я и явью

В одной из бесед о мастерстве перевода, а Павел Грушко – выдающийся переводчик испанской и английской поэзии, было им отмечено, что у поэта нет ничего, кроме слова, и нужно только правильно словом распорядиться. Вполне совпадает с хрестоматийной сентенцией о том, что настоящая поэзия – это слова, расставленные в единственно возможном порядке. И здесь, видимо, важнейшими становятся не столько аллитерация/метафорика/«игра словами», сколько точка отсчёта – та самая «точка зрения», верней «смотрения» на поэтическое событие. Насколько эта точка вне-, подразумевая некоего внешнего наблюдателя; либо она расположена внутри события, таким образом нередко настраивая, даже замышляя строку, и провожая происходящее к финальным букве и звуку. В случае переводчика это легче объяснить: более-менее аутентичный перевод – когда переводчик настолько внутри поэтики переводимого им автора, что оригинал и перевод не только похожи, как близнецы, по ряду чувствительных параметров, но и голоса у них с родственной дикцией. Когда же речь, собственно, о поэтическом письме – это то самое «внутреннее зрение», некое шестое чувство, в отсутствие каких-либо координат: «Есть третья сторона листа, / исписанного с двух сторон, / там обитает чистота / без дат, событий и имён». Характерное для Павла Грушко интуитивное всматривание изнутри в порядок слов, избирательное и неспешное, рождает такие символические строки: «Наутро там, где над стальной водой / спала всё так же каменная глыба, – / на дне стояла яшмовая рыба, / на гальку положив плавник седой». Вневременный, удивляющий чистотой и прозрачностью ракурс; взгляд настолько изнутри, что древней мало кому удаётся: «дохристианская» рыба-символ, чей седой плавник позволяет вглядеться в прошедшие миллионы лет, в то медленно текущее время до земноводных, когда рыба ещё не вышла из воды на сушу и не сбросила чешую на прибрежную гальку. Поэзия Грушко свободно перемещается, как он пишет, «в пространстве этом всех времён» («Заглядывал в себя и доходил до края, / и там один во всём себя искал в себе»), и в одном из самых впечатливших меня в этой подборке текстов «Смерть вторая», поэт уже находит «точку неразличения», когда стирается граница между уходом в смерть и возвращением из неё: «живая мама обнимает дыню / в её последней жизни – чтоб со мной / побыть, пока мне снится мир земной». «В её последней жизни» – в памяти сына, и пока он не умер, длится жизнь и его матери. Самое обыкновенное чудо, но когда эти слова складываются в единственно возможные строки – это чудо, несомненно, ещё и поэтическое.

Геннадий Кацов

 

ВАЛТОРНА ОСЕНИ

Сухая осенняя ясность,
рассеянный пляс мошкары,
глухая предзимняя гласность
запруды, колодца, коры.

Створожившееся затишье
легло на мембрану пруда.
Нагие деревья чуть выше,
чуть ниже нагая вода.

О чём так светло и просторно,
взывая ко всем и ничья,
поёт эта осень-валторна,
сухие уста щекоча?

Так ясно в прохладе осенней
душа твоя вновь молода,
как в пору последних прозрений
и первых шагов во Всегда.


МЫ

От суМЫ и от тюрьМЫ…
(Сколько в нашей яви тьМЫ.)


В КЕМБРИДЖЕ

В Кембридже, в тесном проулке, нежданно
моё детство обняло меня ветвями каштана.
От запаха мяты стало студёно во рту,
я увидел лопухи, крапиву и куриную слепоту.
Всё как в Пушкино, разве что у забора –
пустая пачка «Chesterfield», 
                        а не «Беломора».


