Поэтическая критика

Автор публикации
Михаэль Шерб ( Германия )
№ 2 (6)/ 2014

Феномен Полозковой, или полюбить Верочку

Когда меня попросили написать несколько страниц о «феномене Веры Полозковой», я сначала пожал плечами: «Что за феномен такой? Приличные стихи вкупе с сексапильной внешностью и профессиональной подачей, да ещё под клёвый музон, обречены на успех». Скорее, надо изучать феноменально низкие цифры продаж сборников таких чудесных поэтов, как Алексей Цветков, Александр Кабанов и Бахыт Кенжеев. Тогда мне объяснили, что «феномен Полозковой» состоит в том, что она «непризнана элитой и обожаема массами». В этом я усомнился, поэтому решил справиться у Википедии. Так и есть, Вера – лауреат премии имени Риммы Казаковой, номинант премий журнала «Сноб» и премии фонда имени Андрея Вознесенского «Парабола». Не густо, надо сказать, скорее, пусто. В «Журнальном зале» Полозкова представлена одной лишь публикацией – в «Интерпоэзии» (№ 4 за 2012 г.). В предисловии к этой публикации Бахыт Кенжеев, по сути, говорит о представленных стихах как о китче, насыщенном «энергией, мастерством и молодым напором». Первый из опубликованных после предисловия стихов ни энергией, ни напором, на мой взгляд, насыщен не был:

господи мой, прохладный, простой, улыбчивый и сплошной
тяжело голове, полной шума, дребезга, всякой мерзости несмешной
протяни мне сложенные ладони да напои меня тишиной

Очень много букв, очень много произвольно (фонетика?) выбранных прилагательных. В сухом остатке что, «Господи, тяжело голове, протяни мне ладони да напои»? Какой-то сильно ухудшенный Гребенщиков. Я уже хотел было отбросить журнал и отказаться от изучения «феномена имени Полозковой», но заставил себя читать дальше:

и мы ночуем в пустых заводских цехах, где плесень и горы давленого
           стекла, и истошно воют дверные петли
и кислые ягоды ищем мы в мягких мхах, и такая шальная радость нас
           обняла, что мы смеёмся уже – не спеть ли
берём яйцо из гнезда, печём его впопыхах, и зола, зола, и зубы
                        в чёрном горячем пепле

Да, тут уже пришлось согласиться с Бахытом: тут был и напор, и энергия, и китч. И «тарантиновская» нотка, и «мусорная» концовка:

...и такие счастливые, будто давно мертвы, так давно мертвы,
что почти уже
не существовали.

Вечер, как говорится в фильме, переставал быть томным. Дальше стихи попадались в основном обаятельные и непритязательные, похожие на пушистых живых щенков, которых хочется гладить и трепать за уши, а вовсе не выяснять подробности их родословной:

СЫНОВЬЯ

вот они, мои дети, мои прекрасные сыновья
узкая порода твоя
широкая бровь твоя
и глаза цвета пепла
цвета тамариндовой косточки
нераспаханного жнивья

подбородки с ямкой, резцы с отчетливой кривизной
и над ними боженька, зримый, явственный и сквозной
полный смеха и стрекота, как полуденный майский зной

шелковичные пятна в тетрадях в клетку и дневниках
острые колени в густой зеленке и синяках
я зову их, они кричат мне “мы скоро! скоро!”
но всё никак

Стихи яркие, глянцевые, карнавально-латино-американские, перемежались каким-то ухудшенным теперь уже Бродским, и тут опять не чувствовал я ни напора, ни энергии, ни даже китча, а только игру в уставшего от жизни поэта-созерцателя:

Сейчас февраль, и крабы из песка
Вьют города, опровергая хаос.
Ворона вынимает потроха из
Рыбёшки мелкой, в полтора броска.
А ты влюблён, и смертная тоска
Выстраивать побуквенно войска
Меня толкает, горько усмехаясь.
Сдавайся, детка. Армия близка.

