Малая проза

Автор публикации
Юрий Касянич ( Латвия )
№ 2 (46)/ 2024

Профессия: путеводитель

Эпизоды

 

«Давай сейчас его вернём, пока он площадь переходит». Эта строка и стихотворения Геннадия Шпаликова первой выплыла памяти, когда я села писать короткое вступительное слово для рассказа-воспоминания Юрия Касянича «Путеводитель» с подзаголовком «Эпизоды». Это и есть эпизоды из жизни – и реальной, и другой, идущей параллельно первой, парящей над ней и принизывающей её метафизической жизни человеческих воспоминаний. Что такое воспоминание? Череда ярких вспышек, расцветающих в темноте и тонущих в ней же – их рисунок никогда нельзя более-менее точно воспроизвести. Сложное плетение паутины рефлексий, на нитках которой прозрачными каплями повисли сказанные и не сказанные слова – и эти капли вот-вот испарятся, лишь только солнце хорошенько прогреет землю. И единственное, что придаёт этой мозаичной картине целостность и смысл, что связывает невидимое с видимым и непреходящее с мимолётным – сам человек, вернее, два человека: автор воспоминаний и тот, кому посвящён его рассказ.

Ольга Аникина.

 

ПРОФЕССИЯ: ПУТЕВОДИТЕЛЬ

Эпизоды

Воспоминания – словно часы, которые разбились, упав стеклянным лицом вниз, и теперь, когда осколки сметены в совок и высыпаны в wastebasket, ты волен на незащищённом циферблате открутить карандашом, зубочисткой ли, пальцем, сколько угодно лет или минут назад, став иллюзорным властелином прошедшего (совершившегося) времени (Past Perfect), которое размягчается подобно пластилину и, кажется, повинуется ладоням памяти.

Впрочем, это только кажется: совершившись, прошлое остается неизменным. Навсегда.

 

* * *

 

Другое столетье было, прошлое, когда мы познакомились с Андреем Левкиным, страна была другая, теперь – факт истории, многое было другое, многое было другим, пусть говорят: кто прошлое помянет, тот проблем со зрением не оберётся, а я рискну и снова помяну, пока в сознании ещё не помутнели линзы, а то хрусталики в глазах уже далеки от прозрачности альпийского утра.

 

* * *

 

Больше года прошло, как Андрея не стало. 13 февраля 2023 года. Год промчался, прошил насквозь стремительно. С каждым днём расширяя территорию боли.

 

* * *

 

Мой друг Саша, а, думается, у каждого наверняка наберётся коллектив дружественных Александров, имя-то распространенное, поэтическое, императорское, так вот один из моих Саш, однокурсник по универу, незадолго до своего отъезда на постоянку в Москву, познакомил нас, когда Андрей – обратным маршрутом – вернулся в Ригу после мехмата Московского ГУ. В те приснопамятные времена это было невероятно престижно: все рижане, у кого неплохо шла математика и физика, бредили долгопрудным физтехом и всякими там мехматами... (Сейчас вдруг подумалось, что читателям более поздних поколений может представиться, что мехмат — это «меховой материал»... ха-ха, тут можно поставить смайлик). Андрей и Саша учились в Риге в одном классе, а мы с Сашей – уже позднее, в одной группе на физмате, и однажды, в конце 70-х, все трое совпали в одной точке рижского пространства-времени.

Институт электроники и вычислительной техники Академии наук Латвии, где мы с Андреем какое-то время работали вместе, размещался за Тейкой (такой рижский околоток) и в узких кругах именовался Академгородком. Правда, если сравнивать с Новосибирском, труба пониже и дым пожиже. Случилось так, что Саша приехал кое-что обсудить со мной. Я спустился на проходную, и мы направили бег своих колен (волшебную Ахмадулину, бывало, выступавшую в Риге, мы тогда цитировали много и часто, то ж были 70-е) к лесу, – ведь лес этот, Бикерниекский, где гоночная трасса и теперь – мемориал Холокосту, практически подбирался к правому корпусу этого самого ИЭВТ, едва ли не швыряясь в окна сосновыми шишками, и это было так здорово – в обеденный перерыв послоняться в хвойном пейзаже: кто-то в мае собирал ландыши, кто-то в июле землянику. Можно было выключить на время, как радиоточку (есть ли ещё те, кто помнит, что такое радиоточка?), научные соображения и общественные предписания... И вот когда навстречу нам, уже отгуляв по лесным тропинкам, возвращался Андрей, Саша с некоторым удивлением окликнул вышедшего из.

Так состоялось наше с Андреем знакомство.

Случайности преобразуют траекторию судьбы.

 

Марк Поляков. «Граната и гранат»
Марк Поляков. «Граната и гранат», 2023 г.

Бумага, акрил, гелиевые ручки, 38х28 см.

