Ташкент – солнечный, противоречивый, загадочный город, тесно связанный с русской исторической действительностью. Ещё в двадцатые годы, когда в России бушевала гражданская война, Ташкент стал для людей символом жизни, спасения от мучительного голода, – вожделенной мечтой о хлебе. В повести Александра Неверова «Ташкент – город хлебный», опубликованной в 1923 году, эту мечту воплощает мальчик Мишка, отправившийся из русской глубинки в столицу Узбекистана по железной дороге. Страшное роуд-муви почти дантовского размаха не знакомит читателей с реальной ташкентской экзотикой, – город присутствует в тексте как райское место, где можно наесться до отвала, купить хлеба и зёрен, вернуться домой и накормить умирающих от голода близких. «Опять мужики на улице говорили про Ташкент. Кружились в мыслях около невиданного, слушали про сады виноградные, дразнили себя пшеницей двух сортов: поливной и багорной. Цены невысокие. Рай! А попасть трудно: билет нужен, пропуск нужен»[1] – так описывается в повести город-легенда. В дальнейшем Ташкент ещё не раз сыграет важную роль в жизни русского народа, став и временным пристанищем для голодающих, и одним из центров русской эмиграции и культуры.
Во время Великой Отечественной войны в Ташкенте жили и работали многие известные русские писатели и поэты. Среди представителей творческой интеллигенции, эвакуированных в Ташкент, были Анна Ахматова, Алексей Толстой, Константин Симонов, Корней Чуковский, Всеволод Иванов, Надежда Мандельштам, Елена Булгакова, Николай Погодин, Владимир Луговской и многие другие. Некоторое время жил и учился в Ташкенте Георгий Эфрон, сын Марины Цветаевой, оставивший после себя удивительно подробные дневниковые записи, ставшие живым свидетельством трагической судьбы подростка, оказавшегося между двумя мирами – Европой и Россией.
Георгий Эфрон, появившийся на свет 1 февраля 1925 года в чехословацкой деревеньке Вшеноры, был единственным из детей Марины Цветаевой и Сергея Эфрона, родившимся в эмиграции. В октябре 1925 года Цветаева вместе с дочерью Алей и маленьким сыном перебрались в Париж. Именно во Франции Георгий, которого в семье любовно называли Мур, сформировался как личность, впитал культуру этой страны и вне её пространства себя не мыслил. Он одинаково хорошо владел французским и русским языками, учил немецкий. Рано освоил чтение и письмо. Прекрасно разбирался в литературе, политике, искусстве, общественной жизни. Вместе с тем биографы Цветаевой характеризуют его как избалованного и эгоистичного подростка, хотя и наделенного талантами. Однако, если внимательно прочитать его дневники, перед нами предстанет совершенно иной образ – потерянного мальчика, желавшего просто спокойно жить и творить в силу своих способностей и умений. Однако это естественное человеческое желание не сбылось ни у кого из его семьи. Неприятие Марины Цветаевой, как жены белого офицера-перебежчика, в эмигрантской среде, общая неустроенность жизни и иллюзия возможного спасения в родных краях сделали возвращение семьи в СССР неизбежным. Первой на родину вернулась старшая дочь Аля, затем Сергей Эфрон, которому НКВД пообещал советский паспорт, а летом 1939 года – Марина Цветаева с четырнадцатилетним Георгием.
Жизнь на даче в Болшево совместно с семьей Клепининых, таких же вернувшихся эмигрантов, дурные предчувствия, тягостная обстановка ожидания чего-то страшного, арест Али, затем арест Сергея Эфрона, – всё это лишь небольшая часть последовавших далее трагических событий. Мур, как самый младший, всё ещё считал положение семьи исправимым. Наталья Громова в статье «Жизнь и гибель Георгия Эфрона пишет следующее: «Семейный корабль уже шёл ко дну, а мальчик пытался снова и снова разобраться в жизни взрослых, в жизни своей семьи. Но более всего хотел вписаться в советскую реальность, иметь друзей, хорошо учиться. Дневник, который он вёл, заменял ему несуществующего друга. В нём он анализировал как международную обстановку, так и загадку ареста своей сестры, отца и соседей по даче. Он ещё верил в справедливость советской власти, верил в то, что его отец делал «замечательные» дела. Конечно, в глазах Мура отец – герой, который боролся с фашизмом, посылая бойцов в Испанию, выполнял «особые» поручения для родной страны. Он был уверен, что с отцом и сестрой «разберутся» и их освободят»[2]. Конечно же, эти иллюзии со временем закончились.