ВСЁ ЭТО

Сквозная нагота осенней чащи
и то, как небо снизилось, скребя
по лесу, по воде ненастоящей,
качавшей отражённую тебя, –
всё это у порога темноты
в сиреневатых сумерках осенних,
где листья падали, желтым-желты,
как вороха состарившихся денег, –
всё это, будто странный мир иной,
существовало так потусторонне,
что я на миг единый стал не мной,
а лесом и сосной с луной на кроне,
тропинкой, огибавшей озерцо
и плеском у мостков, парным туманом...
Мне стало страшно, что твоё лицо
могло остаться розовым обманом!..
Наутро там, где над стальной водой
спала всё так же каменная глыба, –
на дне стояла яшмовая рыба,
на гальку положив плавник седой.


DE RERUM NATURA [1]

Природа лучше нас, –
где у неё спецназ?

Кириллу моей души

Есть третья сторона листа,
исписанного с двух сторон,
там обитает чистота
без дат, событий и имён, –
непознанная белизна,
не воплотившаяся взвесь,
и пониманье, что она,
пером не тронутая, есть,

покоя не даёт перу, –
в сравненье с этой чистотой
всё, что напишешь поутру,
предстанет к ночи суетой.
Какая глубь и широта
в пространстве этом всех времён –
на третьей стороне листа,
исписанного с двух сторон...


* * *

Лиле Левитиной
		и Максиму Лившину

Заглядывал в себя и доходил до края,
и там клубилось то, чему названья нет,
поскольку некто Бог – 
                     или Боязнь иная –
не явность, а молва, вопрос, а не ответ.

Заглядывал в себя и возвращался целым,
почти всегда шёл дождь и серебрился сад,
и было не понять – что за его пределом,
какой на свете год, какой в краю уклад?

О жизни знал лишь то, что довелось очнуться,
и что слияньем стал неведомых кровей.
О смерти знал лишь то, что с ней не разминуться,
а есть ли в этой мгле просвет – пойди, проверь.

Не мог уразуметь, когда возникло время,
куда оно летит, на время ли оно?
И замысел, – 
             какой у этого творенья,
и для чего о нём нам мыслить суждено?

Заглядывал в себя, стыдясь и обмирая,
почти всегда шёл дождь и сад был в серебре.
Заглядывал в себя и доходил до края, 
и там один во всём себя искал в себе.


ЗИМНЯЯ РАЗЛУКА

Маше

Заи́ндевелый день мохнатой
тридцатиградусной зимы,
текучей белой колоннадой
стоят над Тушино дымы...
Зачем я отдал этой стуже
твой тонкогубый жаркий рот,
бровей белёсых полукружья
и прядок палевых разлёт! 
Каким вернётся мне для ласки
от ледяных колючих пик
твой флорентийско-ярославский,
неповторимо русский лик?
Все краски вымерзли и звуки.
Так славно тишину беречь
морозным этим днём, в разлуке
с теплом твоих пугливых плеч.


* * *

На крыше дома – сад
с мансардою стеклянной.
Я очень был бы рад
там жить с моей желанной.
Располагаться в ночь
за столиком, лакая
душистый виски-скотч,
ликуя: «Ночь какая!»

Уверен, в том саду
на поднебесной крыше
живут в любви, в ладу, –
в наитишайшей нише.

Внизу житейский блуд,
неимоверный хаос,
а там покой, уют,
таинственный пентхаус.
И, может быть, там край
всей жизненной печали –
врата в тот самый рай,
где Пётр гремит ключами.


ОСЕНЬ В КАХЕТИИ 

Что было за день? За горой гора,
покатая Кахетия в тумане,
оранжевая оторопь костра
и сонных сопок переодеванье,
сырая бесприютность голых лоз,
волы, и птиц ленивая орава,
и девочка, кричащая картаво
на сбившихся у перекрёстка коз.

Кахетия, зачем я здесь, ответь?
Среди старух, метущих половицы,
застолий долгих, где в окне зарницы,
река и виноградных склонов медь?
Но ты мне тянешь чашу и напев,
так не поют нигде на белом свете.
Не понимая даже междометий,
я слушаю, немного оробев.

Я не достоин этого добра.
Что мне сказать столетним запевалам?
Сейчас, когда над смутным перевалом
лишь две звезды осталось до утра, –
всё, что творилось в этом длинном дне,
ворочается в поисках покоя,
слагается в согласие скупое,
чтобы потом всю жизнь являться мне.