«Мама», «детка»... Хотя и в этих текстах были находки, там и сям, как звездочки слюды в песке, мелькали искры таланта, но всё в целом это было... досадно. Да-да, «феномен Полозковой» вдруг стал принимать «личные», приватные очертания. Изучить его (феномен) стало означать для меня: принять, понять и, возможно, полюбить автора (не больше и не меньше)! Тогда и только тогда я смогу совершенно безболезненно, прощая одно, наслаждаться другим. Или же – поставить на авторе крест: презрительно хмыкать, услышав «Верочка», и, главное, больше текстов Полозковой не читать. Никогда. Вообще никогда.

Я выбрал путь любви и прощения. Невыполнимая миссия (mission impossible) требовала теперь от меня читать и вчитываться в тексты Полозковой, пока (если?) в голове моей не щёлкнет скрытый тумблер, не произойдет «ага-эффект» по Кёлеру.

«Сто текстов, – сказал я себе, – Сотни будет вполне достаточно.»

Это случилось, надо сказать, довольно быстро, после прочтения программного стихотворения «Текст, который напугал маму». Чуть ниже я приведу его полностью и скажу о нём несколько слов.

А пока я сделаю небольшое отступление и постараюсь показать, как действует так называемая «форматная» поэзия. Для этого позволю себе привести довольно большую цитату из фильма «Дьявол носит Прада»:

«Вы подходите к шкафу и выбираете, не знаю, этот мешковатый голубой свитер. Поскольку хотите всем показать, что вы – человек серьезный и вас совсем не волнует, во что вы одеты, но вы не знаете о том, что этот свитер не просто голубой. Не лазурный, не бирюзовый, а небесно-голубой. И вам невдомек что в 2002 году Де Ля Рента создал коллекцию платьев такого цвета, а затем Ив Сен-Лоран – коллекцию небесно-голубых френчей... И вскоре другие дизайнеры ввели небесно-голубой цвет в свою палитру. А затем он просочился в крупные магазины одежды, и потом, спускаясь всё ниже, достиг магазина уценённых товаров, где вы его и выудили. Для появления этого оттенка были затрачены миллионы и тяжкий труд. И хотя вы уверены, что сделанный вами выбор подчёркивает вашу независимость от моды, на самом деле вы носите свитер, который был выбран для вас людьми в этой самой комнате из горы "шмоток"».

Ну, вы поняли. То, что придумал сто лет назад Мандельштам и сравнительно недавно Кабанов, «спускаясь всё ниже», достигает «магазина уценённых товаров» типа сайта stihi.ru, т.е. тех сотен тысяч графоманов, которые и являются сегодня потребителями «форматной» поэзии. Пытаясь выразить собственную индивидуальность, эти сотни тысяч лишь переставляют уже изобретённые до них блоки, подчас даже не отдавая себе отчёт в том, кто их изобрёл и произвёл, бесконечно играя в эдакую увлекательную игру «Лего». А критики при этом интересуются исключительно тем, КАК сделано: прочна ли материя, крепок ли шов, нов ли цвет, красива ли вышивка. Задаваться вопросами ЧТО и ДЛЯ КОГО сделано считается почти неприличным. И почему-то дикой кажется простая, в общем-то, мысль: и из кубиков «Лего» тоже можно создать произведение искусства.

Учитывая всё вышесказанное: вас ещё удивляет «феномен Полозковой» или вы уже спрашиваете себя, почему полозкова (с маленькой буквы) не появилась раньше?