 

* * *

 

С Андреем и Надей – женой Андрея на тот момент – мы работали в одном корпусе института. Невысокая, хрупкая, такая порывистая пичужка, девчоночка, очёчки, скороговорочка, от неё веяло позитивом, и непременная улыбка вспыхивала светлячком в полумраке академических коридоров.

Андрей рядом с ней – крепкий, повыше Нади, но для меня всё равно невысокий, они смотрелись почти как пара из фигурного катания, когда партнёрша – кроха и партнёру ввинтить её в тройную подкрутку не составит труда.

С той встречи мы начали здороваться, обозначать что-то не очень социально значительное, в общем, типа сослуживцы.

Как бы то ни было, в институте я задержался ненадолго, моеё восхождение на аспирантские монбланы и прочие академические килиманджаро не состоялось, у Лёвкина, похоже, тоже: его уже влекла к себе литература, завербован ею он-то наверняка был куда как раньше, позднее мы стали пересекаться, эпизодически, уже в студии молодых писателей при СП Латвии, когда там ещё консультантствовал вальяжный Вольдемар Бааль.

 

* * *

 

...я сейчас оборачиваюсь в память, вглядываюсь в проулки и парковые променады, затянутые дымом сжигаемых лиственных тетрадок прошедшего времени, – какое-то время мы двигались параллельно, правда, пересекаясь нечасто. Но всё равно, теперь, когда лишнее осыпалось – на моём календаре всё-таки уже осень,– кажется, что тропинка, по которой мы тогда шли, стала, при взгляде отсюда, заметнее, и теперь мнится, будто мы шли почти рядом, время от времени перекидываясь фразками. Впрочем, он-то всё время торопился туда, откуда громче звали иные голоса, а я был неспешен; ему стало сложнее отвечать, приходилось оглядываться: я-то шагал по тротуару, а он катил на велике по воображаемой велодорожке – в реале их тогда, ясен перец, не было, до нынешней эпидемии велотолерантности, – с её зауженными, урезанными для проезда машин улицами, абсурдными ограничительными столбиками и безбашенностью отдельных гонщиков, – ещё предстояло одолеть пару непростых декад. Наши первые книжки вышли с разницей в год, формат похожий, портрет на обложке, для нынешних времён тираж сумасшедший – 1500. Его «Старинную арифметику» я прочитал залпом – понравилась. Очень.

Срезонировала.

 

* * *

 

Тем временем велодорожка уже прихотливо юркнула куда-то в непроглядный ольшаник или заросли черёмухи, и он скрылся за окаймлявшим горизонт сумрачным лесом, из которого показался вновь, в 1988 году, в мерцании победного ореола, пройдя жизнь, как теперь выяснилось, уже до половины, но наши позиции относительно уровня литературного моря стали отличаться.

Андрей уверенно вошёл в редакцию журнала «Родник», фактически став неформальным лидером его русской версии.

Мне-то (уверен, и не только мне) тогда и в голову не приходило, что я присутствую и немного участвую (парой стихотворных публикаций) при рождении журнала-легенды. Потом, гораздо позже, когда для разных там ковырятелей-копателей наступила эпоха сладостных эксгумаций, поползли слухи – что, мол, никакой там легенды, мол, всё было предусмотрено и согласовано с держателями контрольного пакета, мол, «Родник», дескать, ударил из недр андерграунда, когда по заказу спецслужб удачно и расчётливо пробурили скважину, чтобы выпустить пар...

В это трудно верится, да и не хочется. Легенда уже осталась в летописях. Слава Богу, теперь нельзя ни вырвать страницы, ни дописать, ни испачкать.

А то нынче голуби загадили все памятники.

Оставьте времени – временево.

 

* * *

 

В конце 80-х в Риге состоялось весьма сумбурное поэтическое сборище в зале Дома культуры железнодорожников, такой литературный слет, тусовка (тогда слово только входило в лексику), jam-session, в общем, тусейшн, в зале стояли какие-то тумбы вместо стульев-кресел, со сцены читали стихи, сидели на полу, прислонившись к тумбам или на тумбах, иногда в позах, напоминающих роденовского мыслителя, кто-то слушал, кто-то шептался, кто-то делал записи, кто-то медитировал, запомнилась Татьяна Щербина, шарахнувшая по ушам неожиданным по тем временам – по крайней мере, для меня – шершавым матерком.

Было необычно. Тогда, кажется, ещё не было в ходу слово «драйв» в смысле – возбуждённого, встрёпанного состояния, когда испытываешь полный улёт от самого присутствия в пространстве события, где можно стоять на ушах, ходить по стене, а то и сквозь...

Андрей обнимался с приятелями и знакомыми, бормотал, шептался с Олей Хрусталёвой, красивой (чем-то она напомнила мне неёловскую героиню из «Монолога») и вправду хрустально-хрупкой. По всему казалось, что их окружает облако романтической взаимности. Он представил Оле меня.

