Свобода и принуждение
Пребыванием Пушкина в Одессе мы обязаны свободе и принуждению. Восемнадцатилетний юноша написал оду «Вольность». И поныне, кажется, ничего лучшего о свободе и о верховенстве закона в русских стихах не написано. И вот за эту самую «Вольность» он и отправился в ссылку на Юг («но вреден Север для меня»). Отправился, понятно, по принуждению. Принуждение было внешним. Но и та свобода, о которой написал Пушкин свою оду тоже была внешней, государственной, конституционной... Вы скажете, что для того, чтобы написать такую оду в пушкинские времена, нужно было иметь и свободу внутреннюю. Я бы возразил – нужно было быть смелым и, если угодно, безрассудным. И, что очень важно – иметь внутреннюю силу, которая помимо воли заставляет писать то, что не принесёт тебе никакой пользы и подвергнет опасности твою личную свободу, а иногда – и жизнь. Эта сила – принуждение. Принуждение внутреннее, которое мы по ошибке считаем «тайной свободой». То, что мы принимаем за свободу писать – на самом деле – невозможность не написать. А написав, вопреки рассудку, не спрятать, не отложить в сторону – а читать друзьям и знакомым.
Опять-таки, речь идет не о свободе читать потенциально опасные стихи друзьям. Речь идет о невозможности их не читать, не искать отклика у других людей.
Внешнему принуждению противостоит принуждение внутреннее.
Это внутреннее принуждение, конечно, экстернализируется, то есть – переносится вовне и персонифицируется, то есть воплощается в мифических существах – Аполлоне и Музах. «Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон...». Эти пушкинские строки определяют позыв к творчеству как непреодолимое побуждение, исходящее от божества. Правда, божества языческого. Но пройдет сто тридцать лет и на пороге смерти Борис Пастернак в личной беседе припишет поэтическое вдохновение действию Святого Духа, Параклета. В любом случае, творчество определяется как служение, как выполнение повеления Высшей Силы, но действует эта сила не извне, а изнутри. И ещё – священная жертва. Даже если стихотворение содержит глумление над священным.
Царствие Божие – внутри нас, сказал Христос.
Принуждение внешнее и внутреннее
Нельзя сказать, что русские поэты не ценили свободу внешнюю. Более того, личная свобода от внешних влияний, в том числе от социальных установок и условностей воспринималась как признак избранности (музоизбранности), элитарности, как знак, отличающий поэта от толпы, быдла. «Паситесь, мирные народы! / Вас не разбудит чести клич. / К чему стадам дары свободы/ Их должно резать или стричь...» Заметим, не только можно, но и должно! В свою очередь, толпа, чернь, в диалоге с Поэтом воспринимает свободу как нечто обесценивающее поэзию, лишающее её всякого смысла: «Как ветер песнь его свободна, зато, как ветер и бесплодна, / Какая польза нам от ней!». И уж раз мы цитируем Пушкина, то его псевдоперевод из Пиндемонти – бунт против любой зависимости, бесконечный эгоцентризм, стремление «лишь самому себе служить»: «зависеть от царя, зависеть от народа – / Не всё ли нам равно? / Бог с ними. Никому / Отчета не давать, себе лишь самому».
Пренебрежение внешней «свободой для других» здесь – главное условие для поэтического самовыражения, которое становится едва ли не нарциссическим...
Иными словами – безграничная свобода от внешнего принуждения оборачивается абсолютной зависимостью от принуждения внутреннего. Принуждения к поэтическому самовыражению, которое может быть признано смешным или опасным.
«Все поэты – идиоты. Барон пишет стихи. Следовательно...» (либретто оперетты «Летучая мышь»). «Напрасно в дни великого совета, / где высшей страсти отданы места, / оставлена вакансия поэта: / она опасна, если не пуста» (Борис Пастернак).
В столкновении внешнего принуждения и внутреннего не может быть окончательной победы. К этой борьбе (как и ко всякой) применимы строки из пушкинского «Клеветникам России»: «не раз клонилась под грозою / то их, то наша сторона». Но при всех теоретических разногласиях, совершенно понятно, что сердце поэта – на стороне свободы. Это – «наша сторона». Внешнее, государственное, идеологическое (в том числе и – религиозное) принуждение – «их сторона».
В жизни каждого поэта бывают периоды, когда «наша сторона» склоняется под грозою, и лучшие из лучших начинают неумело прославлять тиранию. Читая вымученные, вынужденные, выдавленные просталинские стихи Ахматовой и Мандельштама, не можешь отделаться от впечатления, что в моменты написания этих текстов Муза отвернулась от них.
Уступки внешнему принуждению
Нет, они сами попросили её отвернуться. Так, взрослеющий мальчик просит маму отвернуться, когда переодевается.