Вернёмся к «Тексту, который напугал маму». К слову сказать, он напугал не только маму, но и одного из критиков. Дмитрий Косырев, политический (sic!) обозреватель почившего в бозе РИА Новости, так и пишет: «Лучше бы не только маме, а и вам его вообще не читать, потому что страшно». Я, несмотря на предупреждение, всё-таки прочел этот текст и предлагаю прочесть его вам, целиком (не бойтесь, я буду держать вас за руку!). Итак:

самое забавное в том, владислав алексеевич,
что находятся люди,
до сих пор говорящие обо мне в потрясающих терминах
«вундеркинд»,
«пубертатный период»
и «юная девочка»
«что вы хотите, она же ещё ребенок» –
это обо мне, владислав алексеевич,
овладевшей наукой вводить церебролизин внутримышечно
мексидол с никотинкой подкожно,
знающей, чем инсулиновый шприц
выгодно отличается от обычного –
тоньше игла,
хотя он всего на кубик,
поэтому что-то приходится вкалывать дважды;
обо мне, владислав алексеевич,
просовывающей руку под рядом лежащего
с целью проверить, теплый ли еще, дышит ли,
если дышит, то часто ли, будто загнанно,
или, наоборот, тяжело и медленно,
и решить, дотянет ли до утра,
и подумать опять, как жить, если не дотянет;

обо мне, владислав алексеевич,
что умеет таскать тяжёлое,
чинить сломавшееся,
утешать беспомощных,
привозить себя на троллейбусе драть из десны восьмерки,
плеваться кровавой ватою,
ездить без провожатых
и без встречающих,
обживать одноместные номера в советских пустых гостиницах,
скажем, петрозаводска, владивостока и красноярска,
бурый ковролин, белый кафель в трещинах,
запах казённого дезинфицирующего,
коридоры как взлётные полосы
и такое из окон, что даже смотреть не хочется;
обо мне, которая едет с матерью в скорой помощи,
дребезжащей на каждой выбоине,
а у матери дырка в легком, и ей даже всхлипнуть больно,
или через осень сидящей с нею в травматологии,
в компании пьяных боровов со множественными ножевыми,
и врачи так заняты,
что не в состоянии уделить ей ни получаса, ни обезболивающего,
а у неё обе ручки сломаны,
я её одевала час, рукава пустые висят,
и уж тут-то она ревёт – а ты ждёшь и бесишься,
мать пытаешься успокоить, а сама медсестёр хохочущих
ненавидишь до рвоты, до чёрного исступления;
это я неразумное дитятко, ну ей-богу же,
после яростного спектакля длиной в полтора часа,
где я только на брюхе не ползаю, чтобы зрители мне поверили,
чтобы поиграли со мной да поулыбались мне,
рассказали бы мне и целому залу что-нибудь,
в чём едва ли себе когда-нибудь признавалися;
а потом все смеются, да, все уходят счастливые и согретые,
только мне трудно передвигаться и разговаривать,
и кивать своим,
и держать лицо,
но иначе и жить, наверное, было б незачем;
это меня они упрекают в высокомерии,
говорят мне «ты б хоть не материлась так»,
всё хотят научить чему-то, поскольку взрослые, –
размышлявшую о самоубийстве,
хладнокровно, как о чужом,
«только б не помешали» –
из-за этого, кстати, доктор как-то лет в девятнадцать
отказался лечить меня стационарно –
вы тут подохнете, что нам писать в отчётности? –
меня, втягивавшую кокс через голубую тысячерублевую
в отсутствие хрестоматийной стодолларовой,
хотя круче было б через десятку, по-пролетарски,
а еще лучше – через десятку рупий;
облизавшую как-то тарелку, с которой нюхали,
поздним утром, с похмелья, которое как рукой сняло;
меня, которую предали только шестеро,
но зато самых важных, насущных, незаменяемых,
так что в первое время, как на параплане, от ужаса
воздух в легкие не заталкивался;
меня, что сама себе с ранней юности
и отец, и брат, и возлюбленный;
меня, что проходит в куртке мимо прилавка с книгами,
видит на своей наклейку с надписью «республика» рекомендует»
и хочет обрадоваться,
но ничего не чувствует,
понимаешь, совсем ничего не чувствует;
это меня они лечат, имевшую обыкновение
спать с нелюбимыми, чтоб доказать любимым,
будто клином на них белый свет не сходится,
извиваться, орать, впиваться ногтями в простыни;
это меня, подверженную обсессиям, мономаниям,
способную ждать годами, сидеть-раскачиваться,
каждым «чтобы ты сдох» говорить «пожалуйста, полюби меня»;
меня, с моими прямыми эфирами, с журналистами,
снимающими всегда в строгой очередности,
как я смотрю в ноутбук и стучу по клавишам,
как я наливаю чай и сажусь его пить и щуриться,
как я читаю книжку на подоконнике,
потому что считают, видимо,
что как-то так и выглядит жизнь писателя;
они, кстати говоря, обожают спрашивать:
«что же вы, вера, такая молоденькая, весёлая,
а такие тексты пишете мрачные?
это все откуда у вас берётся-то?»
как ты думаешь, что мне ответить им, милый друг владислав алексеевич?
может, рассказать им как есть – так и так, дорогая анечка,
я одна боевое подразделение
по борьбе со вселенскою энтропией;
я седьмой год воюю со жлобством и ханжеством,
я отстаиваю права что-то значить,
писать,
высказываться
со своих пятнадцати,
я рассыпаю тексты вдоль той тропы,
что ведёт меня глубже и глубже в лес,
размечаю время и расстояние;
я так делаю с самого детства, анечка,
и сначала пришли и стали превозносить,
а за ними пришли и стали топить в дерьме,
важно помнить, что те и другие матрица,
белый шум, случайные коды, пиксели,
глупо было бы позволять им верстать себя;
я живой человек, мне по умолчанию
будет тесной любая ниша, что мне отводится;
что касается славы как твердой валюты, то про курс лучше узнавать
у пары моих приятелей, –
порасспросите их, сколько она им стоила
и как мало от них оставила;
я старая, старая, старая баба, анечка,
изведённая,
страшно себе постылая,
которая, в общем, только и утешается
тем, что бог, может быть, иногда глядит на неё и думает:
– ну она ничего, справляется.
я, наверное,
не ошибся в ней.