– А, да-да.. помню, занятная подборка, – снизошла она, нравясь самой себе, такая красивая девочка, звезда, собирающая в букеты свои отражения в сотнях глаз...

И уже отвернувшись, сказала Андрею так, чтобы я тоже услышал:

– А в этом мальчике что-то есть...

Мальчик, ха! Мы все тогда ещё были тридцатиплюслетние девочки и мальчики! Это было с нами, но совсем в другом сериале. Или оперетке? Кто-то бросит – а-а-а, и ежу понятно: вот и этот попал под арбу ностальгии... Возразить вроде можно, ведь ностальгия-то, per definitionem, это всё-таки тоска по родине, а я же никуда не уезжал, но соглашусь – ведь в практике современного языка это понятие, пребывая в процессе семантической миграции, всё чаще связывается с чувством невозвратимости ушедших времён, будь то детство, отпылавшая любовь или, там, победа на Олимпиаде, в конечном итоге, общечеловечески дрейфуя в сторону португальского саудаде.

Прожитое впоследствии, обладая своим – иным, особенным, глубоким – очарованием, в равной степени достойно уважения. Но тепло воспоминаний о первой части балета жизни согреет и в лютые холода, и когда рассветёт the day after... Это неумертвимо. Что в жизни человеческой может быть ярче молодости?

Тогда ещё хватало времени, тестостерона, интереса.

 

* * *

 

Улица Авоту.

Андрей очевидно и искренне был привязан к этой городской диагонали, истекаюшей из центра Риги. Он, кажется, жил в детстве где-то тут неподалёку. В «Старинной арифметике» уже намечались все эти темы и вариации городского исследователя. Гида. Понятное дело, что поворот судьбы с «Родником», который существовал и в латышской ипостаси как «Авотс», наверняка добавлял его сознанию приятной позитивной мистики. Слово avots в переводе с латышского имеет три значения: родник, ключ, источник.

А вот я, вечный рижанин, не очень жалую улицу Авоту – когда случается отмерить некое расстояние вдоль неё, всегда это происходит с некоторым усилием, сразу же понимаю, что при всей её врождённой, изначальной, фамильной, так сказать, родниковости нет в ней для меня источника чистого ощущения: дома, по большей части, стоят в старых закопчённых, замызганных, поношенных, латаных платьях, а в узком прямоугольнике над головой – нет ключевого неба. «Это что ж получается, – спрашиваю я у зеркала. – Я докатился? В снобы, твою мать, подался? В эстеты?» «Да фиг его знает, – отвечает мне зеркало. – Вроде бы не и замечалось такого, но, откровенно говоря, котельной предпочитаю Котельническую».

С этой улицей Авоту порой случается так: отремонтируют фасад отдельного дома, и тогда он стоит, ну прям с иголочки, такой весь аккуратненько причёсанный и прилизанный, как домашний мальчик, которому мама запретила бегать и строго-настрого наказала сторониться луж и сорванцов. Но один отдельно выполненный ремонт не спасает положения, чистая и правильная нота такого фасада оказывается фальшивой, потому что все остальные клавиши на пианино улицы не настроены, оттого и усилия насмарку.

Зато Андрею такие городские пейзажи, кажется, были по душе. Там, где не совсем устроено или сейчас вот-вот надорвётся, то ли балкон обрушится, то ли асфальт провалится...

Он и в ФБ порой ошарашивал (меня, по крайней мере) какой-то странноватой фотографией чего-то такого слегка депрессивненького... Впрочем, это было понятно: визуальный ряд перекликался с текстами, которые в последние годы становились все более отстранёнными, такие анахоретские прогулочки по неосвещённым местам с маленькой трубочкой карманного фонарика.

 

* * *

 

Катились девяностые, потом мы влетели в миллениум, каждый по своей траектории, но во мне сохранялась, вибрировала какая-то ниточка связи, возникшая в юности. Когда в книжной лавке – в «Буквоеде» на Лиговском или на Новом Арбате – на полках прозы встречал фамилию Андрея, воспоминания из юности радостно вспыхивали яркими огоньками.

А купленная книжка находила место в моей библиотеке.

 

* * *

 

О нём писали (и теперь пишут) как о расписывающем пространство, присваивающем его точкам и сегментам параметры, фишечки, штучки, оно и понятно – повадка математика.

Его прозу как-то сравнили с героином – не знаю, не пробовал, может быть, и перебор, но отзыв этот появился в 2000-м, когда фонтаны вроде бы нарождающейся свободы били без удержу и напропалую.

По оценкам современников, Андрей невероятно много сделал для развития самой литературы, расширил контуры авторского письма.