После Болшево Цветаева с Муром поселились в доме творчества в Голицыно. Обстановка была удручающей – так же, как во Франции, писатели в большинстве своём сторонились их, боясь связываться с бывшими эмигрантами. Мур, которого захватила поэзия Маяковского, Асеева, Багрицкого, в это время ещё очарован Советским Союзом, полагая, что их беды временны. Завися от матери, которая сама с трудом находила точки опоры в тяжёлой, неустроенной жизни, он периодически сердился на неё, в полной мере не осознавая происходящего. В пятнадцать лет он полагал, что мать живёт прошлым, а её стихи «совершенно и тотально оторванные от жизни и ничего общего не имеющие с действительностью»[3]. Он очень хотел быть как все, и в то же время единственным его другом оставался Митька Сеземан, сосед по даче в Болшеве. С ним он ездил в Москву, посещал букинистические магазины, обсуждал прочитанное. Митька, тоже бывший эмигрант, юноша чуть постарше Мура, блестяще говорил на французском языке. Они часами могли обсуждать обстановку во Франции, внешнюю политику, вспоминать знакомые места в Париже, анализировать книги французских авторов. Полемизировали и по поводу советской литературы. В школе Мур общался с девочкой, мечтал о том, что когда-нибудь станет жить самостоятельно, хотел, чтобы в нём видели не сына Марины Цветаевой, а личность со своими собственными достоинствами. «Я знаю, что когда-нибудь я буду жить самостоятельно, что я избавлюсь от всех проблем, что я смогу прямо смотреть всем в глаза, а не исподлобья, как теперь. Я вылезу, потому что я настойчив и умён, и я надеюсь на свое будущее»[4] – писал он в дневнике, ещё не подозревая, что будущей судьбы, как таковой, уже нет.
Марина Цветаева испытывала глубокую вину за то, что не может обеспечить сыну достойное существование. В одном из её писем дочери Але, отбывающей срок в лагере, есть такие строки: «Мура ты не узнала бы, он худой, прозрачный, руки как стебли (или как плети, очень слаб), все говорят о его хрупкости. <…> Внутри он всё такой же суровый и одинокий и – достойный: ни одной жалобы – ни на что»[5]. Отношение к матери у Мура станет значительно мягче уже после её смерти. Из своего ташкентского одиночества он напишет Але: «…насчёт книги о маме я уже думал давно, и мы напишем её вдвоем – написала же Эва Кюри про свою знаменитую мать»[6].
Всё больше и больше понимая, даже, скорее, прозревая свою «нездешность», Мур пытался вникать в события, происходящие вокруг него. Он разделял патриотические настроения одноклассников в Москве (перед началом войны Цветаева с сыном ютились в комнате в коммунальной квартире на Покровке). В июле 1941 года, через месяц после объявления войны, Москву начали бомбить, и Мур часто дежурил на крыше дома, где они жили. Для самой Цветаевой новость о начале войны оказалась крахом всего. Но, конечно же, это не было неожиданностью – ещё в 1939 году она написала стихотворение «Германии», где есть такие пронзительные слова:
О мания! О мумия Величия! Сгоришь, Германия! Безумие, Безумие Творишь!
Оставалось только одно – попытаться выжить, преодолеть силу обстоятельств, научиться смотреть на мир иначе (ведь получалось же это у многих писателей и поэтов), обрести умение крутиться и выкручиваться. И Цветаева попыталась. 8 августа 1941 года она эвакуируется с сыном на писательском пароходе в Чистополь, а затем переезжает в Елабугу.