«Я уже не ребенок, а старая, старая, старая баба» – таков вроде бы посыл текста. И поначалу всё нанизывается именно на этот банальный сюжет: командир полка в 15 лет, бинты, корпию щипала, камфара в сердце и т.д. и т.п. Но вдруг этот сюжет сбоит: в качестве аргумента приводится употребление кокса. Стоп, это ведь что-то вроде: «Я взрослый, потому что мы с Коляном вчера на двоих распили пузырь»? Заканчивается стихотворение уж совершенно по-детски. На сцену выходит «внутренний ребенок», который «тем только и утешается», что кто-то сверху по-отечески смотрит да нахваливает: «Я тобой горжусь, дочка!» Умная мама может испугаться, пожалуй, только того, что так и не повзрослевшая дочь ушла от неё к Отцу.

Читая Полозкову, я почему-то думал о «феномене Пугачевой». У них много общего: поразительная работоспособность, профессиональность, несомненный талант. Народная артистка СССР, Алла Борисовна вряд ли смогла бы интересно сыграть Офелию или Кабаниху, но с блеском играла и играет «Аллу». Точно также Вера Николаевна Полозкова играет и будет играть «Верочку». Ничего нового о воде или о камне (по Бродскому) она не скажет и реформы русского стиха ждать от неё не приходится, высказать доселе невыразимое – нет, не ждите, – но каждое программное стихотворение её – ещё один акт в бесконечной пьесе длиною в жизнь. Точно так же, как Пугачеву невозможно вместить в понятие «попса», невозможно вместить Полозкову в понятие «китч». В частности ещё и потому, что внутри той и другой обитает умная и добрая, работящая русская женщина.

Миссия оказалась выполнима. Я полюбил Верочку.