Яркий писатель, для литературного мира он центростремительно уходил в окружающее пространство, а я за текстами неизменно ощущал центробежную тенденцию – поиск личного, частного равновесия, баланса, а если говорить пафосно и встав на котурны – счастья (потому-то и «Счастьеловка» написалась, горький, горестный трактат), найти в себе что-то такое, точку опоры, что ли, что позволит всему дереву твоему и вдохнуть, и выдохнуть, напрягая каждую-каждую веточку лёгких.

Найти – потому что до сих пор, видимо, не находилось, не получалось...

Многие вспоминают писателя, говорят о владении словом, о влиянии на, о достоверности пристального препарирования действительности, а моя камера вглядывается с другого ракурса – как тебе жилось, человек Андрей Лёвкин?

Временами, в частности, во годы его бытности политконсультантом gazeta.ru, случалось, что накануне европейского Рождества, 22 декабря, я поздравлял его с днем рождения. Обратных действий не происходило. Моё значение в его жизни наверняка было малозаметным. Мы были просто знакомцы. Но прошлое меня не отпускало.

Помню, в декабре 2022-го тоже поздравил в ФБ: Андрей, поздравляю с днем рождения! И пусть...! (на твоё усмотрение).

Реакции не последовало.

О том, что всё плохо, совсем плохо, я узнал от поэта Николая Романенко.

 

* * *

 

Мы все, особенно когда пишем о ком-то знакомом, не важно – шапочным ли было знакомство или крепких объятий до, мелькнувшем ли зигзагом мотылька или оставшимся на многих фотографиях, мы всё равно пишем о себе.

Но ещё и о том времени, на котором виднеется потрёпанный ярлычок «вместе».

Ведь «вместе» вовсе не обязательно означает рядом с точки зрения карты или геолокации.

Теперь появился термин – автофикшн, о котором все оживлённо забормотали как о новом жанре, магистрали, тренде, ведь сейчас, во времена нетерпеливых и быстро соскучивающихся, новое требуется чуть ли не каждый второй день. Трудно согласиться с тем, что возник новый вектор, разве что этикетка другая, транслитом с английского, а так – это хорошо забытое старое: для меня, читателя, автофикшн начался со странствий Битова, с тех же «Уроков Армении», а это было ого-го как давно.

Впрочем, уже и весь Лёвкин двадцать первого века – чистейший автофикшн.

В определённом смысле, теперь и этот (читаемый тобой, читатель, в сей момент) мой текст – тоже отчасти автофикшн. Ведь временами воспоминание об Андрее входит за мной в троллейбус и едет, вроде по своим делам, поглядывая на меня вполглаза, или торопливо проскальзывает по улице вдоль окна кафе, где я сижу один, ловя строку, или с кем-то близким, созвучным, а то стоит на пешеходном переходе, на той стороне улицы, напротив, но в момент, когда я пытаюсь попристальнее вглядеться, оно растворяется в толпе других, незнакомых отражений, вызванных чужими сознаниями.

Когда пишешь, зачастую думается, что пишешь для другого, предполагаемого читателя, с якобы вполне себе чёткой целью рассказать о чём-то, ещё не очень ясном порою, что тебя вдруг взволновало, встревожило, вызвало восторг или аллергию, а получается, что пишешь-то для себя, стараясь в процессе заполнения словами листа бумаги или экрана компьютера объяснить самому себе, что же именно тебя вдруг взволновало, встревожило, вызвало восторг или аллергию.

Я нисколько не склонен конструировать новое прошлое, а скорее пытаюсь удержать в этом тексте настоящее прошлое, которое имеет лукавое свойство царапливо ускользать, как ласка или горностай, когда пытаешься взять зверька на руки.

Пишу только о том, когда, что и как чувствовал. Переживал. Проживал.

А если говорить об автофикшн, мне гораздо симпатичнее слегка веющий декадентством термин, придуманный Миленой Макаровой – эссемуар. Слово открывается, как элегантный веер.

Воспоминания замирают, сохраняя для каждого из нас свои летящие контуры навсегда.

Как комарики в янтаре.

 

* * *

 

О. Хрусталева во вступлении к «Двойникам» цитирует Лёвкина: «Любой приличный человек обладает комплектом себя, позволяющим ему быть дома всюду». Это фраза из рассказа-эссе «Новая еда», однако, цитата неточна. Не комплектом, но – количеством. И неточнинка эта, малость невесомая, как голубка с лёгкой руки, разлетелась по Сети, и множество ссылок на неё найти можно теперь, а вот правильная строка, строка автора, осталась одна, сидит себе опечаленной синицей на какой-то дальней ветке дерева литературы и мало кто её замечает и никакой орнитолог её не фотографирует...

В слове «комплект» есть что-то отстранённо-механическое, «количество» куда более нежное, личное, человечное, каким и был Андрей.