По словам очевидцев, она была подавлена, растеряна, преодолевая сопротивление Мура, который не хотел покидать Москву. Гнетущая атмосфера всеобщей плохо скрываемой паники, плохих новостей о жертвах бомбардировок, не способствовала отдельному участию в чьей-либо судьбе – каждый был сам за себя. Тем не менее, попытки помочь были, – горсовет выделил Цветаевой комнату в одной из елабужских изб, знакомые в Чистополе хлопотали о какой-нибудь работе для неё. Известное: «Вы не могли бы меня взять посудомойкой, я могу и полы мыть» – Цветаева сказала ещё на пароходе Берте Горелик, врачу, эвакуируемому вместе с остальными.
О том, что привело Марину Цветаеву к самоубийству, написано много. Не секрет так же, что это был не единичный случай среди эвакуированных. Кто-то не видел будущего среди всеобщего горя и растерянности, у кого-то не выдержала психика, – причины были разными, и в то же время, похожими. И всё же настолько трагичное стечение обстоятельств, складывавшееся годами, не могло бы не сломить даже сильную натуру. Что же говорить о поэте, чья жизнь состояла из неустроенности, безбытности, скитаний, постоянного чувства изгнанничества. Марина Цветаева повесилась 31 августа 1941 года. В предсмертной записке она просила знакомых не оставить её сына, помочь ему устроиться: «Я хочу, чтобы Мур жил и учился. Со мною он пропадёт»[7]. Похоронили Цветаеву 2 сентября. По свидетельствам очевидцев, в похоронах участвовали несколько человек. Был ли среди них её сын – вопрос не совсем ясный. Скорее всего, был, но чётких свидетельств тому нет. Так же нет записей об этих событиях в дневниках Мура.
После смерти матери Георгий уехал в Чистополь, где некоторое время жил и учился в интернате. Учителя вспоминали о нём, как о холодном, но вежливом юноше, хорошо учившемся, многое знающем, но не дающем лезть к себе в душу. В статье Натальи Громовой о Георгии Эфроне так описывается одна из встреч очевидцев с ним: «В конце сентября Наталья Соколова и Жанна Гаузнер с кастрюльками и бидонами шли за литфондовским питанием. Встретили Мура, который сказал им, что собирается ехать в Москву. Узнал у Жанны адрес общих знакомых. Далее Наталья Соколова писала: «Мур простился с нами, перешёл через улицу, меся вязкую грязь проезжей части, потом зашагал по деревянным мосткам, которые в Чистополе заменяли тротуар. Мы смотрели ему вслед. Юный, стройный, с высоко вскинутой головой и прищуренными глазами, он, казалось, не замечал одноэтажных деревянных домов с мезонинами и затейливыми резными наличниками окон, с розетками тесовых ворот, замурзанных ребятишек, которые гоняли в большой луже самодельный плотик, бабьей очереди с ведрами у водопроводной колонки. Жанна сказала с каким-то печальным недоумением: “Европеец, а вон куда занесло. Кто бы мог предсказать… И один. Совсем один”. Здесь нельзя не отметить, что и Жанна Гаузнер долго была парижанкой, она выросла и была воспитана в Париже и уже взрослой приехала в Москву к матери Вере Инбер»[8].
В конце сентября Мура отправляют в Москву, полагая, что там можно получить прописку. Это оказалось не так, – столица находится в уязвимом положении, подвергаемая постоянным бомбардировкам. Кое-как найдя себе угол, Мур целыми днями бродил по улицам города, сидел в библиотеке. В один из таких дней, 16 октября, по приговору НКВД был расстрелян его отец Сергей Эфрон. В списке приговоренных его фамилия шла первой.