«Прошелестит спелой грозой – Ленин» (О. Мандельштам). Вот гроза, под которой «наша сторона» не только клонилась, но и кланялась. Отметим – иногда поэт совершенно искренне хочет пойти на уступки, оставив свободу в приёмной начальства. Но внутреннее принуждение не позволяет ему сделать это так, чтобы начальство получило удовольствие и не выставило его за дверь.
Мечта стать «лисой в чалме с тысячью двустиший на уме» (А. Тарковский) для настоящего поэта возможна. Но – неосуществима.
Владимир Высокосов писал когда-то: «Когда читаешь у Осипа Мандельштама: «…Прошелестит спелой грозой Ленин, и на земле, что избежит тленья, будет будить разум и жизнь Сталин», или у Ахматовой: «…Мы пришли сказать: где Сталин – там свобода, мир и величие земли», не стыдно ни за Мандельштама, ни за Ахматову. Напротив, больно и горько, и чувствуешь бесконечную нежность к этим великим и наивным людям – великим во всём, даже в унижении, – пытающимся выручить из беды себя, своих любимых при помощи этой нарочитой чепухи, не умеющей никого обмануть».
Творчество как внутреннее принуждение
Идея творчества как внутреннего принуждения ясно выражена в строчках Бориса Пастернака – «Когда строку диктует чувство, / оно на сцену шлёт раба». Рабство – всегда остаётся рабством, даже если это слепое подчинение чувству, страсти.
Эта же идея выражена в афоризме «Наши мысли – слуги наших страстей», а также в строках И. Крылова: «Тогда лишь стали люди жить, / как начал ум страстям служить». Не только наши мысли, но и наши строки – слуги наших страстей. Поэты прекрасно ощущают, что стихосложение сродни пению птиц – любовный инстинкт движет нами. Не только он, но преимущественно – он.
«Не высоко я ставлю силу эту: и зяблики поют» (Арсений Тарковский). О том же – пение золотых птиц в стихотворение Йейтса – «Плавание в Византию». «И море и Гомер – все движется любовью» – эта строка Мандельштама подведёт здесь черту.
Не приходится удивляться тому, что Эрос поэзии противостоит Танатосу государственной машины. В долговременной перспективе – победа за Эросом. Но «здесь и теперь» Танатос берёт своё.
Внутренняя свобода и саморазрушение
Танатос берёт своё. Список поэтов – это не список преступников. Однако – это список изгнанных, заключённых, безумцев, казнённых, погибших насильственной смертью, в том числе и самоубийц. Начиная, может быть, с Овидия... В этом смысле русская поэзия – самая опасная территория для поэта. Здесь столкновения Эроса и Танатоса особенно драматичны. И здесь Танатос одерживал самые громкие свои победы.
Поэзия серебряного века – сплошь изгнанники, казнённые, самоубийцы. Тут нет никакой разницы в течениях и направлениях русской поэзии: футурист Маяковский, имажинист Есенин, акмеисты Гумилев, Мандельштам, кажется, ни к какой школе не принадлежавшая Цветаева...
Поэты России, писавшие на идиш просто уничтожены «единым списком».
В новейшее время Башлачев и Рыжий подтвердили – поэзия смертельно опасна для поэта... Немало самоубийц и за пределами русской литературы. Итак, свобода поэта часто сегодня отождествляется с саморазрушением и неприкрытой асоциальностью. Это отождествление настолько сильно, что относительное внешнее благополучие в глазах «общественности» превращает поэта в имитатора. О судьбе Тютчева и Фета предпочитают не вспоминать – люди вполне адаптированные, служивые люди. При этом, конечно, забывают о внутренних драмах поэтов. А ведь Тютчев – носитель почти апокалиптического сознания и его личная жизнь омрачена ужасной трагедией...
Избранничество – свобода от условностей
Выражение Цветаевой «гетто избранничеств» может быть ключевым для обозначения внутреннего самоощущения и самоопределения поэта в мире: он изгнанник и избранник одновременно. Поэт готов к тому, что останется неузнанным. Но это не помешает ему чувствовать себя избранным, отделённым, противопоставленным обыденной жизни, и, что важно, абсолютно свободным от условностей этого мира.
Эта отделённость и противопоставленность ясно выражена в уже упомянутом стихотворении Пушкина «Поэт и чернь». Они и мы. Мы, поэты, иные, для нас не писаны правила хорошего тона, религиозные догмы и заповеди. Поэт, художник – прямые наследники Творца, безграничная свобода есть то, что подарил им сам Творец в обмен на чудовищное добровольное рабство. Цветаевская формула «в сем христианнейшем из миров / Поэты – жиды!» очень точна. Униженный и бесправный еврей в христианской среде всё равно ощущал себя принадлежащим к избранному народу, рассеянному по всему миру.