Но вернёмся, собственно, к фразе Лёвкина. Мне кажется, из неё торчит ключик, повернув который можно заглянуть на частную половину обители писателя.

Как тут рассудить – кто он по судьбе своей, автор этой фразы? Бездомный? Экспат? Скиталец?

Путе-водитель!

То самое «количество себя» – это небольшой рюкзачок, в котором всё самое необходимое. С которым можно где угодно почувствовать себя как дома. К тому же, такой рюкзачок квалифицируется любым авиаперевозчиком как cabin luggage (то есть бесплатно).

Собственно, если возвратиться к «Старинной арифметике» и полистать её минут так десять, сразу станет понятно, откуда выросла книга «Вена, операционная система».

С годами Андрей стал более сосредоточенным путеводителем, постоянно и тщательно углубляясь в детали, подробности, тонкости, частности, он оглядывался, негромко произносил: кто со мной? Айда! – и без паузы устремлялся в интуитивно избранном направлении, с первого же шага начиная рефлексировать и о времени, и о себе, применительно к тем или иным декорациям. И уже не оборачивался. Кто-то присоединился? Хорошо. А нет – тоже неплохо.

Мол, мне и одному сладко.

 

* * *

 

Впрочем, было ли сладко?

Сознаюсь, в его книгах, которые я читал уже в 21 веке, мне не хватало любви. Ну и женщин, без которых жить нельзя, как поёт граф Бони у Кальмана. Куцую, порой казалось – травмированную, жизнь проживали его персонажи, сосредоточенные на каких-то микроощущениях, поисках подвоха, на подмалёвках и полутонах, выпрастываясь из общего в частное, как будто устремленно ищущие: где она, безопасная трещина в стене бытия, чтобы забиться туда и, нахохлив слегка, а то и порядком поизносившиеся перья, пережидать напасти, которые так и норовят прилепиться к герою и сделать его существование трудно переносимым. Такая, брат, петрушка выросла нынче, такой огород нагородили, что не до женщин, быть бы живу. Насельники его прозы смотрели на жизнь настороженно, – кто там говорит, что любо, братцы, жить? – готовые, как моллюски, немедленно, перед носом любого и каждого любопытствующего, схлопнуть створки, словно отвесив пощёчину. В днях и ночах персонажей ощущался острый дефицит восхищения, не только взаимного, но и нейтрального, невалентного, просто по направлению к.

Повторюсь – не хватало любви.

 

* * *

 

Похоже, где-то на просеках сумрачного леса «что-то главное пропало», боюсь предположить, но так навязчиво вертится эта версия – уж не имперская ли катастрофа на одной шестой части суши стала причиной перемены, своими падающими стволами и стенами повлияв на то, что весёлый парень Лёвкин на велике из конца восьмидесятых, подойдя к зеркалу, вдруг увидел в отражении печорианского Невкина, который как равнодушный энтомолог созерцает разных там бабочек и стрекоз, временами нарушающих скуку в его эмоционально стерильном пространстве. Это я – о неожиданной импровизации на лермонтовскую тему «Княжна Мери».

Одним словом, маловато было основного инстинкта.

Видимо, его инстинкт проистекал из иного источника...

Но когда уж прочитал в его «Мозгве»: «Чтобы вдруг одна сущность, пусть даже отчасти слепоглухонемая, принялась вдруг совать в дыру оболочки другой слепоглухонемой сущности какой-то отросток, это странно. А ещё там ведь предварительные действия: снимание тряпок, приведение частей оболочек в конструктивное взаимное расположение. Никогда таких проблем не было, всё в охотку, даже и по-дружески, с чувством и последующим взаимным удовлетворением.» – жаром жахнуло по всему телу и так основательно вздрогнулось, как будто шёл по грибному лесу, всматриваясь в мох и потому не углядев, с размаху угодил в роскошную, почти звеневшую на лёгком ветерке, сентябрьскую паутину, которая жадно облепила всё лицо. Думаю, многим грибникам знакомо подобное ощущение.

Неужели где-то там в окрестностях миллениума что-то такое-этакое с его ЛГ (а подспудно подумалось: не с ним ли самим?) случилось-приключилось?

Не зря же он про эту кому на углу Б.Якиманки...

 

* * *

 

И воронка авторефлексии стала шириться.

В музее мадам Тюссо в Амстердаме есть такая территория, где масса зеркал, когда в тёмном помещении с хитрой подсветкой видишь только себя в разных ракурсах и не сразу и не вполне понимаешь, как и куда выбираться.

Поначалу тексты читались как какие-то не то чтобы энергичные, нет, так, с ленцой, разборки-распри с самим собой – просто с отражением в зеркале в прихожей. Позднее зеркало сменилось географической картой. Вена, Потсдам, Чикаго и далее по списку – на фоне меня...