Москва спешно эвакуировалась. 26 октября 1941 года Мур записал в своём дневнике: «24-го вечером позвонил А.С. Кочетков и предложил мне включиться в эшелон на Ташкент – последний эшелон писателей. 25-го я пошёл в главный почтамт, где нашёл телеграмму из Ашхабада, содержащую точный адрес Митьки. Он – в Ашхабаде. Тут я решил ехать, тем более что 25-го числа вышло постановление, обязывающее всё трудоспособное население выйти на строительство кольца оборонительных укреплений вокруг Москвы. Поскольку я знаю, где Митька; поскольку едет Кочетков и мы поедем вместе; учитывая то, что решили ожесточенно биться за город (строятся баррикады), и то, что всех посылают на строительство укреплений, я счел целесообразным включиться в список эшелона на Ташкент»[9].
Дорога в столицу Узбекистана растянулась на месяц. Несмотря на то, что дальнейший ташкентский быт мало чем уступал жизни в Чистополе, Георгию удалось устроиться в местную школу. Наталья Громова пишет: «Узбекский мальчик по имени Измаил вспоминал, как в их класс привели “новенького”. "Кто-то бросил реплику: “Ну, вот, теперь у нас есть свой Печорин”. Мальчик был высокий, стройный, с большими голубыми глазами, с идеально зачесанными “в пробор” светло-русыми волосами, в элегантном костюме, в сорочке при галстуке. В руках он держал большой кожаный портфель, в котором, кроме учебников, были две щётки – для обуви и для одежды. Это нас, помню, потрясло. Шла война. Мы все были одеты неважно, даже небрежно. А он следил за собой, хотя пиджак и ботинки, как мы узнали, потом были у него единственными. Манера носить одежду, разговаривать, держаться – всё свидетельствовало о высокой интеллигентности. К тому же “Печорин” владел французским даже лучше нашей француженки Е. В. Васильевой". Георгий учился в ташкентской школе, всячески избегая мальчишеских ссор, драк, не любил никаких вечеринок. Его товарищами ненадолго стали Э. Бабаев, В. Берестов и К. Икрамов, но сверстники вызывали у него усмешки, его тянуло к “взрослым”, благополучным писателям с налаженным бытом или с хорошими манерами»[10].
Ташкент Георгия Эфрона раскрывается не только в дневниковых заметках, но и в письмах, многие из которых сохранились. Основная их тема – как у многих в ту пору – физическое выживание. В марте 1942 года он пишет Муле – близкому другу сестры Али: «В течение февраля я питался в столовой, куда прикрепили Кочеткова, на его пропуск – тарелка супа в день, и 400 г хлеба по карточке. Такое положение долго не могло продолжаться, и физиологическая потребность увеличения пищи вывела меня из “башни из слоновой кости”, где я пребывал, на путь усиления изыскания новых путей устройства. К этому времени, в Союзе Писателей открылась столовая – лучшая в Ташкенте. Почти каждый день конфеты, всегда суп и какое-нб. 2-ое, часто – мясо бывает, хлеб дают 200 г»[11]. В письме к тётке в Москву 7 августа он так описывал свой быт и своё драматическое бытие: «Живу в душной каморке без окна; входя в неё – обливаешься потом. Да ещё кто-нибудь иногда одолжит плитку для “готовки” – так становится как в кузнице Вулкана. Это – внешние, наружные влияния. Часто чувствую себя плохо, особенно утром. Трудно подняться с жестчайшей кровати, и ноги как тряпки. Трудно устраиваться со стиркой; мне, щёголю, очень тяжело ходить в грязных брюках. Живу в доме писателей; шапочно знаком со всеми; хотя ко мне относятся хорошо (одинок, умерла мать и т.д.), но всех смущает моя независимость, вежливость. Понимаете, все знают, как мне тяжело и трудно, видят, как я хожу в развалившихся ботинках, но при этом вид у меня такой, как будто я оделся во всё новое. Ожидают смущения, когда я выношу тяжелейшее ведро, в пижаме и калошах, но удивляются невозмутимости и всё-таки смотрят как на дикобраза (я смеюсь “перекультуренного дикобраза”)»[12].