Подобное ощущение самого себя является диагностическим критерием нарциссического расстройства личности.
Что же – поэт обращён к самому себе и к воображаемому Собеседнику, который может быть кем угодно, но не «человеком с улицы».
Графомания как разновидность внутреннего принуждения
Пора сказать несколько слов о внутреннем принуждении, о его природе. В психологии и психиатрии непреодолимая страсть к писанию имеет широко известное определение – «графомания».
Вот точное (клиническое) определение графомании. Строго говоря, графомания не имеет никакого отношения к качеству и почти никакого – к количеству литературных текстов. Графомания – термин психиатрический, психологический, наряду с дромоманией (страсть к бродяжничеству) или клептоманией (страсть к воровству) и т. п. Она определяется навязчивой страстью к писанию в ущерб всем иным видам деятельности и адаптации к окружающему миру, страстью, разрушительной для «отношений работы и любви». В этом смысле Мандельштам был несомненным графоманом, ибо стихи его погубили, а какой-нибудь текстовик советских песен с фамилией на Д. – напротив, поэт-профессионал.
Бытовое, почти общепринятое, понимание графомана как много-плохо-пишущего человека, докучающего редакторам газет и журналов, далеко от истины. Такие люди, конечно, существуют, но их явно недостаточно для того, чтобы превратить жизнь редакторов литературных изданий в ад. Те, от кого редакторам приходится отбиваться, – по преимуществу не графоманы, а поэты «среднего звена», которых, как всегда, слишком много. Их рукописи идут в корзину. И лишь Стихи.ру сохраняет всё.
Свобода от тирании
«Свобода это когда забываешь отчество у тирана» – написал Бродский. Мне хорошо понятен смысл этих слов: свобода не в том, чтобы противостоять тирании, даже такой скучной и вялой, как поздний советский строй. Высшая свобода – игнорирование внешних ограничений. Это – та самая «тайная свобода», которая непонятно каким воздухом дышит. Тирану её не задушить. Тиран сугубо материален, даже если нафарширован идеологией.
Набоков написал эссе «Истребление тиранов». Но лучший способ истребить тирана – не замечать его. Правда, это игнорирование не бывает взаимным. И часто (как и для самого Бродского) остаётся недостижимым идеалом. Политический строй входит в его стихи как городской пейзаж, он живет в абсурдности словосочетаний и жесткой иронии, которую наши внуки уже не поймут, не прочитав обстоятельный комментарий. Но они не прочтут ни стихов, ни комментария. Не в последнюю очередь потому, что они – свободны, в частности свободны от какой-либо привязанности к стихотворным строкам.
Несвобода традиционализма
Ещё один странный аспект поэтической свободы. Традиционный стих имеет целый ряд «внутренних ограничений», если угодно, поэтическое пространство – пространство дисциплинарное: ритм, рифма, строфика – всё это ограничивает поэта, уводит его в сторону от первоначального замысла. «И начальная мысль не оставит следа, / как бывало и раньше раз сто. / Так проклятая рифма заставит всегда / говорить совершенно не то» (Симон Чиковани, перевод Бориса Пастернака). Стремительное наступление дольника и верлибра на территорию русской поэзии проходит под лозунгом освобождения. Освобождения не только от внешних ограничений и нравственных законов, но и от традиционных правил стихосложения. Сопротивление традиционалистов неэффективно. В условиях потери интереса читающей публики к поэзии и погибели редактуры (и корректуры) кто начинает, тот и выигрывает.
Здесь и там
За десятилетия подневольного существования литературы на территории бывшего СССР сложился стереотип: здесь рабство, там – свобода. Термины политической географии и литературы совместились и все мы на какое-то время подпали под власть этого нежизнеспособного гибрида. Внешняя цензура не обязательно предполагает внутреннюю цензуру. Поэты – вечные «мальчики наоборот», и в семьдесят лет они хотят делать именно то, что им запрещают. Однако же именно стремление к противоборству выступает «ограничением наоборот». В борьбе обретёшь ты право своё, но – потеряешь широту взгляда: бессмертный, казалось бы, облик противника застит взор. И когда, по пословице, мимо тебя проплывает труп твоего врага, хочется броситься в реку и плыть за ним следом....
Эмиграция не решала дело ни тогда, ни теперь. Внутренне свободный поэт или писатель увозил с собою ровно столько свободы, сколько имел. Для Солженицына, к примеру, КГБ был – не указ, эмиграция не внесла в его жизнь ничего нового. Духовно в Вермонте он был не более свободен, чем в СССР и ограничивали его собственные внутренние установки и убеждения – с возрастом всё больше и больше...
Территория литературы – внутренний мир писателя, плюс – язык на котором он пишет.