Он был последователен в своей интонации. И, мне кажется, практически не менял угол зрения. «Избравши что-то как звезду, держите путь свой неуклонно».

Он усиливал и совершенствовал оптику.

Если экстраполировать ленинский слоган из работы «Материализм и эмпириокритицизм», которая, возможно, кому-то ещё помнится: «Электрон так же неисчерпаем, как и атом» – то, значит, можно бесконечно внедряться и углубляться в избранный объект, будь то ажурный мостик, изведавший горбом своим миллиарды шагов (о, сколько людей пересекло городской канал: нам не дано предугадать, как наша поступь отзовётся...), афишная ли тумба, вековым раритетом застывшая на улице (о, сколько их, концертов и спектаклей...) или испытавшая неисчислимое количество прикосновений чёрная резиновая лента поручня на эскалаторе метро (о, какие истории можно раскрутить, сосредоточившись на цепочках наложившихся отпечатков пальцев!). Можно ввинчиваться и брать керны, буря слои бытия, пытаться выведать ассоциативные связи объектов, шлейфы мыслей, которые остаются, когда прерывается акт визуального дотрагивания, здесь важно, мне кажется, вовремя урезонить себя, одёрнуть, чтобы не начать, так сказать, потрошить.

 

* * *

 

Когда началось тысячелетие, ему наверняка думалось, что середина – вот она, как он и писал в «Мозгве»: «О. был человеком середины своих лет, то есть стоял как бы на темечке своей личной горы. Сейчас ему было вполне неплохо, хотя лучше ему уже и не будет. В стране России такой возраст скучно называли средним, цепляя к нему формулу «кризис среднего возраста». Впрочем, только для мужчин. Так что в России средний возраст у них наступал ровно тогда, когда они замечали за собой этот кризис и каждый мог легко вычислить точные сроки своей жизни. Ну а если кризиса так и не было, то получалось, что данный мужской организм так всю свою жизнь и останется прозябать мальчиком, стареющим мальчиком.»

А оказалось, что темечко-то личной горы было в первые годы «Родника»...

 

* * *

 

...и вдруг странный ветер из леса, как в «Зеркале» Тарковского, дунет прямо в лицо и повеет чем-то знакомым, но стёршимся, почти забытым, а ветер надавит на грудь, ты отступишь, на несколько шагов попятившись в память, и вспомнишь светловолосого парня с улыбкой, похожей на ещё не придуманный смайлик, энергичного, упругого, казалось, подпрыгивающего на асфальте восьмидесятых, как баскетбольный мяч под ладонью Бога, который, насвистывая популярную мелодию, скажем, «Salut, c'est encore moi» Дассена, идёт по ещё умеющему быть бодрым утреннему городу, постукивая мячом, но пока не намереваясь бросить его в корзину.

Божий дриблинг.

 

* * *

 

Прогулки вдоль парапетов, которые всё чаще стали отдалять тексты Андрея от читающего, становились изнурительнее. Герои исчезали постепенно: сначала имена сжимались до одной буквы, с точкой или без. Скажем, в той же «Мозгве», главного героя зовут О. Мне это показалось забавным сокращением от – Он. Хотя там в одном месте ещё пробивается – Олег... Потом стал скудеть круг участников очередного пристального исследования: сам Лёвкин в одном из интервью назвал это свойство его прозы «потерей персонажности».

Типа – рабочий день закончен, все по домам, по клубам, по дачам, в литературной лаборатории остался только бесфамильный исследователь-энтузиаст.

Все эти впечатления, постепенно складываясь вместе, стали напоминать примерно такую ситуацию: в некоторой географической точке пространства, царстве ли, государстве ли, человек шёл-шёл и вдруг резко остановился, вкопался посреди тротуара и стал не отрываясь смотреть в одну точку, скажем, где-то на основание балкона между вторым и третьим этажами дома через дорогу, где виднелось уже запылённое и потому не дававшее бликов кобальтово-синее эмалированное ведро. Прохожие, из тех, кто повнимательнее и ещё бросают взгляды по сторонам, замедляли ход, останавливались: а что случилось; через какое-то время вокруг остановившегося скапливалась небольшая группка, как листья и обёртки вокруг камешка в ручейке, все пытались смотреть в ту же сторону и понять, что же интересного этот парень там увидел, что именно заставило его так пристально впериться,и вправду мизансцена напоминала экскурсионную остановку с целью массового осмотра не очень заметной достопримечательности.

Постепенно интерес застрявших зевак угасал, и они, словно хвоинки, подхваченные дождевой водой, отделялись от импровизированного флэш-моба, и устремлялись далее и так далее, а за ними им подобные, в конечном итоге оставляя созерцателя в одиночестве.

Что, возможно, и было его изначальным предпочтением.