Ты приезжай, забудем скучный спор,
всё сладится, я запеку картошку,
сооружу прохладную окрошку
и нашпигую сыром помидор.
Я вспомню всё, что много лет тому
неповторимо так благоухало – 
селёдку малосольную и сало,
я даже раздобуду бастурму.
Забудем наш раздор, как шутку злую.
Ты снизойдёшь до трапезы... Потом
ты улыбнёшься мне набитым ртом, 
и я его, конечно, поцелую.


СВЕТ 

Когда удачи нет 
и жить нелепо стало, 
тихонько молви: свет, 
лиха беда начало.

Воистину чудно:
в четыре буквы слово,
а свет –
        во всё окно
и радость рядом снова.

Нездешняя заря 
тепло легла на плечи, 
и вроде бы не зря 
ты чадо человечье.

Отныне по тебе 
любые испытанья, 
и всё в твоей судьбе 
находит оправданье.

Четыре звука. 
             Вслед –
не много и не мало – 
животворящий свет, 
всех чаяний начало.


СМЕРТЬ ВТОРАЯ 

Немецкий рынок снится до сих пор,
его ряды, брусчатка и забор,
там мама довоенная поныне
кусочек просит вырезать из дыни,
всё ярко, духовито, очень близко –
лук, помидоры, огурцы, редиска,
рукой достать, – китаец тянет мне
«уди-уди»,
          и – главное – во сне
себя я вижу, что довольно странно,
и этот сон мне снится непрестанно,
и умирать мне страшно потому,
что в смерть мою его я не возьму,
и, значит, с ним исчезнет без остатка
то, что на миг меня ласкает кратко
одной и той же нежной благостынью:
живая мама обнимает дыню
в её последней жизни – чтоб со мной
побыть, пока мне снится мир земной.


ТЕЗИС

Восклицаем: «Народ, народ!» Когда мы орать забудем?
Попечение о всём народе попахивает словоблудьем.
Старуха голодная молит: «Народ, разойдись по людям!..»


УЛИЦА

Улица – клуб чужаков,
можно с кем-нибудь заговорить,
не знакомясь и без обиняков.

Не важно кто ты,
писатель или водитель.
Здесь важно, какие у тебя заботы
и что ты думаешь насчёт последних событий.

Улица – помесь лени и буйства,
она вроде пульса,
он другой раз бьётся неровно,
но – бьётся.
Улица подошвами утрамбована,
ей от них достаётся.

Когда трудно,
выпрыгиваешь на тротуары,
там ладно и людно,
вокруг сутолока и тары-бары.
Тебе подмигивает улица:
ничего, всё образуется!

Ты сойдёшь в могилу,
а у неё дел ещё – на века.

Может, кто-то и вспомнит верзилу,
который горбился у ларька.


ШАХМАТЫ ГОВОРЯТ НАМ:

Играя в смерть на чёрно-белом поле,
где ваша кровь ни разу не лилась,
в борьбе за невещественную власть,
где страсть не страсть и даже смерть без боли, 

вам кажется, что мы по вашей воле
сражаемся, разим чужую масть,
что мы лишь несущественная часть
высокого мышленья, – не смешно ли!

Едва доска сложилась пополам –
мы об пол гладиаторские маски!
Игре пришёл конец, пришла пора

житейских шахмат. Разве снилось вам,
какие здесь случаются развязки,
насколько эта тяжба – не игра.


ОБРАЩЕНИЕ К СЕБЕ

Правильно спетая мысль не много требует слов.
Вторую строку для рифмы вычеркнуть ты готов? 


ВСЕ СЛОВА ЛИШНИЕ...

Все слова лишние,
кроме 
      разве что
этих.

 

Марк Поляков. «Неустойчивое равновесие»
Марк Поляков. «Неустойчивое равновесие», 2023 г.

Бумага, акрил, гелиевые ручки, 38х28 см.

[1] «О природе вещей» – философская поэма Лукреция