По дневникам этого периода можно увидеть, как Мур окончательно утрачивает иллюзии относительно своего места в Советском Союзе. Часто в записях он вспоминает о милой сердцу Франции, сравнивает бессодержательные «бытовые» разговоры русской интеллигенции с салонными французскими диалогами, полными остроумия, парадоксов, к месту рассказанных анекдотов. Размышляет о французской литературе, полагая её лучшей. С нетерпением ждёт новых номеров «Иностранной литературы». Мечтает перечитать Сартра, Монтерлана, Жида, Моруа, Колетт, Сименона. Разумеется, он любит и ценит русскую литературу, интерес к которой ему прививался с раннего детства. Но о французских авторах он пишет чаще: «Я каждый день хожу в букинистический магазин в Ташкенте. Я, конечно, не думаю найти там эти книги, но если я думаю о чуде, то именно и всегда в отношении этих книг. Самое большое счастье, которое я могу себе представить, – это даже не приобрести эти две книги, а хотя бы перечесть одну из них. Недавно мне приснилось, что я перечитываю „Тошноту”, причем всё происходило, как наяву: я читаю, причем „узнаю” вновь начало каждой главы, читаю, радостно проникаясь ощущением, что я вновь вхожу в какие-то родные двери, иду по родной дороге! Я проснулся, вспотев, и ужасно, конечно, злой и разочарованный. Суждено ли мне когда-нибудь перечесть мой любимый роман?»[13].
Пережив эвакуацию в Ташкенте, где ему пришлось даже воровать у хозяйки вещи, чтобы, продав их, купить себе еды, Георгий возвращается в Москву. Поступив в литературный институт, он не избегает мобилизации. В 1944 году в возрасте 19 лет он погиб на Белорусском фронте и был похоронен в братской могиле. Из всей семьи Марины Цветаевой в живых осталась только старшая дочь Аля, которая была реабилитирована лишь в 1955 году за отсутствием состава преступления.
[1] А. Неверов. «Ташкент – город хлебный». – М., изд. Правда –1989.
[2] Н. Громова. Жизнь и гибель Георгия Эфрона. – «Нева», №10, 2012. – URL : https://mytashkent.uz/2012/10/07/zhizn-i-gibel-georgiya-efrona/
[3] Н. Громова. Жизнь и гибель Георгия Эфрона. – «Нева», №10, 2012. – URL : https://mytashkent.uz/2012/10/07/zhizn-i-gibel-georgiya-efrona/
[4] Там же.
[5] Цветаева М.И. – Эфрон А.С., 22 марта 1941 г. – URL: http://tsvetaeva.lit-info.ru/tsvetaeva/pisma/letter-140.htm
[6] Эфрон Г. Письма. – С. 64.
[7] Цветаева М.И. Писателям. – 31 августа 1941 г. – URL: http://tsvetaeva.lit-info.ru/tsvetaeva/pisma/letter-1090.htm
[8] Н. Громова. Жизнь и гибель Георгия Эфрона. – «Нева», №10, 2012. – URL : https://mytashkent.uz/2012/10/07/zhizn-i-gibel-georgiya-efrona/
[9] Эфрон Г. Дневники. Т. 2. С. 71.
[10] Н. Громова. Жизнь и гибель Георгия Эфрона. – «Нева», №10, 2012. – URL : https://mytashkent.uz/2012/10/07/zhizn-i-gibel-georgiya-efrona/
[11] Георгий Эфрон. Письма. Ташкент: 1942-1943. – URL: https://mytashkent.uz/2010/09/05/georgiy-efron-pisma-tashkent-1942-1943/
[12] Эфрон Г. Письма. С. 52.
[13] Георгий Эфрон. Письма. Письмо Ариадне Эфрон от 7 мая 1943. – Калининград; Музей М. И. Цветаевой в Болшеве; изд-во «Луч-1», 1995, стр. 142 – 143.