 

* * *

 

«Старинная арифметика» ретроспективно, со стремянки наших лет и с учётом случившихся за этот период деформаций, кажется в какой-то мере простодушной и слегка прямолинейной, где Андрей ещё достаточно внятно, порой рассудочно, порой – нежно (впрочем, и рассудочность, и нежность всегда были синхронно присущи манере Лёвкина), но неизменно чётко называет вещи, события, объекты именно им назначенными именами, скорее даже по-дружески – их прозвищами, уже демонстрируя мастерство повествовать, увлечь, высмотреть детальку каким-то невероятным своим соколиным зрением.

Хотя и там присутствует, правда, пока слабое и только временами, ощущение пелены лёгкой, дымки или чуть-чуть сбившегося фокуса, впрочем, тогда, конечно, и не думалось, что это уже формируется, клетка к клетке, молекула к молекуле, незримая ширмочка, мембрана, которою автор, ещё неосознанно, но уже начал заслоняться, отстранять себя от читателя. Свет угасает, в кулисах театра одного писателя уже предощущаются частные авторские апартаменты, пространства, в которые доступ читателю будет затруднителен. По определению.

Было время, когда из текстов, точнее, из подтекстов вышёптывалось что-то сердечное, но с каждой следующей книгой шёпоты ослабевали, потом уже выстанывалось на почти неразличимых частотах, словно голос замурованного в крепостной стене: про меня это, я это! я! это меня кома накрыла тогда на углу Б.Якиманки, достало всё, хреново, плохо, одиноко...

Совсем не исключаю, что кто-то, игравший в жизни Андрея более значительную роль, со мной не согласится.

Но тексты – зачастую – завораживали.

 

* * *

 

В последний раз мы свиделись на презентации книги Роналда Бриедиса «Лекарство от бессмертия». Роналд пригласил меня, поскольку (так случилось) я начал переводить приглянувшиеся мне стихи из его предыдущей книги «Слезоточивый газ».

Андрей уже окончательно вернулся в Латвию. Собственно, он и жил так: где-то между Латвией и Россией, в своём собственном, неуловимом виртуальном пространстве, оставаясь внутри себя (мне издали так всегда казалось) всё-таки рижанином.

Это было 8 февраля 2016 года в студии «Bluķis» («Чурбан») на Авоту 32. Вот и опять она тут как тут, эта улица Авоту! Теперь, в 2023-м, здесь хозяйничает один из нескольких разбежавшихся по всему городу «Ёжиков в тумане» – это такая сеть рижских кофеен. А тогда снаружи – халупа халупой, в унисон тональности улицы Авоту, да и название студии ассонировало.

Интерьер в стиле деревенского дома, я мало кого знал из присутствовавших...

Освещение было скудненьким, камерным. Поначалу, пока глаза привыкали к приглушённому свету, я вообще решил, что вдоль стены лежат кресла-тюфяки, на которых предполагалось сидеть, но тюфяки зашевелились, я пригляделся: оказалось, это пришедшие на презентацию расположились на полу, и одним из них был Андрей.

Я не сразу узнал его, заметив знакомое лицо, какой-то миг сомневался: он заметно прибавил в весе, сидел на выскобленных досках, опершись о стену, рядом с кем-то, мне не знакомым, мы пересеклись взглядами, опознали друг друга, перекивнулись, но не более, поскольку он был занят беседой, и я не решился вторгаться, не имея особых оснований.

Он как будто даже необидно удивился, сравнив мой облик с набором давних изображений из дальних и редко посещаемых, за ненадобностью, репозиториев памяти, – а ты-то вследствие чего тут оказался?

Комарик в янтарной капле попытался приветственно трепыхнуть крылышками и напомнить о. Но ничего не получилось.

 

* * *

 

Мы спорадически переписывались, нет-нет, скорее перекидывались репликами. Когда Андрей сообщил в ФБ, что вышел «Битый пиксель» и оказалось, что на прилавках его, в общем-то, нет, я попросил и он тут же прислал мне макет книги.

Вот из «Битого пикселя»:«...люди не дотягивают до своих индивидуальных проектов. У кого-то лишний вес, кто-то недобрал образования или ум пошёл криво. Частный проект у каждого был, конечно, но люди редко ему соответствуют – не так, что имелось такое обязательство, но можно ж было и совпасть.».

А ведь и здесь совсем дневниковое, он о себе, начинал итожить, что ли, предчувствие какое-то? Фонарик его интереса всегда был обращён на точку, в которой человек и мир могут (или должны?) совпадать. И в кастинге на роль этого человека он обычно выбирал себя. Книга за книгой, он искал своего собственного совпадения, и, похоже, всякий раз что-то не до конца сходилось, контакт искрил, прерывался.

А потом проводки оборвались...

 

* * *

 

При всей невероятной общительности Андрея, участии во всяческих проектах, лабильности, мобильности, обильности текстов, интервью – какое-то пронзительное, как соло трубы Фаусто Папетти в Il Silensio, непроходящее одиночество всегда мне слышалось в его произведениях, маячило фоном, в те нечастые разы, когда мы пересекались, выглядывало из-за плеча его собственное, не писательское – человеческое, недоумение, удивление, чуть-чуть округлившиеся глаза в очках или без: куда я попал и где мои вещи?

То есть он улыбался, говорил привет-привет, произносил фразы, отвечал на вопросы, а сам был где-то там, всё время словно прислушивался, словно ждал, что его вот-вот окликнет голос, по которому он скучает.

Но прежде всего эта его все-таки нездешнесть, легкое неприсутствие жило в словах, строках, абзацах, главках, интервью.

 

* * *

 

...и крепчает траурный дресс-код в черепичном городе ганзейском; мне всё чаще видится – Господь зачастил за лучшими на землю.

 

* * *

 

Андрей, я пишу тебе... Куда? Наверное, всё-таки в небо. Внутренний взгляд безотчётно обращается вверх, туда, где, думается ты теперь, туда, где, скорее всего, наступила свобода от комментариев, от необходимости объяснять, соглашаться или протестовать, где не нужно уклоняться от ответа, дабы не обидеть кого...

Чёуж хлюпать носом? Так карта легла. У мойры клубок размотался весь.

Каплица Первого Лесного кладбища. С бахромы туч срываются капли февральской сырости. Все вокруг стоят как-то неуверенно, обесточенно покачиваются, вышагивают нахохленно, полдень сер, промозгл, начинающееся привыкание к очередной ампутации пронзает особенно болезненно, протыкает пронзительно. Мелькнули лица: Сергей Тимофеев, Вася Карасёв, Елена Фанайлова, Паша Васкан, курим, что-то говорим, слова вспыхивают почти неслышно, потом раздаются где-то там, доносятся запаздывая, как гром во время грозы, гулко, словно кто-то дубасит кувалдой по пустому ведру, а в башке всё щёлкает-стучит-чирикает-долбит: «Мы же – ровесники...»

Ухожу к машине и, стараясь выдернуть себя из трясины подступающей тоски, бормочу: «Но с благодарностию – были!..»

Вспомнилось недавно прочитанное в дневниках Владимира Бурича: «Всё написанное одним человеком о другом человеке – враньё». Хирургически жёстко, вроде и тянется в сторону правды, но всё-таки полемично, и если уж округлять до целых чисел, то совсем не обязательно соглашаться со словом «враньё». Любой из нас, каждый, мы все пишем-то чаще всего, не вырываясь из себя, или становясь снисходительными к себе, или подтрунивая над собой...

 

* * *

 

Знаешь, я уверен, что и там ты продолжишь как путеводитель. Теперь уже – по небесам. Не сомневаюсь, что ты захватил туда то самое достаточное количество себя. Ангелы ведь тоже порой нуждаются в совете или подсказке шепотком, на что можно обратить внимание или там попялиться на какую-то заоблачную детальку, мимо которой все они до сих пор пролетали беспечной гурьбой. Наверняка они будут радостно хлопать крыльями, слушая тебя: ангелы искреннее людей.

 

* * *

 

Навстречу мне, теребя город, который уже без тебя, устремляется одинокий ветер, смешивая тени деревьев, что послушно вытягиваются навстречу ночи, и выхватывает из ладони, один за другим, смятые одноразовые носовые платки моих неодноразовых воспоминаний, унося их вдоль гулких малолюдных улиц.

И наступило время, которое по факту вроде ещё не вполне ночь, то есть не такая уж коматозно-беспросыпная, как, скажем, в час быка, потому что ещё совсем недавно смеркалось, ещё помнится, что в паузах между деревьями, в проёмах между домами ну вот только что было как-то сиренево, лавандово или пусть даже милицейски-маренгово (это в зависимости от настроения), но по сути своей – всё-таки уже ночь, когда последний трамвай, исполняя в тишине и пустоте улицы свой heavy-metal, визгливо тормозит на остановке, двери равнодушно расхлопываются, но никто не выходит, просто расписанием задержаться положено, и никто не садится, двери в разовом аплодисменте схлопываются, как жабры странной рыбы, что хватанула запас воздуха и поплыла в сиреневой, маренговой или там лавандовой (возможны варианты) воде, лавируя меж стволов фонарных столбов и водорослей кабельных коммуникаций.

Исчезая в лабиринте города.

 

Рига, август 2023 – май 2024

 

Марк Поляков. «Ленивец»
Марк Поляков. «Ленивец», 2023 г.

Бумага, акрил, гелиевые ручки, 30х30 см.